Автор книги: Евгений Попов
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
– Тогда скажи все же, дорогой Юз, кто самая значительная и любезная твоему сердцу персона, встреченная лично тобою в этой жизни? Кроме Ирины, разумеется, твоей верной спутницы, подруги, ангела и так далее.
– Во времена веселой пьяни, бедной, но временами загульной жизни, богатой только на дивных друзей, – жизни, осчастливившей меня вдохновением и призванием к сочинительству, поверь, я молил Небеса только об одном: о ниспослании в мя грешного и в непорочную мою душу истинной и единственной в жизни любви. К счастью, дошли однажды до места назначения мои молитвы, дошли: в Коктебеле, на сорок шестом году безалаберной, но кое в чем – благодаря осознанию призвания – определившейся моей жизни я встретил свою в доску Прекрасную Даму, с которой ежедневно счастлив вот уже тридцать шесть лет, а тот факт, что я тоже ею любим, клянусь, рассматриваю как совершеннейшее чудо, которого недостоин.
Так что личности значительнее Иры – ангел-хранитель не в счет – никого у меня не было да и быть не может. А о необыкновенной везухе знакомства и близкой дружбы с иными в высшей степени замечательными личностями предпочту умолчать – сие не для публичного разговора. Я просто благодарен судьбе за такие удачи. И никакой я не вижу непременной надобности обзаводиться любому из Художников потрясениями, революциями, личными драмами, видами поэтического безумия, я уж не говорю о тоске по страданиям физическим и нравственным, выполняющим, как говорят, роль исцелительных для духа витаминов. Жисть, сам знаешь, до краев наполнена всем таким, порою совершенно невыносимым, а ежели сам ты в некотором роде везунчик, то все равно принимаешь близко к сердцу боль и горести массы незнакомых тебе людей, зверей, бездомных псов, кошек, раненых перелетных птиц, порою даже дерев, вырубаемых в угоду всепожирающему техпрогрессу. Я хочу сказать, что коли уж ты Художник, то пепел Клааса до гробовой доски не перестанет стучать в твое сердце, а может быть, и в ту самую доску, если, конечно, твой опыт художественного восприятия как язв жизни, так и красот существования на лоне Творенья, окажется того достойным. Однажды Джозеф, он же Иосиф Бродский, чистый гений, с которым имел я счастье и радость дружить, спросил меня по телефону: ну что происходит, как жизнь?
Я неожиданно для себя брякнул: жизнь прекрасна, всех очень жаль, – и почему-то испугался. Но поэт есть поэт – он ответил: потрясная формулировка. Я до сих пор не пойму, какие ему привиделись в ней поэтические или, что одно и то же, метафизические смыслы. Однако до души – не до разума – доходит, что в случайно брякнутой мною фразе содержится нечто основополагающее, для меня необъяснимое, предельно глубокородственное радости существования и вместе с тем исполненное ясной до странности жалости ко всему живому, занятому нелегким трудом жизни. Может ли нормальный человек не жалеть избиваемых детей, баб, брошенных мужиками, бездомных собак, загарпуненных китов, белых медведей, погибающих от таяния льдов, каждого из живых существ в клетках зоопарков? Конечно же, не может.
Взволнованный этим его длинным лирическим монологом, я подумал вдруг, что и он, и я, и многие другие наши современники, все мы в обозримом временном пространстве несомненно покинем эту нашу ЗЕМНУЮ реальность[3]3
Дай ему Бог и дальше здоровья, успехов в работе, счастья в личной жизни, нашему легендарному Юзу в его «далекой, но нашенской» Америке.
[Закрыть]. Так будет ли новое поколение россиян, не имеющее нашего опыта жизни при тоталитаризме, в более выгодном положении, чем мы, или наоборот? Как в связи с этим следует относиться к фразе Варлама Шаламова о том, что «лагерный опыт – целиком отрицательный до единой минуты»? И здесь меня, товарищи, ждал от Юза Алешковского ЭКСКЛЮЗИВ.
– Категорическое заявление великого Шаламова об абсолютной отрицательности лагерного опыта кажется мне весьма спорным хотя бы потому, что порою невыносимо ужасные испытания человеческого тела, ума и души являются для сумевших выжить, как бы то ни было, частью таинственной химии их жизненного опыта.
Я не был на Колыме, хотя и мне приходилось изнывать от дикой холодрыги и голодухи. Не могу сейчас не рассказать о том, о чем почему-то никогда не писал.
Однажды в промозглом лагерном сортире, посреди желтоговенных сталагмитов, попалась мне на глаза почти не смятая страничка из какого-то редчайшего в те времена глянцевого журнала. Как я понял, это была страница, вырванная из номера «Америки», журнала неясно как в сортир попавшего.
Вот так я прочитал в полутьме и в миазмах, почти нейтрализованных морозом, нобелевскую речь Фолкнера.
Это был один из самых замечательных моментов в той моей, молодой, да и в последующей жизни тоже. На мгновенье перестала для меня существовать морозная зима, вечная недожираловка, подневольный труд – в душе зазвучала вдохновенная музыка фразы великого писателя: «ЧЕЛОВЕК НЕ ТОЛЬКО ВЫСТОИТ – ОН ПОБЕДИТ». Она и определила отношение ко всему, выпавшему на мою долю. Главное, я почувствовал наличие в своем существе духа такой божественной свободы, которая неподвластна ни одной из тираний, ни одному из оскорбительных для личности человека колючепроволочных ограничений, ни цензуре, ни прочим видам зависимости человека от любых внешних сил, враждебных его изначально свободному, полагаю, богоподобному духу.
С этим чувством живу по сей день, но не знаю, как бы я высказался насчет лагерного опыта, оказавшись в условиях, в которых пришлось мантулить и тянуть за сроком срок Шаламову, одному из многих известных и неизвестных героев нашего времени, – не знаю, ей-богу, не знаю.
Как угодно понимай, но я пытаюсь в своей жизни отвечать на вопросы, никогда не задаваемые ни ею, ни мною самому себе, что необыкновенно занимательно, временами именуется судьбой и требует от человека безраздумно доверчивой подчиненности велениям ее постоянно безмолвного гласа.
А что касается «нового поколения россиян», то все, что мог сказать, я сказал в своих сочинениях, если, конечно, они окажутся достойными внимания потомков, а чтение книг все еще будет считаться одной из добродетелей человека, остающегося культурным. Кроме того, не высказаться лучше, чем Пастернак: но нужно ни единой долькой не отступаться от лица, а быть живым, живым и только, живым и только – до конца.
И вот он удаляется, удаляется от меня, удаляется от нас, скрывается в тумане пространства и времени.
– Юз, – кричу я ему вслед. – Извини, но что для тебя Америка, в которой ты сейчас живешь, и Россия, в которой ты сейчас не живешь? Не хочешь – не отвечай. Я в претензии не буду, и ты на меня не гневайся.
Тихо и серьезно, безо всяких признаков нервности, суеты, спеси отвечает Юз, житель двух главных в мире стран – Америки и России, уникальный русский писатель Иосиф Ефимович Алешковский:
– Россия – родина матери, отца и моей полувековой жизни, а также русского языка, ветреной Музы и, рад повторить, любви к Ире, ниспосланной мне – сузим пространство до точки – в Коктебеле, в Крыму, некогда принадлежавшем России. Америка – родина вторая, где я начирикивал свои сочинения не в ящик, а в простых условиях естественной свободы. Сочинениями этими горжусь еще и потому, что местом их действия всегда была родина первая, доходившая по всем статьям, но терпеливо ожидавшая врезки дубаря сюрреальной советской системы, перестройку которой по китайскому образцу я каким-то странным образом и описал в романе «РУКА» за десять лет до неслыханных политических инициатив Горби и его младых, намного более шустрых единомышленников. Прощай!
– До свиданья.
2011
Белла Ахмадулина
Пунктир помыслов и сердечного излучения
Чистый голос ее, голос – писать стихи, музыка разрыва и излома, обретающая головокружительную гармонию на стыке таинственной лексики и простейших предметов окружающего реализма… Все это останется навсегда, вписываясь в то самое древнее, библейское, когда Ева по Божьей воле вывела человечество из дистиллированного рая в грубую жизнь. Вот почему Ева для меня – это она, Белла, чудесным образом сочетавшая в себе во время своего земного существования утонченную женственность и превосходный ум.
БЕЛЛА АХМАДУЛИНА: Наша с тобой добрососедская и добросердечная встреча может считаться для меня совершенной идиллией, потому что год кончается, век кончается, всегда это тревожит, печалит, волнует многих людей. А у нас с тобою много счастливых совпадений. Во-первых, это отрада совершенной дружбы, сердечной и умственной. И то, что даже мы в соседях, мне кажется каким-то подношением со стороны жизненного сюжета. Потому что среди всех забот, тягостей, от которых я как бы отдельно живу, есть все-таки общие несчастья и трагедии, которые сильно действуют на человека. А тут вот мы сидим, я радуюсь тебе, всегда радуюсь тому, что ты пишешь, тому, что напишешь, и поэтому с наслажденьем буду беседовать на любые темы.
ЕВГЕНИЙ ПОПОВ: Я и хотел поговорить о вещах одновременно и сложных, и простых. Ты сама заговорила про конец века, тысячелетия. Просто беседа наша – о жизни, о людях, о счастье. Но не о смерти. Потому что смерти же ведь нет, так? Есть просто, наверное, переход в другое состояние, да?
Б.А.: Да… это такая тема, которая и высочайшие умы сильно занимала. Все знают, по многим воспоминаниям известно, особенно из бунинского «Освобождения Толстого»… Бунин вспоминает, когда сын Толстого, маленький лучезарный сынок Ванечка умер, шли они по Девичьему полю, по кочкам Девичьего поля, и Толстой прыгал по этим кочкам и говорил: «Смерти нету! Смерти нету! Смерти нету!» То есть так себя уговаривал…
Е.П.: Заговаривал…
Б.А.: Но не думать про это – невозможно. Просто невозможно… И потом – конец столетия нам иногда и подарки большие делает. Например, скажем, в последний год XVIII века родился Пушкин… А в 1899-м – Набоков, который сейчас всех так занимает, утешает и заманивает.
Е.П.: Не подсчитывал никогда. Действительно ровно в сто лет разница.
Б.А.: Но это я так, просто. Это простая арифметика. Всегда много всякой мистики разводится в пограничные времена. А потом действительно что-то совпадает, особенно если про нас говорить. Мне приятно Набокова упомянуть, потому что давно еще, когда еще не было принято, как сейчас, широко и открыто его обсуждать, иногда даже с некоторой развязностью, я ему написала письмо, где сказала: «Я знаю, что Вы вернетесь»… А ведь это его чудное детство безоблачное, оно совпадало с детством многих людей. Но недолго все это продолжалось. Уже 1905 год давал некоторые намеки, некоторые указания и предупреждения делал. И люди как-то чувствовали, особенно, может быть, Блок. Чувствовал в какой-то тревоге, словно сам накликивал. Меня всегда поражает начало этого века, который сейчас кончается. Даже неизвестно, как нам – с любовью, радостью или печалью – с ним прощаться, потому что многое как бы все-таки БЫЛО. Жизнь наша при нем проходила. Меня начало века занимает хотя бы потому, что да, конечно, неудачи Японской войны, уже как бы роковые, революция пятого года, все эти невзгоды обернулись страстью общества, во всяком случае каких-то его слоев, к пикникам, фейерверкам, театрам, кабаре. Расцвет архитектуры, русского модерна – это заметно и в Москве, на Поварской, которая нам с тобой так близка, где мастерская Бориса Мессерера, где все мы собирались во время нашего альманаха «Метро́поль»…
Е.П.: На Поварской, а ныне Воровской, как Борис тогда выражался… Да и в других городах заметно – центр Самары выстроен в это же примерно время, купеческий Красноярск…
Б.А.: 12-й, 13-й год… Страшно думать, как будто они просто готовились. И вот некоторые дома на Поварской, они чудом уцелели, теперь в них посольства… На этой улице Бунин наблюдал из дома Муромцевых, из квартиры Муромцевых «окаянные дни»… Также очень заметно на берегу Финского залива, что вот они строили эти замечательные дома со шпилями, у меня об этом много написано и в стихах, и в прозе, строили, строили, строили… И все это – и пикники, и фейерверки, и дамы в чудесных туалетах, и дети в кружевах – во всем этом какое-то надрывное ликование, недолго оставалось ликовать…
Е.П.: Но ведь это не конец века, а начало. Ведь конец XIX века, как я его понимаю по книжкам, он такой это был… чуть-чуть сдержанный, лишь потом – Японская война, 1905 год, и вдруг – какой-то выброс чудовищной энергии… У тебя ведь и в замечательном твоем трехтомнике последний текст – «Посвящение дамам и господам, запечатленным фотографом летом 1913 года»…
Б.А.: Да, вот я хочу все написать и напишу: травля Столыпина, его убийство в 1911 году, в 10-м году какая-то тревога людей уже осеняет, но беспечность гуляет по гостиным, по салонам… веселятся в «Бродячей собаке», «Привале комедиантов»… И в том же году воздушный парад, где знаменитый летчик, который для меня почему-то прельстительная личность, – Лев Макарович Мациевич… Отважный человек, один из первых летчиков начала века. Во время парада при множестве нарядной и восторженной публики самолет Мациевича взрывается в воздухе, и так погибает этот красивый, мужественный, безмерно отважный и элегантный господин. А ведь Столыпин интересовался воздухоплаванием, аэропланами, и у него была мысль подняться с Мациевичем. Значит, кто-то об этом знал, за Столыпиным охотились, кто-то знал, что он собирался взлететь на этом аэроплане… Но я как-то не об этом, может, лучше о новогодней елке?
Е.П.: Да нет, прекрасно, что мы начали с начала конца века – по-моему, об этом только и нужно думать два этих года, оставшихся до двухтысячного. Но я вот что тебе хотел напомнить – помнишь свою фразу, когда ты много лет назад выступила в защиту писателя-диссидента Льва Зиновьевича Копелева. Ты тогда сказала: полстраны знает меня в лицо, а всем остальным я говорю: «Не верьте лживой газетенке, назвавшей честного доброго человека Иудой, а верьте мне…»
Б.А.: Помню… 80-й год тяжелый был: война в Афганистане, смерти, отъезды… Мрачный год. Я сначала в защиту Сахарова высказалась, потом – за Копелева. И меня это вдруг страшно развеселило… Я, конечно, понимала, что это не приведет к добру, и думаю, что те, кто за этим как-то следил по долгу службы, были этим несколько озадачены: к чему, дескать, она клонит? Что она имеет в виду? Разумеется, я не надеялась их спасти, это была попытка спасти свою совесть. И мне полегчало страшно. Я помню, что первым узнал об этом Войнович и – понял, что так правильно, что мне так НАДО. Потом я Васе рассказала, Аксенову… И еще, я вдруг тогда вспомнила, что я член Американской академии искусств, и написала, что если больше нет других академиков в стране, то хотя бы я скажу про Сахарова доброе слово. Я к Леве Копелеву и к Рае Орловой с этим текстом пришла, мы смеялись… Я смеялась. А они испугались. За меня. И я помню, что это было – облегчение. А потом как-то все еще тяжелее шло – отъезд Аксенова, Войновича, Копелева, смерть Высоцкого… 17 лет прошло… В следующем, 1998 году шестидесятилетие его будут отмечать, и вот чем дальше, тем заметнее… его присутствие в умах.
Е.П.: Тогда была еще одна смешная история. Помнишь, тебе позвонил один из секретарей Союза писателей, женского пола, давай ее назовем ОНА… Позвонила и ужаснулась: «Как это могло случиться?»
Б.А.: Она вообще-то ко мне добродушно относилась, доброжелательно, насколько я понимаю. Просто ей поручили… И я ничего против нее не имела и не имею. Я, правда, ей сказала в свое время – не надо секретарем Союза быть, это очень опасно для жизни. Она говорит: «В каком смысле?» «А в таком смысле, что вот один мой старший коллега, с которым я дружила при многих разногласиях, он, по-моему, от этого умер». То есть что все-таки он был лучше, чем должность, которую он вдруг стал занимать и где ему пришлось впрямую соучаствовать в некоторых недостойных поступках. Ну вот, и она позвонила, Боря взял трубку, и она трогательно даже так сказала: «Она, наверное, не будет со мной разговаривать». Но почему же? Я взяла трубку, а она опять: «Белла, что случилось? Каким образом попал на «Голос Америки» твой текст?
Е.П.: Как будто эти детали – главное. На их языке это называлось ПРОВОКАЦИЯ…
Б.А.: А я сказала, ты разве не знаешь, что «Голос Америки» не держит в Москве корреспондента, поэтому мне пришлось пригласить к себе корреспондента «Нью-Йорк таймс»…
Е.П.: Как тут не ахнуть – Америка… Нью-Йорк… «Таймс»… Копелев… Сахаров… Брежнев… Афганистан… Ахмадулина… Слишком большая нагрузка на один микрон мозговых извилин исполнительного чиновника…
Б.А.: И вот это малое мелкое веселье, оно, в общем, было утешительно. Как и во многих других обстоятельствах… В истории с «Метро́полем», например… Дальше все совсем плохо пошло… Аксенов… Он только выехал, звонит из Парижа, а я ему говорю: «Володя Высоцкий умер». Он закричал: «Нет, не может быть! Это, наверное, ошибка! Сколько раз уже слухи были…» «Нет, – говорю, – на этот раз не ошибка…»
Е.П.: А вскоре и Аксенова гражданства лишил «дорогой Леонид Ильич». Равно как и тех других писателей, кого ты упомянула. Их заставили стать эмигрантами, их эмигрантами сделали, им жизнь поломали, а потом еще фыркали, удивлялись, что они не бегут «задрав штаны» за перестройкой, как только ее прокукарекала КПСС…
Б.А.: Ну а если о радостях жизни, то следующая радость была, когда вы со Светкой поженились, а мы с Борисом были у вас свидетелями. 13 февраля уже 81-го года, ты еще боялся – «черная пятница»…
Е.П.:…загс Черемушкинского района… Инна Соловьева, Вера Шитова, Дмитрий Александрович Пригов… Шампанское и грузинская скатерть на снегу, которую тебе подарил Параджанов, а ты – нам…
Б.А.: Я, помню, очень радовалась, но у меня вдруг слезы на глазах выступили. Помню, та женщина, которая в загсе расписывала, которая… ну не из тех, кто венцы над головами брачующихся держит, должность ее более сухая и скупая… Но вот она увидела, что мои глаза очень повлажнели от любви, и какая-то необыкновенная человеческая мягкость в ее чертах вдруг проявилась, я еще подумала, что к человечеству надо всегда внимательнее относиться. Всегда так кажется, что все злодейства и все дурные поступки искупают какие-то избранники, которые сами или гибнут, или страдают. Леонардо да Винчи, скажем, узнали, а дальше – давайте злодействовать. Или – Рафаэль прекрасный появляется или Пушкин, а вы все злодействуете. На самом деле это не совсем так. Мне доводилось видеть вот эти черты света, какой-то лучезарности в людях совсем далеких от грамоты, от… искусства… Такие у меня были утешения… Вот тетя Дюня такая была, она прожила тяжелую жизнь, но до девяноста лет все-таки совсем малость не дожила в Вологодских местах вблизи Ферапонтова, деревня Усково. Какой ум я в ней видела, какую речь слышала! У нее сынок Шурка был, который очень бесчинствовал, с сыном своим на топорах сражался. Этот самый Шурка мне, кстати, недавно приветы передавал, несмотря на то что тогда вполне соответствовал той самой известной русской поговорке и названию твоей книги «Веселие Руси». Но тем не менее плотницкие наследственные замашки сохранил, невзирая на это «веселие»… Недавно, мне сказали, спрашивал Шурка художника Колю Андронова: «Белка-то где? Жилье для нее всегда тут есть…» Я его с любовью вспоминаю, хотя нашей компании с ним несколько остереглась. И все же я очень легко ладила с ним, с ними… Я ведь никогда не притворялась…
Е.П.: Вот-вот, в том-то и дело…
Б.А.: Никогда не притворялась и часто смешила людей, они ко мне хорошо относились. В этой деревне там одна такая Катя была, доярка, тоже соответствовала «веселию Руси», хотя это довольно грустно все, конечно, было, в общем… Уж не говоря о том, что туда… (Пауза.) Ладно, не буду… (Пауза.) Что тогда туда гробы сильно поступали из Афганистана, цинковые, в те места… То есть сначала в Среднюю Азию, а потом и туда, в Вологодчину, в Северный край… Так вот эта Катя пригласила меня на ферму, и тетя Дюня со мной пошла, ей уже тогда сильно девятый десяток шел. Коровы там в хлеву стояли и бегали по колено в грязи, и Катька мне говорит: «Да я научу тебя доить. Ты нам…» Ну, как бы она имела в виду – не чужая. Хотя я никогда не подлаживалась под их речь, даром что с тетей Дюней ночи просиживала. Она мне пела песни своей молодости, говорила очень ярко. Да и мне доверяла, хотя привыкла настороженно жить: эти места никогда богатыми не были, но раскулачивание они все тоже тяжело пережили. Она мне и это рассказывала, и другое, но больше вспоминала свою молодость, как она в девушках жила. И вот меня к корове подвели, и Катька мне говорит: «Ну ты, это, гляди, Белка, и делай как я, это очень просто…» Они меня все Белкой так и звали, что никому, в том числе и мне, не казалось чем-то странным. Про «Изабеллу Ахатовну» (по паспорту) они и знать не знали, что это такое… Ну вот, когда я к корове приблизилась, корова на меня безумным глазом оглянулась. И я поняла, что перед коровой не притворишься никак, что это бесполезное занятие. Корова немедленно подобрала вымя, хотя оно у нее было вполне нагружено молоком, и смотрела на меня таким ярким опасливым глазом. То есть это был глаз вообще всего, перед чем притворяться не нужно. Перед коровой ли, перед тетей Дюней, перед Шуркой ли этим, или вообще… Так вот, этот глаз коровы был очень убедителен. И как она СОВЕРШЕННО посмотрела на чужака – так может посмотреть со страниц Мысль, и сразу станет понятно, что притворяться не следует. Тетя Дюня тогда тоже засмеялась и говорит: «Отойди-ка, отойди…» И хоть она давно уже своей живности не имела, выражение глаз у коровы стало доверчивым, любящим, и тетя Дуня («тетя Дюня» там говорят) стала ее доить. А Катька очень смеялась над всей этой сценой. Тетя Дюня у меня где-то упоминается, но никогда бы я не смогла воспроизвести ни речь ее вологодскую, ни… черты, только вот образ ее замечательный. Ну и красоту тех мест… Так же и всегда было – я легко ладила с людьми НЕ ТЕЛЕВИЗОРА. Тетя Дюня телевизора и не видела никогда…
Е.П.: Ты абсолютно точно говоришь, потому что подлаживаться – решительно невозможно и не нужно. Лично для меня нисходящие сверху книжки «радетелей народных» отвратительны, поскольку там – подлаживание и снисхождение, стилизация языка, дистилляция нравов, но дело никогда не доходит до таинственно-правильных выводов, и поэтому сосуд пуст. И еще – когда ты говорила о том, что мотивы твоего выступления в защиту Сахарова и Копелева были непонятны даже ПРИСМАТРИВАЮЩИМ (замечательный, между прочим, термин Фазиля Искандера), я вдруг подумал о том, что, может, это и была та мелкая песчинка, которая перевешивает чашу весов. Фраза, кстати, была тогда тобой убийственно точно выбрана: «Я ВАМ ГОВОРЮ, Я ЗНАЮ». Легко представляю отечественного слушателя «вражеских голосов»: раз уж хрупкая Ахмадулина не выдержала и говорит все открыто, значит, власть действительно оборзела. Фантазирую, но ведь можно подумать и о том, что какой-нибудь чин или юный «боец невидимого фронта», услышав эти твои слова о Сахарове, вдруг затосковал: «Куда же это мы все катимся! И зачем ЛИЧНО Я в этом участвую?» Не лишний вопрос на все времена.
Б.А.: Да, приходится так думать. Ведь и судя по воспоминаниям тех, кто волей провидения или силой собственного устройства сумел выжить в лагерях, они знают, что даже конвоир конвоиру – рознь. Что при одном – совершенная гибель, а при другом вдруг какая-то малая поблажка появляется. Но это я не в том смысле, что конвоирам сочувствую…
Е.П.: Мне трудно это объяснить, но для меня все в этой жизни таинственно связано. Боюсь впасть в пафос, как вступить в содержимое хлева, где ты так и не подоила корову, но не все в нашей жизни тлен, вранье и путь к смерти. Ведь НАРОД действительно существует, и ты – часть его. Если бы ты, что представить невозможно, лихо бы, например, повязалась платочком и, по-простонародному «окая», весело разлетелась к корове, заигрывая с населением, возникла бы пустота, вакуум в отношениях. Ты для них – экзотическая персона, но своя. И они это прекрасно поняли. Всегда имеется уважение у человека, который сам что-то умеет делать – плотник ли он, или доярка, – к человеку, который тоже умеет делать СВОЕ. Они знали, ты что-то умеешь делать. Что ты – поэт.
Б.А.: Они не знали.
Е.П.: Они чувствовали суть, что человек каким-то своим делом занимается, а каким – не моего ума дело. Я вот не знаю, как устроен двигатель внутреннего сгорания, но на машине езжу. А автомеханик знает…
Б.А.: Помнишь еще тот светлый день, когда мы искали место, где отпраздновать вашу со Светланой свадьбу?
Е.П.: А, это когда – «мания величия», когда мы встретили твоего знакомого с «манией величия»? Он сказал, что он – директор ресторана и все устроит. А когда мы приехали, выяснилось, что он в этом ресторане служит сторожем.
Б.А.: Ну да, «мания величия». Это тоже трогательная черта в человечестве.
Е.П.: Он поэт был какой-то, да?
Б.А.: Он, я надеюсь, и есть. Мне вообще-то всегда кажется, что человек, которого мы, условно говоря, гением называем или чье дарование принимаем за совершенное, и графоман – он тоже совершенство. Если он не корыстен, если он не на продажу это делает, а просто так душу в это вкладывает, то он достоин моего восхищения. Кстати, тот, о котором ты вспомнил, он всегда, когда мне звонил, ни разу ни о чем не попросил, а только говорил, что у него все просто изумительно. Ужасно, когда в «манию» входят тщеславие, страсть немедленно напечататься, а так – трудно отличить. Кстати, среди тех, кто мне присылает письма, много одаренных людей.
Е.П.: Одаренных людей вообще много. Я это тоже вижу. И разговоры об «утраченном генофонде» – чистая спекуляция, по-моему.
Б.А.: Ну и потом я вот радуюсь – мало того, что ты моложе меня, еще и Васька наш, твой сын, – надежда, и как бы приходится надеяться, что следующий век по крайней мере состоится. Хотя бы из-за детей.
Е.П.: Твоих Лизы и Ани, Бориного Саши и его детей. Из-за всех всемирных «деточек у Христа на елке».
Б.А.: Кстати, ты помнишь, как мне приснилось, что у вас родится сын? Ты помнишь, как я тебе это сказала, а вы не верили, у вас не было тогда детей. Мне приснилось, и я тебе сказала. Сказала, что, может быть, и не надо говорить, но мне сон приснился, что у вас сын родится. Мне вообще-то вещие сны не снятся, наоборот, всегда какой-то вздор, но на тот раз это было. Это было. Я очень помню.
Е.П.: Значит, какой-то сильный был сигнал ОТТУДА.
Б.А.: Ну и поскольку следующий век – это их владение, детей, приходится думать обо всем с большим пристрастием. И вблизи Нового года, который всегда волнует хотя бы оставшимся с детства запахом хвои, возникает двоякое чувство. Потому что, с одной стороны, действительно всей душою его желаешь – радости, утешения тем, кого любишь, и тем, кого знаешь. Но ведь нечаянно думаешь и о тех, у кого не только елки, но и крова нет. Как-то я это очень сильно ощущаю. Может, потому, что я вот хворала, была в больнице, а в больнице всегда есть о чем подумать, особенно во время тяжелой хворобы. Но страдания других людей очень отвлекают от собственной участи. Мне пришлось там видеть таких, кому просто из больницы деваться некуда. И нечаянно я об этом ПРАВДА думаю. Ну что же мне… Тут уже приходится не желать, а как бы так СОСРЕДОТАЧИВАТЬСЯ, что ли, как вот так пожелать, чтобы какие-то, не знаю, Волшебные Силы, или Высшие Усмотрения, или Щучье Веление… Чтобы ОНИ как-то сжалились над теми, кто терпит несчастья, нужду и чья жизнь так трагически складывается. Мне, скажем, довелось видеть человека, который прямо с рождения был лишен родителей, вырос в детском доме, попал в тюрьму еще подростком, так жизнь и шла этим ужасным способом. А меж тем в лице его были черты, которые… были. И ведь таких людей очень много, и ему действительно некуда деваться, ничего у него нет, кроме «Справки об освобождении», чье даже название звучит очень зловеще. Что даст ему эта справка? И вдруг я ему сказала, так наивно, так беспомощно: «А вы можете все это описать, все, что вы мне рассказали?» Приходится вспоминать слова Достоевского, я вольно их передаю: «Вот там страдания, но у меня есть надежда, есть утешение, я могу писать. Каково же тем, которые не могут это описать?» А когда думаешь о детях, сразу как-то светлеет немножко в уме. Потому что не могу же я себя хозяйкой следующего столетия считать или хотя бы длительным его обитателем себя чувствовать. Это как-то было бы даже глупо и вопреки суеверию. Но все-таки есть дети, и хочется надеяться, что как-то их обстоятельства сложатся в соответствии с новогодними пожеланиями, подарками, свечами, фонариками. Тут еще как-то иногда кажется, что можно мыслью о тех, кого любишь, о ком нечаянно печешься, сильной этой мыслью излучить какой-то пунктир в пользу тех, о ком заботишься, по именам их называя перед сном, глядя в потолок и сквозь потолок куда-то. Да и о тех, кого не знаешь и кто тебя не знает. Я в этот пунктир помыслов и сердечного излучения очень верю… Сердце ведь каким-то чудом уцелело, ум действует, и там есть нечто, что может излучать этот охранитель, охранительный пунктир. Незаметный, но посылаемый в пространство[4]4
Как все же пусто вдруг стало в стране без Беллы!
[Закрыть].
1997
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?