Текст книги "Незримое звено. Избранные стихотворения и поэмы"
Автор книги: Евгений Сабуров
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
«Как сатир, подверженный опале…»
Как сатир, подверженный опале,
покидает весь в слезах леса родные,
отстраняя плачущую нимфу,
удаляясь, удаляясь как в тумане
угрюмоветренное небо, ложнозначительный покой
нам в души гроздьями попадали
одна твоя рука отныне
внизу в ногах моих шаманит,
а ты во рту моем – рекой
козлоногие, ну что мы натворили?
нас не выгнал Пан, не крик застал в тумане
только нимфа обернется на прощанье
изгибаясь, раздвигая круглой попки крылья
«Я не жизнь свою похерил…»
Я не жизнь свою похерил —
я себе построил дом
кособокий, перепрели
загодя все доски в нем.
Тесом крыл, а дождик взял.
Жизнью жил, а хоть не умер,
слаб и не путем пискляв
что долдоню среди сумерек?
На ночь глядя, на ночь глядя
успокоиться пора.
Сядешь чай пить – девки-бляди
сами прыснут со двора.
Будешь чай пить, не толкуя
не о том, не о другом,
и кукушка накукует
новой жизни в старый дом.
Как заморский попугай
с жердочки я стану вякать,
стану вякать и играть,
стану какать в эту слякоть.
«Командировочный на койке отдыхал…»
Командировочный на койке отдыхал,
его душа парила над гостиницей,
внезапно – наглая бесстыдница —
непрожитая жизнь его влекла,
а он лежал, не зажигая лампы,
а он сумерничал, он даже чай не пил
и прожитую жизнь сдавал в утиль,
и отрывал не знамо где таланты,
которых отроду и не подозревал.
Душа его рвалась поверх горкома,
а сердце, очевидностью влекомо,
разваливалось у афишного столба.
Настаивался на окне кефир.
И вот пора после бессонной ночи
глядеться в зеркало и разминая очи
взвалить на голову неосвященный мир.
«Пять путешествий бледного кота…»
Пять путешествий бледного кота:
на край земли, в соседнюю квартиру,
к подножью среброликого кумира,
к той, что не та, и к той, что та,
нам описали в стансах и в романсы
чуть упростив переложили стансы.
Но я вскричал, ломаясь и скользя:
где миг, когда кота терзали мысли,
глаза прокисли и усы повисли
и было двинуться ему нельзя?
Где перелом, который искра Божья?
Как уловить возможность в невозможном?
«Когда мы живо и умно…»
Когда мы живо и умно
так складно говорим про дело,
которое нас вдруг задело,
и опираясь на окно,
не прерывая разговора,
выглядываем легких птиц
и суть прочитанных страниц
как опыт жизни вносим в споры,
внезапно оглянувшись вглубь
дотла прокуренной квартиры,
где вспыхнет словно образ мира
то очерк глаз, то очерк губ
друзей, которые как мы
увлечены и судят трезво
и сводят ясные умы
над углубляющейся бездной,
тогда нас не смущает, нет,
тогда мы и не замечаем,
что просто слепо и отчаянно
стремимся были детских лет
и доиграть, и оправдать,
тому, что не было и было
дать смысл – так через ночь светило
зашедшее встает опять
(прецессия нам незаметна),—
на том же месте вновь и вновь
нас рифмой тертою любовь
клеймит настойчиво и метко,
а в ночь… ложись хоть не ложись!
устаревает новый сонник,
едва свою ночную жизнь
потащишь за уши на солнце,
но как прекрасно и свежо
на отзвук собственного чувства,
с каким отточенным искусством
весомо, страстно, хорошо,
на праведную брань готово,
остро, оперено и вот
надмирной мудростью поет
твое продуманное слово
и проясняется простор
на миг, но облачны и кратки
на нашей родине проглядки
светила вниз в полдневный створ
и потому-то недовольно
ты вспомнишь, нам твердят опять,
что нашим племенам не больно,
не так уж больно умирать.
«Утомителен волшебный океан…»
Утомителен волшебный океан,
пестр и выспренен петух индейский,
а судьба – его жена – злодейский
выклевала при дороге план.
Лом да вот кирка – и вся награда
за полеты грустные твои.
Рвутся от натуги соловьи
не за бабу – за кусочек сада.
Господи, да вправду ли хорош,
так ли уж хорош Твой мир зловещий,
даже если сможешь в каждой вещи
отслоить бессилие и ложь?
Это если сможешь, а не можешь —
просто ляжешь, ноги задерешь,
будешь думать: Господи, да что ж,
что ж Ты от меня-то хочешь, Боже?
Так велик волшебный океан
над простою тайной водопада.
Мхи на камнях, два шага – и сада
видно ветки через прыснувший туман.
Я дышу мельчайшей красотой,
я живу, ручьями отраженный,
и пляшу себе умалишенный,
бедный, неудавшийся, пустой.
«В одиночестве глубоком…»
В одиночестве глубоком
проводя часы и дни
даже, и каким же боком
я рассорился с людьми?
Я прожарился на солнце
летом, из дому ушел.
Этот год мне стал бессонницей,
разошедшийся как шов.
Вот такие вот дела:
вперемешку дни и дни —
меня мама родила
и рассорился с людьми.
«Что искали, что нашли…»
Что искали, что нашли,
выбегая утром рано
из ворот и ураганом
завихряяся в пыли,
наши ноги, наши души? —
Чудеса и небеса,
лента – девичья краса,
если взять тебя послушать.
Если же его послушать,—
суета, не стоит слов,
стыдно и смешно – ослом
надо быть, чтоб тратить душу
на такое.
«Страстно музыка играет…»
Страстно музыка играет
в парке в арке у пруда.
Лабух на кларнете лает.
Арка ходит ходуном,
ходит и в пруду вода
синим дорогим сукном.
На тропинке ручка в ручку
изваяньем под военный
визг стоят олигофрены,
смотрят косо без улыбки
на мордованную сучку,
утащившую полрыбки.
Ходасевич, Ходасевич
слышит свесившись из рая:
Айзенберг и Файбисович
страстно музыку играют.
«Не уходи, Тангейзер, погоди…»
Вн – Тн
Не уходи, Тангейзер, погоди.
Возможно все несчастья впереди
и ты успеешь вдосталь пострадать
на том привычном для тебя пути,
который тоже ведь не плац-парад.
Кто знает чем – ведь ничего не стало —
они согласные довольствоваться малым
живут, не тужат, небеса едят?
Но ты – не так, и я пишу с вокзала:
не уезжай, Тангейзер, навсегда.
Ты веришь – розу держит только вера,
ты знаешь, что безумие есть мера,
куда б ни кинулся, одна, одна.
И в пене слов рождается Венера
до розового дна обнажена.
«Ты ждешь, что роза расцветет…»
Вн – Тн
Ты ждешь, что роза расцветет
на посохе Войтылы,
и весь как есть смешной народ
забудет все, что было.
Но есть участие всерьез
и в мстительнейшем страхе —
не умирай совсем от слез
даже на этом прахе,
во влажных травах и цветах
лежи, влагая руки
в подвластные тебе науки,
невидимые просто так.
Пускай тот замок фей – вокзал,
с которого ты отбыл,
останется в твоих глазах
позорнейшим и подлым
пятном на жизни и судьбе
и снова станешь нем,
но я спешу, пишу тебе:
не уходи совсем.
«Отнесись ко мне с доверьем…»
Отнесись ко мне с доверьем,
запасись ко мне терпеньем,
не отчаивайся – жди.
Понимаю, сдали нервы,
под глаза упали тени,
над душой прошли дожди.
Тело телу знак завета —
знак насмешки над мечтой:
чаще говори про это —
реже говори про то.
В объясненье простодушья
в посрамленье всякой лжи
души тоже хочут кушать,
сердце тоже хочет жить.
Целься, целься, сердце, бейся!
Души жаждут перемен.
Выступает contra Celsus
оскопленный Ориген.
Восхищенный сотворенным
бесноватой чистотой
на позорный мир, влюбленный,
голой наступи пятой!
То, что жалит, не ужалит,
тот, кто прав, не проклянет.
Тихой мышью в душах шарит
Богом данный небосвод.
«Гори, гори куст…»
Гори, гори куст
в каменной пустыне.
Лежи, лежи пуст —
пусть сердце остынет.
Не смотри вперед,
не смотри назад —
все наоборот
который раз подряд.
Гори, гори куст,
лежи, лежи пуст
который раз подряд.
«По очищенному полю…»
По очищенному полю
на негнущихся ногах
ты идешь сама собою,
предвещая скорый крах
всем моим надеждам, всем
замыслам, мечтам, подсчетам.
Я тебя сегодня съем,
потому что мне – на что ты?
Стали грубыми дома,
стала мутной резью жажда,
улицы сошли с ума,
в логове закрылся каждый.
Станем вдосталь пить и есть! —
вялыми губами спалишь
розовую фею – честь
опушенных сном влагалищ.
Черен редкий ворс лобка,
дочерна вверху обуглились
над обрывами белка,
над проколами из глуби
брови. Синь моя нежна
набухает, и алеет
прежде времени весна
нам под знаком Водолея.
По умятым дня полям
над проколами левкоев
ноги небо шевелят
белым снегом налитое.
«Пускай тебе не можется…»
Пускай тебе не можется,
но наклонись вперед —
пускай с тобою свяжется,
кто подался назад
и ад перед тобою
и во весь рост народ
стоит и горд собою
и сам собою рад.
А та, кого люблю я,
кого просил годить,
не гоже поцелуя,
которого не дать,
уходит вверх по трапу —
ах! вид! ах! самый стыд! —
не дать ли вовсе драпу
ах! в самый-ямый ад.
Он бел и свежекрашен,
о! рашн пароход,
который много раньше
в Германии был взят
в счет бед и репараций.
Он режет лоно вод.
Не можется начаться,
не свяжется начать.
«Завтра утром мир побреешь…»
Завтра утром мир побреешь
нам расскажешь. Что я вдруг?
Что я вдруг?
Стоя вдруг завожуся об евреях
вдруг отбившихся от рук.
Пук
пук цветов на лоне царском —
ты под вечер позвони —
называют государством
позвони, попой, усни.
Завтра будет – завтра будет
если же конечно не
разрешит Господь наш людям
успокоиться вполне —
новый день и в новом дне
то что будет, то что любим
любим да и любим нет.
Ах, в какое удивленье, пенье, мненье,
всепрощенье, енье, вленье, откреенье,
тенье, Господи, прости
наши души, наши семьи
не решатся прорасти.
«Этот день – ужасный день…»
Этот день – ужасный день,
этот срок – ужасный срок.
Вам на запад? На восток.
Дебри? Дерби. Дребедень.
Не расчисливай куски
разлинованного дня,
не рассчитывай тоски
от тебя и до меня.
Дерби? Дебри, конь в лесах,
трах! и сук по волосам —
я повис на волосах
и виновен в этом сам.
Ты куда несешься сам?
Ах! не думай о коне.
Пущенный не спустит мне
попущением отца.
Что передо мной горит?
То, что ночью говорит?
Несудимый одиноко
мрет и будет Богом
в сердце каждого зарыт.
«На рассвете в молочном мраке…»
На рассвете в молочном мраке
я тебе как кошка собаке
говорю: «Улялюм, Улялюм».
Ты ответствуешь мне степенно
на губах рыжеватой пеной
отмечается тяжесть дум.
И скулит над морем сирена.
О, пронзительный вопль искусства,
ты как водка идешь под капусту
и не знаешь куда идешь.
Душным запахом глушит чрево
розоватые визги гнева
надорвавшая голос ложь
осторожно обходит слева.
Улялюм тебе, Аннабель!
Беатричь тебя поебень!
Ноздреватый, денисьеватый
я с дороги ввалился в дом.
На столе только суп с котом.
Пот дымится молодцевато.
Кот – он держится молодцом.
Тортом вымазанным концом
приступаю к тебе с минетом,
ты оглядываешься на лето
и в холодном утреннем мраке,
как и следует выть собаке,
сев на корточки тянешь ртом.
«Было время пел и я…»
Было время пел и я,
пел о том, что очень горько —
не сложилась жизнь моя,
горько – корка не с икоркой.
Я иконки почитал,
ездил в Новую Деревню,
был, иному не чета,
не последний, хоть не первый,—
и прошло, по сути, всё.
Всё прошло куда-то мимо.
Закрутилось в колесо
и лицо моей любимой —
мельк да вихрь да вопль и скорбь.
В одиночестве убогом
жить себе наперекор
самому же вышло боком.
«Как шепоты ада…»
Как шепоты ада,
как шелест загадочных кошек
приходит награда,
которой увенчан и кончен,
ты бывший увечный,
ты шедший на Бог знает что
не то ради женщин,
не то это всё-тки не то
и снова сначала
убог неопрятен и толст
в тоске и печали
ты в горе-злосчастье уполз.
«Я может быть прочту когда…»
Я может быть прочту когда —
нибудь тебе о нашей связи
такое, что никак не влазит,
ну, ни в какие ворота,
и ты вздохнешь. Но не сменить
однажды прожитого часа,
и только кажется, что часто,
а никогда не рвется нить
связующая времена.
И в нашей жизни распушенной,
разъезженной, распотрошенной
и мы одни, и жизнь – одна.
«Влюбленных девочек черты…»
Влюбленных девочек черты
не добавляют к нашей карте
ни озера, ни высоты,
ни третьей дамы, ни азарта.
Одно и то же вертим мы
и мечем, и навек теряем
и от игры и до сумы
сверяемся дорогой к раю
с чем, что приходим не туда?
Хотя опять же повторю:
влюбленных девочек стада
не портят взятую игру.
«Логичен как самоубийца…»
Логичен как самоубийца
за ночью наступает день
и сочно золотятся лица
тела отбрасывают тень
а вечность не дает разбиться.
А вечность не дает разбиться
на крохотулечки времен
и соблюдает как милиция
сплошного действия закон
логична как самоубийца.
Сплошного действия закон
отбрасывает нас к причине
и вот тем самым размозжен
на то, что было, то, что ныне
на крохотулечки времен.
И вот тем самым размозжен
на прошлый день, на эту ночь
яснее мир не стал и он
из всех подобий рвется прочь
своей запутанностью полн.
О, ночь, которая и ночь и только ночь,
о, день, который день и только день,
мои глаза, которым не помочь
ты – в темное, ты – в светлое одень.
«Все пределы, все границы…»
Все пределы, все границы
раздвигаются порой
и во сне поддельно снится
заговор пороховой.
Что есть сон во сне? – Неважно:
он спасен, английский думный,
потому что я отважно
пролетел над бритой клумбой
и проснулся умиленный
в сон пожиже и поближе,
где березка листья клена
на льняную нитку нижет,
обещая сытый рай
на немой его вопрос:
– там я твоя Гая, где ты мой Гай
Фокс.
«Человек пришедши к человеку…»
Человек пришедши к человеку
не свое страдание принес.
Он об этом думает от века,
как от века это повелось.
Снизу ног его играют танцы,
сверху он лица являет знак,
что ему все танцы может статься
никуда как не нужны никак.
«Словно оползень слизал…»
Словно оползень слизал
три колена у дороги,
дом потрясся и упал
вдруг у моря на пороге.
Грудой камня, битой снедью,
что цвела в его нутре,
облупившеюся клетью
лестниц бывших во дворе
он торчит, и ходит пена
в бывших, легших набок окнах,
распузырясь постепенно
в завивающийся локон.
– Бывших окон! Бывших лестниц! —
в телефон кричит начальник —
за такое вон на пенсию
всех за это отвечавших!
Служба укрепленья линий
бывших масс береговых
на поднявшуюся тину
смотрит, сдерживая крик,
крик отчаянья и злобы,
крик, который издают
после погруженья гроба
через несколько минут.
Словно оползень слизал
дом стоявший, дом вонявший,
коридорный чад в слезах,
нам так долго досаждавший,
гам и ор многоквартирный,
лук, петрушку, сельдерей,
бой у общего сортира
и поддачу во дворе.
Человек лежит недвижим,
пена черная у губ,
тихо возятся с задвижкой
два инкуба и суккуб.
Вот как пробка из бутылки
наконец летит душа.
Нечисть чешется в затылке,
мертвым воздухом шурша.
Они будут тело кушать
пучить газами земли.
Боже, Боже, наши души
в чистом небе потекли.
На недавние руины
поселковый кинь субботник
и приятная картина
вызреет как плод работы.
Вновь назначенный начальник
службы укрепленья линий
сползших масс береговых
клятвенно нам обещает
– кровь из носу, нож под дых —
больше оползни не пикнут.
Он бетоном их зальет,
чтобы гнусная природа,
так потрясшая народ,
больше не трясла народа.
Ходит море лижет гальку
пеною своей морской,
ляжет бабка черной галкой —
со святыми упокой.
Склон, где бывшая дорога,
виноградником порос,
и задумчивый совхоз
просит постараться Бога,
чтобы ни дождя, ни гроз.
Пьяной осенью у свала
обнажившегося камня
ты соски мне целовала,
а потом себя дала мне.
Нежной кожей живота
по губам моим водила
и колечком завита
медом медленным сочилась,
и себя не отнимая,
только подогнув колени,
с моря тихого снимала
темную ночную пену.
У цветов не спросишь имя,
у дороги путь не спросишь.
Ты куда уходишь мимо
в край, безмолвием поросший?
«Куколка, балетница, вображала, сплетница…»
Куколка, балетница, вображала, сплетница,
два притопа, три прихлопа
на асфальтовом дворе
и сквозит в весенних тучах
солнце, два тяжелых месяца
землю залучилось пучить
плечи загорелось греть.
Бело-розовые плечи
наших тучных одноклассниц
плавают в писклявой речи
кисло-масляных орясин.
И когда в субботу в парке
быстро сделавши уроки
мы на лавочках попарно
друг из друга давим соки,
мерным дымом, звездной сыпью
небо черное цветет.
Излечившись вдруг от гриппа
я гляжу на небосвод.
Мир мой, полный пустотой,
куколка локтем подвинет,
а балетница откинет
тренированной ногой.
Страшная воображала
нависает над домами —
страшных деток нарожала
и ушла обратно к маме.
Ориана, Паламед,
трое малых из Тамбова
и приятель, от котлет
вытащивший на полслова
нас, а с неба льет и льет.
Облако никак не сдвинет
ветер, и еще невинный
я гляжу на небосвод.
Там цари и господа
рассуждают все по-своему,
так что мы от их суда
только и живем, что воем.
Куколка, балетница, вображала, сплетница
на дворе кричит,
два тяжелых месяца
по утрам кричит.
«Какая прибыль нам от того, что случается с нами…»
Какая прибыль нам от того, что случается с нами?
Трактора на вспашку пошли. Мы сидим глядим.
Вьется траурной галкой над тремя полями,
над двумя буграми и проселком одним
наше сердце, выпущенное поиграть попрыгать,
от парши серебристое на солнце,
а за левым бугром над каменной ригой
из Рязани ведут самолет комсомольцы.
«Не одни инсектофунгициды он привез…»
Не одни инсектофунгициды он привез.
Из кабины целый ящик пива
на траву и сразу в тень под иву
мимо худеньких берез
выволокли и поволокли
так, не отрывая от земли.
Что я приобрел по сути дела
не за дни и месяцы – за годы?
Про свое заржали два пилота.
И пока мы славно так сидели,
я смотрел как в старом пиве хлопья
плавают как в небе самолеты.
«Бессмысленно и безразлично…»
Бессмысленно и безразлично
входя во все заботы всех,
сам убедишь себя отлично,
что ты добрейший человек.
И с возмущеньем неподдельным,
услышав за своей спиной,
мол, вот подлец, ты крест нательный
рванешь, как будто он виной.
Ах! в этом всем такая мука,
такая сладость и любовь,
такая тайная наука,
что нету и не нужно слов!
Но как нам быть без разговоров,
без обсуждений, и печаль
сочувствия – нам как опора,
как чувство локтя и плеча.
«Холодное небо просвеченное покоем…»
Холодное небо просвеченное покоем
сереет среди облаков,
а дух земли обеспокоен, что никоим
образом он не таков,
как это небо. Еще он жарок,
еще в прохладную зелень одет,
как будто девушка-перестарок,
втиснутая в модный вельвет.
Гляди, как под ливнем налип на столб
вымпел на катере местной линии,
а он добросовестно идет пустой,
но кто поедет в такой-то ливень?
Несоответствие – душа искусств,
моих неприветливых, требовательных подруг
раскрывающих розу горячих уст
совсем не сразу, совсем не вдруг.
«Я хочу рассказать, что мертва и суха на излом…»
Я хочу рассказать, что мертва и суха на излом
даже самая нежная вера,
что душа моя ищет свой дом,
забеременев от офицера
и дрожит у меня на ладони незнакомая ваша рука.
Каждый день я встаю.
Мой холоп – мое тело со мною.
Царь отвратен. Я таю, летаю, таю.
И разве таю? Я готов рассказать это многим
лишь бы кто-нибудь понял
полежав у меня на ладони.
Мир прекрасен и пуст,
будто комната с моющимися обоями.
Жизнь пуста, глубока.
В косной тяжести много ли стоит
незнакомая ваша рука?
«Я спал, когда сошли с небес…»
Я спал, когда сошли с небес
молочных пенок сонмы
и городской приличный лес
озолотился солнцем.
Я встал и подошел к окну,
когда в бульвар вгрызаясь
сгребали снег и тишину
кромсали и терзали.
Я форточку захлопнул, я
решил, что спал я мало,
но все опять начать с нуля
мне сил недоставало.
«Компания соизмеряла силы…»
Компания соизмеряла силы,
оценивала мощь и веру в дело,
потом производила выбор или
до следующего сборища терпела.
Носился в небе ястреб-неудачник
из-под ноги мелькала мышь-полевка
и дачник вывозил на тачке
весенний мусор из кладовки.
– Поверьте, суть в согласьи интересов!
Добиться этого – и ничего не надо,—
сказал и сел, а за окном с навесов
вчерашний снег за каплей капля падал.
Компания решала. На экране
почти что вымерший носился ястреб.
В соседнем здании расклеивали рамы.
Стекали струйки в водосточный раструб.
А интересно на морях и в людях
где любят? где клянут? где просто ждут?
Что стало, что прошло и что-то будет?
Что с нами будет через пять минут?
«Сквозь смех я услышал шуршание шин…»
Сквозь смех я услышал шуршание шин,
меня обложил из оконца шофер.
«Серьезней на улицах быть, гражданин,—
ваш долг», – проворчал удрученный мотор.
Над городом в холоде ясного дня
в голубеньком воздухе жалась весна
такая холодная, будто игла
мне морду корябала, душу скребла.
Не глядя я шел и туда я пришел,
где сетка страхует нависший карниз,
где мраморных плит разошедшийся шов
грозит облицовкой обрушиться вниз.
И ахнул я быстро, сглотнувши слова,
и нервничал я, поджидая трамвай:
«Здесь будет трава, ах! здесь будет трава.
Здесь только и будет, что только трава».
«Еще доигрывают пьесы…»
Еще доигрывают пьесы
талантливейшие актеры.
И зритель не без интереса
раскашливается в партере,
– Змея, – боготворит дурачась
любовницу батальный мэтр
и музыка по ком-то плачет
и по больницам ходит смерть,
а жизнь уже совсем другая,
еще на ней названья нет,
и ничего не понимая
боится взаперти поэт.
«Страхолюдна и блядского вида…»
Страхолюдна и блядского вида
сиднем сидя стучит на машинке.
В талый март я на улицу выду
обновлю потопчу полботинки.
Тополя из земли выбирают
мокрый дух, прикоплённые соки.
От сошедшего снега сырая
и до мая земля не просохнет.
Взять чекушку и между домами
из одной подворотни в другую,
а простуда мне спину ломает
и в груди и горит и горюет.
А раздавши всем сестрам по серьге
погоришь и пойдешь погорелец:
– пили-ели от доброго сердца
и, смотрите, пропились, проелись.
«Тот, умевший и умерший…»
Тот, умевший и умерший,
и лишенные лица
люди, служащие в смерше
в чине доброго отца,
тот, кто зрел ночного Ульма
несказанные огни,
и конец любви в раздумьи
уплывающей луны —
«Все полно богов», однако,
остается атеист
вроде клички, вроде знака,
что какой-то воздух чист.
«Ну, кто из нас не Озимандия…»
Ну, кто из нас не Озимандия? Ну, кто не Царь царей?
С тех пор как Дальнего Востока
игрушку дал Европе Гуттенберг, не мы времен,
а нас боятся сроки,
мы стали долговечнее морей.
Ну, что тут говорить! Вся в лентах кинопленки
история крылата, как победа,
и учат озверевшие потомки
про мощь и славу прадеда их деда.
А что же Озимандия? Молчи,
одобренный для средних школ учебник
для неисследованных областей души
такой же как песок волшебник.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?