Текст книги "Незримое звено. Избранные стихотворения и поэмы"
Автор книги: Евгений Сабуров
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
«Ах, конь, немая слава всадника…»
Ах, конь, немая слава всадника,
он фыркает, ступая, белый,
и мир, как театральный задник,
изодранный и неумелый,
и мир, как шар, и конь из плиток,
а я смотрю – и вот на нем
стальной разнообразный слиток,
звучащий тихо водоем.
Святому Мартину помолимся растеряно,
святому рыцарю, пусть, совесть и сверчок,
он повернул на Запад и Восток —
мне прошлое как полглотка доверено.
__________
Мне полглотка доверено – на пей —
доверено, а я не сделал шага,
от брюк моих не отошел репей,
а на губах уже благая влага.
Здесь ведь не то, чтоб встать и сесть —
не продохнуть, а возле
уже бежит благая весть —
за что? – всё после
расплатимся иль никогда,
если ты выберешься – вот моя награда,
И где беда? Когда беда,
Я – Мать, и мне беды не надо.
И легкой девочкой ломая на ходу
передо мной кусты, она исколотая мчится,
сиделка, утешительница, чтица,
учительница – только бы беду
отвесть. Бред, мука и печаль,
лишь две руки ее и дальше
голубоглазо небо.
«Благодарю Тебя, Господь, за то, что я не лев, не пес …»
Благодарю Тебя, Господь, за то, что я не лев, не пес,
благодарю, за то, что я труха земная,
что жизнь моя, как стая ос,
метущаяся, отдыха не зная,
что вижу луч и слышу шаг
той дрожи воздуха и запоздалой лани
немыслимо свободное желанье,
когда она спешит, кусты круша.
Сухую кость куста
и поцелуи ног ее ломают,
и мечется она немая,
от жестких солнца и песка пуста.
Но Ты – Господь, и ненавистный снег,
сливаясь, гонит в одиноком крике:
«Благодарю Тебя за Твой великий,
за неустанный Твой, за мерный в сердце бег».
«На мглистом асфальте закружится странник ненастный…»
На мглистом асфальте закружится странник ненастный
волчок и надежда, волчок и надежда и вот
сиреневый дым раскрывает дрожащие пасти
и будет проглочен в туманы сейчас идиот
Ах, он повернет, повернет еще вяло
и вот как бы не было, как бы его уже нет
закутает воздух-воздýх и облак махнет одеялом
земля его гроб и весна ему волчий обед.
«Мир движется. Он снялся. На колеса…»
Мир движется. Он снялся. На колеса
налипла световая желтизна
не знают отдыха промасленные косы
рельс, не знают сна
Запрели листья под бисквитом снега
и день – зола, да и земля – подзол
уйду в бега. Не остановишь бега.
И это не тягчайшее из зол.
«На голове твоей стая птиц…»
На голове твоей стая птиц
и сама ты как сотня лисиц
и ноги твои, смеясь, летят
разбрызгиваясь на всех путях
твои глаза – я сказал – огромны
белы белки удален зрачок
над очагом горла дрожит язычок
и только руки твои бездомны.
«Комками розовыми воздух нашпигован…»
Комками розовыми воздух нашпигован
сглотнешь простор – и кажется, что мышь
мы одиноки. Что ты все молчишь?
Да я кричу – попробуй-ка услышь другого
Забавнейший какой простор
рассеянная в поле перебранка
затеянная кем-то спозаранку
да масляно чирикнувший затвор
«Прекрасный город ночью восстает…»
Прекрасный город ночью восстает
из выгребных подробностей Москвы
и неустанный вдаль стремится пешеход
и рыкают из подворотен львы
Прекрасный человек вот мир тебе и град
но за горами Рим. туда ль стремятся ноги
иль только жадному движению дороги
ты так безудержно бесчеловечно рад?
«Слоистый мир, что сквозь меня прошел…»
Слоистый мир, что сквозь меня прошел,
он и печален и туманен,
но светится в нем каждый камень
и грудь деревьев – желтый ореол
решающее слово – одному
боль не вернуть, она вдали трепещет
на крылья зыбкие нанизывая вещи
ненужные непостижимые уму.
Рождественские терцины
1.
…И я вошел в набитый праздником квартал.
Разносчик нечистот меня окликнул строго:
откуда и туда ли я попал.
Но я безмолвно пересек дорогу,
от пят до головы подвижная мишень
для всех от моего до твоего порога.
Тем временем аляповатый день
по-своему окрасил бок слоновый
дома, и солнечным плевком отерши тень
утреннюю, чищенной подковой
дом засиял, густея у двери
отеками небесной крови.
Плюгавые ершились фонари,
и каждый грузовик старался быстрым ором
хоть с кем да хоть о чем поговорить.
Но, лающим застигнут разговором,
я принужден был ехать по Москве,
то там, то сям изматерившись по заторам.
Когда же, наконец, в какой-то сквер
мной плюнули, то окриком как прежде,
меня ошпарил со спины разносчик скверн.
Кусками отпадать пошла одежда
с меня, и я остался гол,
без женщины, без друга, без надежды.
Однако же, прозрачно и легко
мои глаза на сшелушившиеся брюки
глядели с невесомых облаков,
и так, на юг простерши руки,
я оставался до исхода дня,
латинский крест зажавши как поруку,
что есть еще надежда для меня,
что в воздухе еще белеют нимбы,
что жало вырвано и жалок сатана,
и это Бог нам посылает зимы.
2.
Меня опять окликнули. Я резко
на клекот оглянулся и увидел:
архангел находил на поднебесную.
По ходу своему подмяв обиды,
злость, неудачу, свежими глазами
он изо всех глядел как победитель.
О, Господи, Святая сила с нами.
Людские взгляды розового лона
небесной памяти пошли голубоватыми снегами.
И так я содрогался изумленно,
случайные слова вымямливая немо,
святой любви свидетель незаконный.
И только и могу, что строго внемля,
отметить как восторженно и чинно
архангел находил на землю,
и этому одна, одна причина —
я карту потерял, не может быть двух мнений,
и не найти пути в небесную отчизну.
Мне изо всех углов зловонные измены —
еще минута – взвоют отходную,
врачуя душу кисло-сладким пеньем.
Еще минута я тебя миную,
то розовый, то голубой архангел.
Ты мимо, я назад – еще минута.
Так сетовал я, сам собой оплакан,
когда смеющийся еврей-священник
на полтоски меня одернул нагло.
Он выговорил чин, жуя служебник,
облил меня и сунул крест латинский,
сказав: «Вы спасены святым крещеньем».
Я вышел в край, где ангелы крутились
и тот священник с животом огромным
невыносимым пламенем лучился.
И Бог приветствовал меня спокойным громом.
3.
На темный воздух, прокипевший снегом,
я, пополам сломавшись, налетел,
заворожен неосторожным бегом,
когда в меня сквозь нищую фланель
просунулся, нашаривая ребра,
нежданный лекарь – мокрая метель,
а снизу вверх заведомо недобрый,
сворачиваясь, бил под облака
тот, кем я был навеки попран:
не ветер – мука и тоска.
Вся наша жизнь лишь обученье смерти,
которая как Дух Святой легка.
И Он глядел, как я ломился в двери,
безумием органным полоща
кипящий воздух через тысячу отверстий.
«Венчается на царство, – Он кричал, – по швам
с натуги лопнувшее тело,
твоя душа венчается, треща».
И я сморкался, мокрою метелью
под вздох, осоловевший, бит навзрыд,
пока душа моя не отлетела,
пока душой, как облаком, покрыт,
двойною тайной связанный заранее
не оказался там, где жгли костры,
заботясь об усталом караване,
не в первый раз перегонявшие овец,
глядевшие на небо в ожиданьи,
и те, державшие угольник и отвес,
совсем другие, но на те же звезды
глядевшие из глубины сердец.
И я учился жить единственною просьбой,
стоящей горла поперек,
чтоб этот мир и этот мокрый воздух
сказали, наконец, что с нами Бог.
Между 1973 и 1974
Ворон и соловей
1.
Не поспеть тебе теперь оттуда и досюда.
Ты попал. Как кур в ощип влип в дорогу.
Расхититель твой смотрит люто
и добро твое роет рогом.
Посреди небес из пяти колес
белой каплей вниз срам на ее губах.
Трутся всласть, выжимают злость
гуси-лебеди на твоих хлебах.
То, что жал и в снопы вязал – не доспал.
Перебегал, перехотел и на черных струях один.
Только что у чужих ворот ключом проблистать
на оставшиеся выходит дни.
Око праздно. Одни плывут
черные струи в нем.
Тать воет, подминая коленом грудь,
рану красную заливая огнем.
Не сладка смерть в чистом поле на полпути.
Но тогда зачем из пяти колес
черной тучей черную думу впустил,
черным гадом к черным гадам уполз?
Ночь без вина. Напрочь нет ничего.
Дичь да погань взрежут да восклюют.
Тонкий стон и ледащий вой
бока твои оплюют.
2.
Ни грамма жизни в нашем сердце.
За разговором цвикнешь мозгом —
пустоты в черепном корсете:
глаза – на ветер, дом – на воздух.
Все расторможено, расхлябанно, висит
рука, но лаской через город
пирог пространства мной пропорот,
и слышишь? – свист.
Во мне наращивался царь —
кувшин для лилии, и постепенно
на стенах локти и колени
мои изобразили вены
и вынесли как на базар.
Как будто рыжая река
на отмель жалкие потери,
но так же вот выносит двери
с испугу пьяная рука.
3.
Небесный красный глаз – вечерняя луна.
Гони, гони, не обращай вниманья!
Что я люблю? Что я с души снимаю?
Вечерний красный глаз – она, одна она.
Что выпало, чего еще желать,
чему еще способствовать, кружиться?
Гони, гони, не обернись. Над жизнью
вечерний красный глаз – луна, луна взошла.
4. Ода соловью
Сугубой мерою берется
самомалейшая вина
и плоский смех, и высвист плотский,
и даже выговор московский,
обливший землю тусклым воском,
обматеривший дочерна.
Да я-то тут причем? А все-таки.
Да я-то, я? А вот и ты,
когда тебе давали водки,
смотрели в рот, шли на уступки,
протягивали спичку к трубке,
а ты свое и невпротык.
Давай. Чего теперь? Давай.
Необходимый дух тревоги,
порядок, мера, горький рай,
цветы, страсть, сладость и покой —
всё вроде тут, всё под рукой.
Давай. Накатаны дороги.
О, соловей, пускаю песню —
подобье, ласковую, в путь.
И все смешней и интересней,
как у тебя разнообразней,
как у тебя кому-то в праздник
дрожит надсаженная грудь.
О, соловей, и ты, и я
сугубой мерою ответим —
я, что послушал соловья,
ты, что истерикою плоти
расщелкал тысячи мелодий,
но это после, после смерти.
Пока удар, еще удар,
еще возносится ступня,
еще не выдана медаль
тому, кто между нами стал,
чтоб стала жизнь моя проста —
утаптывающий меня.
О, соловей, мой соловей,
за то, что мы не дальше носа
глядим, а нам держать ответ,
уставлена в упор на нас —
смотри – бесстыдна и красна,
красна и не утерта роза.
Серей себе до синевы!
Напрягшись продрожат кусты,
весь мокрый мир моей Москвы
уже дрожит в ответ на голос,
на этот голод, этот голод,
который утоляешь ты.
5. Вороний вальс
Одиночество, страх и голод,
многочисленные как брызги,
многочисленные как жизни,
цельнотканые как снега,
как снега там где кончился город,
шаг с дороги и вязнет нога,
взгляд невидящий горд и долог.
Оглянись. Направо, налево
одиночество, страх и голод
шьют и клеят тебе такого
беспризорного мертвяка,
что и рад бы взяться за дело,
да воронья судьба легка
и на белом серее тело.
О, снега мои! Галочьих стай
расторможенный ход по насту.
Если можешь, и не участвуй,
если можешь, и не пытайся,
и меня прости, не пытай,
что творится: кощунство, таинство?
Не пытай и прости – прощай.
Не терзай мою страсть насмешкой,
не испытывай – невтерпеж
даже самая малая ложь,
даже самая малая ложка
дегтя между
нами. Даже немножко,
даже самую малость не мешкай.
Я же болен и болен словом.
Словом, чем-то совсем невзрачным,
жизнью вытертой, сердцем зряшным.
Словом, вот уж в который раз
неудачно проходит ловля,
и опять не поймали нас,
и опять это так не ново.
Рыбаки не ловят ворон,
и бездумно идут стада
или прыскают, кто куда,
и юродствуют на верхах,
сотворивши глухой трезвон:
одиночество, голод, страх,
Днепр, Немунас, Ахеронт.
6.
И ветер, и море,
и ночь – беспризорный мертвяк
в посмертном осмотре
не так одиноки, не так.
В них каркнет ворона,
разбитое звякнет стекло,
а из-под балкона
и кровь соловьем унесло.
Куда как не нужны
молитвы, и впрок
рассыпчатым мужем
восходит восток.
Лежи неподвижно,
лети на строке соловья.
Излишни, излишни
и боль, и надежда твоя.
Конец. Третья ода.
Сегодня недостаточно любви,
и краски слов не радуют, не тешат.
О, одинокий дух трубы
над миром, полным снега и деревьев.
Помешан я на том, что я помешан.
Земля и небо, я остался в третьих.
О, имена любви, о, имена страстей!
Совьешь ли мне, сплетешь ли мне хоть колыбель,
чтоб пуще прежнего и праздного пустей,
чтобы я мог качаться
и стлать тебя, и уходить к тебе,
и возвращаться часто.
Случайный ход наигрывает даму,
как пианист наигрывает звук.
Окраска слов построит между нами
неясный замок, смутный и воздушный —
так мимолетный дух
снимает пенки купно и подушно.
Листая засоренный бренный мрак
души, какие странные припомнишь речи:
тоска, я твой насельник и овраг,
по мне ручьи твои бегут, я комнату твою храню,
обнажены белым-пылают плечи
твои, по грудь опущенная в мельтешню.
О, имена тоски, общественной нуждой
вы вызваны, и вот неразличимо
огромной цельностью, недробной чередой
вы движетесь, а на исходе сна,
как Божий лик, искомая причина
все так же недоступна и ясна.
Мы подаем чувствительно и с жаром
на вход чужой души прекрасно-мелкий звук,
и отзыв затрепещет жалом
в пробитом ветреном пространстве,
все-все уйдет, и краски схлынут с рук
и превратятся в страны.
Я мир пою, оставленный ни с чем,
сравнимый с колыбелью,
сплетенной женщиной в немыслимой мечте
очнуться и проснуться не одной
и осторожно, чтоб не разбудить, сесть на постели,
качаться и смотреть в окно.
Я мир пою, не зная, что в ответ,
чья зависть все пожжет дотла,
чья жажда жить на белый свет
нашлет пустое место,
мор на души, а по тела
и трус земной, и хлад небесный.
Воззри на руку, вытянутую вперед,
ладонью вывороченную вверх,
я мир пою, в котором не поет
ничто, но не дал слова
мне Бог о том, как ходит зверь,
как перхает и каплет злоба.
Упорно заставляя славить мир,
Ты, Боже мой, за что такую кару
избрал безвидному, который вдруг умри
и ничего? За что Ты дал мне голову
и холодно глядишь, как я тут шарю
и жалуюсь, что холодно мне, холодно?
Между 1974 и 1975
Песни поезда № 32
1.
Не получается опять
на самом том же месте,
и вспять торопятся созвездья
на то же место встать.
Кого я заслонил собой,
чьим именем я самозванец
втесался, втерся в общий танец,
сам убежденный, что мол свой?
Не ломит кости календарь,
не прыгает на грудь утеха —
я снова тут, мне не до смеха,
я сдал, и я совсем не царь.
Я самозванец, вор имен,
имен незнаемых, нестрашных,
и верен прелести вчерашней,
и тут же ветром изменен.
Все крика жду и жду: держи,
и страхом измочалю
себя, что нет как нет начала
под оболочкою души.
Но что терзаться и орать,
к чему нам торопить событья?
Москва пуста, Москва забыта,
и звёзды повернули вспять.
2.
Я ехал в поезде, и час
не мир менял и не заветы.
Колеса в ночь мою стучась,
просили продремать до света,
и слово дикое «езда»
не заставляло улыбнуться,
когда встречались поезда,
чтобы, конечно, разминуться,
но купленный покой купе,
но свист приемлемый в три носа,
а – выйти в тамбур – на губе
картон невкусной папиросы
переставляли всё и вся,
меняли нас на нас самих же,
а в выси пустота неслась,
над миром ко всему привыкших.
Потом, как прибыл, невпопад
случайно то не получилось,
чему я был тогда бы рад,
и я узнал с какою силой
вдруг можно захотеть не пить,
не есть, не спать, не жить от злобы
на то, что мир еще стоит
в грязи на дряни и холопах.
3.
О, Боже, я не понимаю, Ты
меня оставил понемногу.
Как может человек найти
туда, туда, где Ты дорогу?
Как может человек один,
или расспрашивая близких,
понять, что он Тебе как сын
и доверять Тебе без риска
услышать хохот за спиной,
увидеть на окне решетки,
когда над миром образ Твой
провертится легко и ходко.
Только не зная, кто Ты есть,
я поклонюсь Тебе, не зная,
и если мне укажут: здесь,
я место обойду по краю.
И самозванный, и глухой,
не утверждая, не теряя
и повторяя: Боже мой,
я место обойду по краю
и буду, ужасу учась,
смотреть открытыми глазами
на несмущающую связь
между Тобою и слезами.
4.
Не делай глупостей, мой зверь,
не позвони, не обнаружься,
а, напружинившись, обрушься
на эту запертую дверь.
Нет недозволенного нам,
кроме того, сего и в третьих
претит нам, как легко заметить,
что всё открыто небесам.
Мы повторяем: поделом,
когда отчаянный ребенок
с неровным и глубоким стоном
с размаху бьётся в стену лбом.
Восславим то, чему верны,
и отвернемся недовольно
от тех, кому первопрестольны
другие платья и штаны.
И сменим то, чему верны,
поскольку от него устали,
поскольку сами мы вначале
себе сегодня не видны.
И я не с поезда. Я – нет,
я был рожден в родильном доме,
а прадед вовсе на соломе
явился видимо на свет.
5.
За жизнь свою я не успел связать,
я не успел сказать
того, чего хотел.
Мне тусклый свет всё время бил в глаза,
когда я клял ночные поезда
и залезал в оплаченную клеть,
когда, хватая душу под уздцы,
я заставлял ее бежать по кругу
и вспоминать ненужную подругу,
испытывать летальные концы.
О бремя розы! Как ты далеко.
Я проиграл свое благое время,
прокинул душу и ушел за теми,
кого не знал и не любил кого,
но есть ответ, и он предельно прост.
По крайней мере так считается,
по крайней мере всё вокруг кончается
и вот перед тобою закачается
тот самый пресловутый мост
над водами несчастья и отчаянья,
но столько раз я пепельной водой
нырял в зеленый трюм планеты,
что мне не дать достойного ответа
и горнего не приобщиться света,
не протянуть вспотевшую ладонь.
6.
Как пьяница за угол магазина
зайдя, вышваркивает пробку из фугаса,
и пойло красное сочится по мордасам,
вошедший в долю поджидает половину,
дома прекрасно розовеют над рекою,
над распушенным облаком полоска сини,
так поезд входит в мир из инея
мечтой какою-никакою,
так пустота готовится сменять
классическую форму пирамиды,
фаллическое зданье МИДа
на семицветную орловскую печать,
на женщину, хихикавшую вроде
еще вчера на прелые остроты,
на вдруг открытую на повороте
любовь и ненависть народа,
что было, есть и будет пустотой,
принявшей вдруг устойчивые формы,
чтоб через час из приоткрытой фортки
расплыться в воздухе пластом
и быть – не быть, как до сих пор
тот с опорожненным фугасом
шкубает у молочной кассы
по гривеннику на повтор.
7.
Опять слепая желтизна,
то есть зима, то есть опять
неясно сколько еще ждать.
Когда, когда еще весна.
Когда? Когда еще. Еще
мне предстоит и то, и это.
Так беззаветно безответен,
что самому нехорошо,
а вот чего наворотил
в такой бесцветной пустоте,
что кажется хоть на хвосте,
а есть какой и жар, и пыл.
Затеи разные умрут,
а сердце выскочит на площадь
шатать, калечиться, ворочать
или еще чего-нибудь.
Но это выдумки шутов,
чтоб оправдать свою эпоху,
урвать, когда придется, кроху,
чтоб не остаться без штанов,
чтоб то, чтоб сё, чтобы оно,
житье мое, казалось нужным
и чтобы не было нарушено
бесцветное черным-черно.
8.
О край песиголовцев! Лает
иерарх на поезд, уходящий за границу.
Жрец захлебнулся. Обезумев, Пасифая
неразрешенным плодом разрешится.
О как страшны сухие роды бреда!
Где роза? Где соловушка? Синей
от холода позорная победа
над невесомой, не моей, над ней —
душой. Произошла подмена.
Уже произошла. Еще
на время скрыт тот самый несомненно
допущенный хоть где-нибудь просчет.
Я утверждаю, что не утверждаю.
Я повторяю. Только потому,
что и живу, не придавая
ни смысла слову своему,
ни слова хоть какому-нибудь смыслу.
За что мы отказались от любви,
за что соплёй на воздухе повисли
ни к небесам, ни до земли?
Я в поезде. Я между тем и тем,
а что творится там и там:
сплошная тьма или совсем
не до меня, какая там уж тьма!
9.
Когда надсмотрщик в златотканом облаченьи
невнятно каркает спиною к нам,
становится мостом. Через него прощенье,
через него и нелюбовь к мостам.
Не залупайся жизнь. Я не имею вас
не только наяву – в виду.
Мне просто снится поезд на ходу,
который в поезде другом увяз,
безмолвным криком колосится дождь
на еле видных плешах за окном.
Надсмотрщик порицает ночь,
когда вздымает хлеб с вином,
за то, что малая, простоволосая
худыми бедрами трясете вы
на всех углах захватанной Москвы,
а поезд бьется и меня заносит.
Я был рожден в такой понтификат,
мои архонты дали мне такое,
что вынужденный падать и вставать
я не найду ни мира, ни покоя.
Жрец обезумел. Поезд осужден,
а чернота – одно отсутствье цвета.
Наш заговор уныл и беспредметен.
В сорок шестом году я был рожден.
10.
Жизнь! Какою злой забавой
взбудоражила меня?
Как ты поманила славой,
как ты вырастала! – Встала
и стоишь ночной заставой
греешься возле огня,
вертишься как на дозоре,
флюгером в ушах скворчишь.
Жизнь моя пропала в море,
в мусорной ненужной ссоре.
Сердобольные врачи
понимают наше горе.
Понимают, поднимают,
опускают, засыпают,
черной кошкой низко-низко
пробираются к трамваю,
объяснительной запиской,
морщась, на хуй посылают
наших недовольных близких.
Шаг за шагом, день за днем
мы с тобой идем вдвоем.
11.
Повсюду пепельное утро,
на столике багровый чай,
а за стеною златокудрой
моё желанье и печаль.
На время я тебя оставил,
площадка голая светла,
ступенька стертая блистает —
поодаль жизнь моя прошла.
Я целиком, еще не рублен
с того булыжника пошел,
смолой задет, лучом обуглен,
с тавром вколоченным в плечо.
О, если бы заметить сразу,
о, если бы понять, что нет
отмены сделанному, сказанному,
нарвавшемуся на ответ!
Но и клейменый бык бессмыслен.
Булыжник сер. Она туда,
а мне – ради неё – всё кислым
шибает в нос моя езда,
моё разбрызганное лето,
рукопожатья и толчки
и чай до розового света
на пепле утрешней тоски.
12.
Тот, играющий со мной
белый отблеск дней-огней,
этот, черен и проворен,
пучезарен, тучевздорен,
чьей-нибудь хотя б виной
кто-нибудь хоть покрасней!
Но дебело черно-бело
поездное сердце вдовье —
чушкою одервенело,
шавкою осатанело.
Тот ли поезд этот поезд,
на котором еду я,
не по делу канителю,
украшаемый любовью,
тело пестрое крутя.
Дело наше нехитро:
темное осталось темным,
светлое всегда добро,
а вот жил и вот не помню.
Я стою посередине,
зеленею весь в слезах.
Что осталось в поездах?
Я не помню – ты невинен.
Все я выжал из того,
что намеком-экивоком
можно выдать за тавро
в размышлении глубоком.
13.
Балдеж, кто понимает. Подрастая, мы
становимся похожи на верблюда,
и съеденное в детстве блюдо
всё прыщет соками в умы.
О, произвольный выворот горба
налево и направо и налево!
Гуляй туда-сюда краюха хлеба,
двоюродная спелая сестра.
Бабуля, ах, бабуля, ах, бабуля,
ну, неужели так уж никуда?
Я жить хочу, меняя города,
а ты висишь луной на карауле.
Любая блажь доказывает лишь,
что я не самозванец, я мол здешний.
Рванусь, а ты уже поспешно
и наплывешь и тусклая стоишь.
Скажи, но если имя – это имя,
а мы лишь удержаться не сумели,
а важно то, что есть на самом деле,
как жить мне, если я не с ними?
Но ты мне говоришь, что «есть» не только, что
не «что», но даже не ярлык,
а этот звук и тот клеймёный бык —
пустое решето и решето.
14.
Не может быть сомнений:
я умер для тебя.
Зачем же в снах весенних
мне о тебе трубят?
Зачем тела прошедшие
слагаются в слова,
идущие про женщину
знакомую едва?
Зачем всё собирается
и, скручиваясь в нить,
старается, петляя,
тебя одну избыть?
Ведь я подвластен времени,
и в зимних поездах
я видел белой темени
планирующий прах.
Казалось, отвязалось
и кубарем стремглав
под насыпь проплясало
из сердца да из глаз.
Зачем же, не тоскуя,
вхожу в небывший миг,
где вечность поцелуя
слетает на язык?
15.
За то, что день настолько мил,
за то, что ночь полна
наружу вылезших светил
нам на глаза со дна,
с такого дна, которое
не выщупать – смешно,
что мы войдем в историю,
упав на это дно —
так вот за то, что есть еще
возможность не влипать,
уже объявленный щелчок
попридержи опять,
дай право жить и право быть
счастливым собеседником
и не пиши меня в рабы
ни первым, ни последним.
Вести себя как господин,
вообще пристало ль Богу?
Мне, кажется, что я один
и не спешу как блудный сын
в обратную дорогу.
16.
Не дли трагический надрыв,
не обольщайся рваным краем,
душа моя, сопи, играя,
попрыгивая через рвы.
Повизгивая от тоски,
своей обидою дурачась,
чего ты так серьезно плачешь,
чего ты колешься в куски?
Не соглашайся и судись.
Кому нужна твоя растрава? —
взыскующий паяц пространства,
весь мир на полдень полон птиц.
Он время, кой-где подогнув,
теперь укладывает лихо.
Дуреха, не хватает мига —
и можно будет отдохнуть.
Но ты и тут не согласись,
тычь пальцем и не прерывай:
поставила? – давай играй
на этот мир, на эту жизнь.
А поезд, город – только блажь,
как сшибся конь за шаткой стенкой,
как надоумилась студентка
повольничать через соблазн.
Между 1976 и 1977
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.