Текст книги "Письма издалека"
Автор книги: Евгения Авдеева
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
И я, и ты живем в другом мире – в мире, где есть время почитать, подумать, полюбоваться природой, где есть время учить и учиться. На воротах Ордена вырезано на четырех языках: «блаженны миротворцы» – и я и впрямь скучаю по нашему блаженному житью.
Работа по дому не прекращается никогда и день ото дня не меняется. Трех недель мне хватило, чтобы войти в рутину и двигаться, как заведенный, по кругу: колодец, кухня, комнаты, озеро, мастерская. Проживи я так год, три, десять – стал бы, наверное, похож на слепую лошадь на маслобойке: двигайся в колее и ни о чем не думай. Только ежедневные письма к тебе спасают во мне миротворца. Выходит, что так…
Усердие, за которое ты так часто хвалила меня, подставило мне ножку. Я так добросовестно вошел в роль Цзофики, что почти позабыл, кто я и зачем здесь. Решено: с завтрашнего дня буду меньше сил отдавать хозяйству. Буду ленивой и нерадивой прислугой, Марит – потому что я здесь не за этим. Нужно помочь Юфрозине и детям примириться – насколько это возможно. Конечно, моя хозяйка не из тех, у кого лень легко сходит с рук – но что она может мне сделать? Выгнать меня? Рассчитать? Ха! Вот уж горькое горе! Настоящая плата за труд идет от Аги и Берта… и что-то я пока не отрабатываю этих денег. А сроку осталось немного: даже самый длинный стандартный контракт – всего шесть недель, и половина их уже позади.
Письмо четырнадцатое
Продолжаю, по обыкновению, ночью.
Почти весь день пробродил вокруг фермы. Кажется, хватит с меня людей и домашних стен: как узник, выпущенный на волю, я радовался простору, небу над головой, разглядывал на лугу камни – на их серых боках оставил следы древний лед, который в незапамятные времена принес их сюда да так и бросил на склоне горы, а сам исчез… куда? Должно быть, растаял, превратился в озеро – в это самое озеро по имени Меллисег, что звучит похоже на пчелиную травку, но означает на местном наречии «глубина». И глубина у него и правда ледяная. Дети говорят, даже в самый жаркий день, если нырнуть поглубже, вода студит так, что пальцы немеют.
Охотно верю. Как сводит пальцы здешняя водица, я уже хорошо постиг.
Ферма «Облака», если ты помнишь, стоит на склоне, повыше города, и с луга видна вся озерная долина: я в ней словно муравей в расписной чашке, накрытой другой чашкой – синей и золотой. Мы в кармане земли и в подоле у неба – здесь это особенно ясно помнится.
Да. Бродил и сам себе читал стихи, как дурак, как юнец, как безумно влюбленный – чтобы напомнить себе, кто я такой.
Овцы и козы косились на меня с неодобрением, но из вежливости поддерживали разговор, отвечая отрывистым блеяньем. Пишу и посмеиваюсь над собой – улыбнись и ты.
На ферме меня дожидался ужин: хоть я пришел после того, как вся семья разошлась, Аги все держала под рукой – сочную баранину с овощами и теплый душистый хлеб, зеленые крепкие яблоки, лук и козий сыр. Простая сытная еда, из пряностей – только соль и чабрец. Берт налил мне пива – хотел, по местной традиции, подогреть, но я в ужасе отказался. Их почтительная забота вызывает у меня нервный смешок, который я стараюсь скрыть. Пару раз ловил себя на желании вскочить из-за стола, чтобы убрать тарелки или протереть капли соуса.
У меня много вопросов о Юфрозине, и, пользуясь случаем, я наконец смог их задать.
– У Юфрозины слишком много детей для одной женщины, – проворчал Берт, посасывая короткую трубку. – И, как на грех, все похожи на Венкеля. И захочешь – не забудешь.
– А вы знали ее мужа? – обрадовался я.
– Не так чтобы очень, здесь на ферме не так много водишься с городскими. Так-то кто его не знает – Рыжий он и есть Рыжий. Когда я ухаживал за Аги, они уже жили немирно. А когда он ходил в женихах, я сам еще был юнцом, и знать ничего не знал, кроме того, что Рыжий в городе главный по части выпить и погулять.
– Вот-вот, – сурово поддакнула Аги – она сидела рядом с мужем и вязала детский чулок.
Рыжий, значит. Я вздохнул, вспоминая огненные кудри Аранки. И шальной.
– А вы, Аги? Что о нем скажете?
Спицы в руках хозяйки «Облаков» стремительно клевали шерсть – я следил, как ярко-красная нитка вплелась в узор и побежала по кругу.
– Ну, что Венкель, – вздохнула Аги. – Он красивый. Ласковый. Глаза веселые. И рыжий – аж страх берет. Тетка все говорила Юфрозине: не ходи за рыжего, и еще прибавляла: «красивый муж – не твой муж». Мы тогда у тетки жили в городе, она шерсть валяла и Юфрозину научила, а мне ее наука была не впрок.
– Мы лучше будем шерсть пасти, – со смешком поддержал Берт.
– Выросли-то мы на хуторе, в Пригорном, это через западный перевал. И мне на земле привычней, а Юфрозине понравилось в городе. К тетке нас учиться отправили, сначала сестру, а через три года и меня.
– Юфрозина лучше училась? – спросил я, пытаясь представить себе двух сестриц, одна из которых выбрала ремесло, а другая – жизнь фермерши.
– А вот и нет, – усмехнулась Аги. – А вот и я. И читала я больше, поэтому папа и велел меня в школу отправить в девять лет, а не в двенадцать, как сестру. Юфрозина любит работать руками, а учиться – это для нее безделье. Они с теткой прямо нашли друг друга, так и жили бы в мастерской. Да и ремесло это по ней: полдня в воде и мыле, для Юфрозины это счастье, вы же видели, у нее даже лицо другое – пока она в своей пене, никакая грязь к ней не пристанет.
– Грязь? – переспросил я.
Аги нагнулась в корзинку за зеленым клубком и коротко глянула на меня.
– Вы не заметили? Не заметили, как Юфрозина боится заразы?
– Я обратил на это внимание, – осторожно сказал я и замолчал – как ты нас учила – не спеша поделиться мыслями и не задавая вопросов, приглашая Аги развить тему как ей угодно…
Тем более, что ничего такого я, к стыду своему, не заметил.
– Юфрозина немыслимая чистюля, – сказала Аги. – Это, наверное, тоже от тетки – по крайней мере, до ее отъезда никто такого за ней не помнит. А тетя Визи нас только что не обнюхивала и любила повторять: «чистота – залог здоровья». Нет, вы не подумайте, – спохватилась она, – я тоже не люблю грязь и навожу порядок. Но Юфрозина боится всякой нечистоты – особенно в том, что касается детей. Когда в доме были младенцы, мне даже жалко ее было: целый день она, бедная, и моет, и трет, и с уксусом, и с содой – а дети все болеют и болеют, просто напасть какая-то!
– А отчего такой страх?
Аги задумалась, опустив спицы.
– Сестра всегда была очень строгая, – начала она, и вдруг оживилась. – Прямо как, знаете, пастушья собака. И в обиду не даст, и за ногу цапнет. Вот я вам расскажу. Когда мы с братом были маленькие, прошел слух, что в город принесло язву, что на ближних фермах люди уже заболели, и что до Пригорного тоже скоро дойдет. Мама с папой так-то не слишком беспокоились о нашем здоровье, но тут испугались – да и соседи подливали масла в огонь. Всей семьей не двинешься – скотину не оставишь без присмотра – да и что там с этой язвой: то ли будет, то ли нет… Но нас в тот раз все-таки решили отправить к двоюродному дяде на пасеку, еще через перевал, подальше от города. Послать с нами было некого, да и зачем? Юфрозине было уже девять, дорога одна. Нам дали с собой хлеба и сыра и письмо к дядьке и велели идти быстро и не шалить, чтобы к вечеру быть у него в Темпломи.
Аги, задумавшись, почесала спицей за ухом.
– Ну а как идти быстро? Представьте – брату четыре года, мне три. Лошадь у нас была одна, и кто бы нам ее дал – мало ли какая нужда возникнет на хуторе. Ноги-то не сотрутся. Юфрозина длинноногая, одна добежала бы до Темпломи часа за три, но мы ее сильно притормаживали. Сколько могла, она нас развлекала – и песни мы пели, и цветы собирали, и камешки бросали – но в конце концов, сколько могут выдержать два малыша? Мы сделали привал, съели домашние припасы, и Юфрозина сказала, что дальше понесет нас – по очереди. Один едет, другой идет. Она взяла меня на закорки, а брату велела топать рядом, но Барашек встал посреди дороги и заныл, что тоже хочет ей на спину. Я помню, что очень на него злилась, и, наверное, Юфрозина тоже, потому что она выломала прут и стала подгонять его, как гуся. Барашек ревел и ругался, но прут был серьезным доводом, и он шустро семенил впереди, а я ликовала у сестры на спине, пока через пару поворотов она не сказала: «Все! Меняемся!» – и спустила меня на землю. Тут я забунтовала – и тоже отведала прута. Так, пыхтящие и зареванные, мы к вечеру вошли в Темпломи – не помню уж, кто вошел, а кого Юфрозина внесла на себе.
Аги вздохнула и подобрала упавший с колен клубок. В окно постучал работник и крикнул, что у одной из овец рана на ноге – Берт отложил трубку и поспешно вышел.
– Это был такой яркий день, и такой длинный, – сказала Аги. – Мы были очень злы на сестру и долго на нее дулись, мечтая нажаловаться маме и папе. Но сейчас, вспоминая наш поход, я думаю о двух вещах. О том, что Юфрозина обошлась с нами по справедливости: оба мы поровну получили и ее заботы, и прута. А еще о том, что саму ее никто не нес, и она прошла бог знает сколько с нами на спине, не отдыхая и не бросая ноши.
– Да уж, – только и сказал я. – А что родители?
– Мама с папой? Когда они за нами приехали, мы уже позабыли обиду. Да и им было не до нас. Маленький братик, который остался с мамой, умер – не от язвы, от чего-то другого: то ли съел что-то не то, то ли упал… Недоглядели. Когда мы выросли, я пробовала спрашивать Юфрозину, от чего, но она не стала со мной разговаривать – ни разу – и мне кажется, что это несчастье всегда переживала как свою вину. Как будто она должна была унести и его тоже – и тогда он был бы жив. Нас с братом, а потом Вишенку и Птенца она пасла, как говорится, в четыре глаза – это не всегда было легко вынести. Да и с детьми – вы уже видели. Юфрозина злится и пугает их, а порой бьет почем зря, но что правда, то правда: никто из ее детей ни разу ничего не ломал, никто не обварился кипятком, не мучился глистами, не падал с дерева. Мне кажется, что теткино заклинание про чистоту дало сестре подсказку, как спастись от болезней – вот она и моет все до скрипа.
– Она так боится за детей? – спросил я.
Аги пожала плечами.
– За детей все боятся, – вздохнула она. – Такая уж Юфрозина. А Венкель… Он совсем из другого теста. Рядом с ним невозможно было думать о плохом – он был выдумщик, забавный и беспечный, как кот. Когда ему случалось провожать меня, я всю дорогу хохотала, как сумасшедшая. Рядом с ним сразу чувствуешь себя такой красоткой, такой… как будто на танцах – даже тетя Визи при нем начинала прихорашиваться! Я и сама была немного в него влюблена и завидовала сестре – на что ей, суровице, такой парень! Вот если б я была постарше – думала я, и мечтала о нем, глупая.
Берт, который, оказывается, уже некоторое время молча стоял в дверях, вошел в комнату и, кривовато усмехнувшись, снова начал набивать трубку.
– А она вовсе и не была тогда суровой, – сказал он, поворачиваясь ко мне и не глядя на жену. – Она была очень красивая и довольная. Ты, дорогая, всегда пропускаешь красоту сестры мимо глаз, – прибавил он с некоторым злорадством.
Мне было неловко, как будто я стал свидетелем супружеской ссоры.
Аги довязала ряд до конца и, освободив спицу, улыбнулась мне, а потом Берту.
– Это ты ревнуешь, милый, – кротко сказала она. Ее лицо розовело в свете лампы, стоявшей перед ней. Сидя на прочном стуле, с вязаньем на коленях, облитая мягким светом и тенями, она была уютной и надежной, как печка.
– А и не к чему, – усмехнулась она мужу, поднимая брови. – Не к чему.
Берт хмыкнул, чиркнул огнивом, раскупил трубку и выпустил колечки душистого дыма, а после сел напротив жены и вытянул длинные ноги – так, что они коснулись ее башмаков.
– А какое имя было у Юфрозины в детстве? – невпопад спросил я.
Аги рассмеялась – то ли вспоминая, то ли отдавая должное моей неуклюжей деликатности.
– Славка, – ответила она, – серенькая птичка, которая тренькает в малиннике.
– А у вас?
– Солейка.
Так на местном наречии называют солнечный зайчик или блик на воде.
Я записал все это для тебя и для себя, чтобы позже обдумать. Сейчас же глаза у меня слипаются, и буквы расплываются на листе. Только что перед моим окном промелькнула огромная сова, чуть не коснувшись крылом стекла – и я не могу сказать, была ли она наяву или я уже наполовину во сне. Звезды рассыпаны высоко над крышей – те же самые звезды, которые сейчас светят и над тобой. Смотришь ли ты на них? Я желаю тебе спокойной ночи и завершаю письмо.
Будь во всем благополучна.
Соник
Письмо пятнадцатое
Доброго дня тебе, Марит!
Я получил твое письмо – то, где ты, кроме прочего, пишешь о моей любви к тебе. О том, что мои чувства по большей части вырастают из восхищения тобой как наставницей – о том, что я возвожу тебя на пьедестал, потому что ты старше, недоступна мне и я мало о тебе знаю, а это позволяет мне наделять тебя любыми совершенствами.
Я понимаю, о чем ты. Я ведь тоже книги читал. И все это, наверное, между нами есть.
Я пришел на Детский двор совсем мальчишкой, и, как все, восхищался тобой и ловил каждое твое слово, и жаждал твоей похвалы. Но я не тогда полюбил тебя. И не тогда, когда ты оставила меня в числе «своих» миротворцев, когда стала моей личной наставницей. И даже не тогда, когда почувствовал, что ты признаешь и приветствуешь меня как своего нового брата. Я был как все, и я любил тебя как все – вот так, как ты пишешь.
Но однажды ночью мне не спалось, и я вышел в сад: полная луна в окне замучила меня, весна была в разгаре, асфодели на пригорке только начали зацветать, и каштаны тоже цвели, напоминая о доме. Мне захотелось побыть одному в предутренней тишине. Но в саду была ты. Я услышал надсадный кашель и пошел на звук, гадая, кого, кроме меня, бессонница выгнала наружу – и вдруг увидел тебя, почти скрытую в тенях и в волнах черной шали, только лицо белело и руки с кружкой, над которой курился пар. Ты выглядела усталой и сердитой.
«У меня кашель, – сказала ты. – Я не могу уснуть, потому что боюсь умереть. Это пройдет».
Я сел рядом с тобой на скамейку. И с тех пор я каждую ночь выходил и сидел на скамейке – весну, лето, осень, зиму… Иногда ты была там, иногда нет. «Почему не спишь?» – спрашивала ты, а я привычно отвечал: «Не спится». Я радовался, что могу посидеть с тобой, что в твоем страдании есть я – живой, и я рядом. Когда же тебя не было, я вздыхал с облегчением и шел спать, зная, что сегодня ты благополучна.
Я научился читать твой запах – знал, что означает, когда в нем появляются сильные ноты мяты. Знал, что с первыми лучами солнца тебе становится легче, что самое страшное время – за два часа до рассвета. Я готовился к нашим ночным беседам, копил и вспоминал случаи, которые могли бы тебя рассмешить и занять – я верил, что заговариваю твою болезнь как знахарки заговаривают зубы.
Поэтому я улыбаюсь, читая твои слова о восхищении, возведении на пьедестал и назначении идеалом. Улыбаюсь и качаю головой. С той весенней ночи, думая о тебе, я вздрагиваю при мысли о твоей хрупкости, твоей мимолетности – и это рождает во мне бесконечную тревогу и нежность.
Марит.
Я до сих пор просыпаюсь за два часа до рассвета – почти каждую ночь. Как бы ни был я вымотан за день, я просыпаюсь в самый глухой час ночи – и думаю о тебе. Я думаю о тебе, пока небо на востоке не начинает светлеть, как будто силы моей мысли хватит, чтобы быть с тобой и оберегать тебя. И засыпаю с первыми лучами солнца, веря, что там, за горами, за перевалами, за золотыми осенними равнинами ты засыпаешь тоже.
Что ты жива.
И что у тебя все хорошо.
Пожалуйста, пусть все у тебя будет хорошо.
Преданный тебе
Соник.
Письмо шестнадцатое
Правила, Марит. В этом доме и правда очень много правил.
Жизнь вообще такова: любое сообщество людей живет по своим неписаным законам. Я не слишком корю себя за то, что не сразу обратил внимание на строгость дома Юфрозины – я ведь чужак в этих краях, и мне сложно отличить, что здесь принято всеми, а что важно лишь для этой семьи. Теперь я вижу, как напряженно Юфрозина относится ко всему, что связано с чистотой и здоровьем тела.
Я непрерывно мою и скоблю всё, на что может лечь грязь или пыль. То есть – честно говоря – всё. Особенно вокруг дверей.
Пири обмывает кипяченой водой каждое яблоко и каждую ягоду.
Если где-то открывают окно, в эту комнату сразу же закрывают дверь – боятся сквозняков, которые могут «надуть» болезнь.
Перед тем, как Пири или Юфрозина вынесут из кухни горячее, все должны сесть по местам и не вставать, чтобы ни в коем случае не попасться под ноги. И младшим детям нельзя заходить на кухню, когда Пири стоит у печи. В мастерскую Юфрозины тоже ходить нельзя, особенно когда она красит шерсть… впрочем, никто и не порывается, и узнал я о запрете случайно.
У каждого в этой семье своя тарелка, кружка, ложка и вилка – все знают свое и никогда не путают, даже ради забавы, чтобы подразнить брата или сестру.
Пару раз я видел, как дети выходят из уборной: они открывают дверь локтем, а прикрывают ногой, лишь бы не коснуться ее пальцами. Я и сам стал так делать, чтобы не прослыть грязнулей в глазах Юфрозины – привычка укоренилась так быстро, что вчера, взявшись в рассеянности за ручку двери, я захотел немедленно вымыть руки. Только Волчок осмеливается на протест, правда, своеобразный: я вообще не видел, чтобы он ходил по нужде дома – похоже, он справляет ее где-то на улице. Так и вижу, как он дерзко поливает стену сарая или пускает струю с мостков, стряхивает последние капли и вытирает руки о штаны, наслаждаясь свободой.
И никаких животных в доме. Даже кошки нет.
Все это мелочи, но, собранные вместе, они постоянно тревожат, как будто всем обитателям дома грозит неведомая опасность, как будто над ними тяготеет проклятие. Отдыхая у Берта и Аги, я и сам вдруг понял, как сильно беспокоюсь все время, пока я здесь. Ты знаешь, меня и так трудно назвать беспечным, а в доме у Юфрозины становится особенно тоскливо.
Страх болезни и смерти прорастает здесь, словно ядовитый плющ.
Детям некуда деваться: они поддаются ему, но им так хочется жить, и они защищаются – каждый по-своему, отчаянно и опасно. Аранка втайне мечтает о мужчине, который заберет ее и защитит. Волчок бросает страху вызов, каждый день нарушая все мыслимые правила и все еще оставаясь в живых. Лютик, бедняга, кажется, принял все близко к сердцу и умирает от каждого ветерка – однако и он до сих пор жив, как былинка, тянущаяся из бедной почвы. Тянется, трепещет – но все же растет, освещенный солнцем другого мира, созданного книгами и фантазией.
Все эти защиты так хрупки…
А Ива? Опять загадка. Хотя ее беспокойство о теле очевидно (чего стоит странный для маленькой девочки интерес к деторождению), у этого беспокойства другой рисунок. Ива идет страху навстречу – как и Волчок – но она хочет спасать… Удивительно. Когда я спросил Аги о смутивших меня беседах с ее племянницей, фермерша только усмехнулась.
– Ива слишком много крутится рядом с повивальной бабкой, – сказала она.
На мой удивленный взгляд она махнула рукой:
– Еще увидите, – и заторопилась куда-то по хозяйству, как всегда озадачив меня соединением плавности и быстроты, словно облако в небе.
И есть еще Юфрозина. Средоточие смертной тревоги, ее источник и первая ее жертва. Юфрозина знает, чего боится – и беззащитна перед своим страхом. Ей некуда скрыться: чем больше правил выдумывает ее ум, тем больше страх должен сжимать ее сердце. Как ей помочь? Как узнать, что так ее мучает? «Птичка, которая тренькает в малиннике», заперта в клетке – чем ее открыть?
Сегодня вечером я был в детской перед тем, как все улеглись спать. Обычно Аранка присматривает за младшими детьми, проверяет, вымыли ли они перед сном ноги, и заплетает Иве волосы в две косы, перевязывая их красными шерстяными ниточками – от сглаза. Такой же ниточкой она повязывает Лютику левое запястье, а себе – прядь волос над левым ухом. Этот тайный ритуал не обсуждается и не нарушается – похоже, он выдуман ими давно. Волчок со своей кровати наблюдает за братом и сестрами с насмешливой миной, но я, ведающий все углы в этом доме, моющий каждый день пол в детской, знаю, что дальняя ножка его кровати повязана той же алой шерстью. Неизвестно лишь, знает ли он сам об этом.
Юфрозина заходит позже пожелать им доброй ночи и унести лампу. Сегодня она задержалась, раскладывая в комоде чистые рубашки и чулки, а я тем временем перестилал детские постели.
– Цзофика умеет рассказывать сказки, – сказала Ива, забираясь под одеяло.
– Да ну? – Лютик и Волчок повернулись ко мне.
– Умеет, ага, – вступилась за меня Осока. – Нам с малой рассказывала, такую, прямо как по писаному. Расскажи еще, Цзофика. Пожааалуйста!
– Страшную, – застенчиво добавил Лютик.
Я покосился на Юфрозину. Она перебирала детскую одежду, проверяя, не пора ли ее чинить.
– Однажды самую красивую девушку в городе нашли на берегу озера мертвой, – сказал я.
– По правде? – пискнула Ива.
– Нет, тихо, – шикнул Волчок.
– Напротив сердца у нее выступила одна капля крови, и рядом не было никакого оружия и никаких следов.
Юфрозина стояла ко мне спиной, и я надеялся, что она не сможет уйти, не узнав, что за страсти я собираюсь рассказывать ее детям.
– Стали всех спрашивать, весь город обошли. Никто ничего не знал, и все ручались друг за друга, что не были накануне на берегу. Только одна женщина припомнила, что зимой видела ту девушку у озера с мужчиной, но что это был за мужчина – никто не мог указать. Обшарили весь берег – но ничего не нашли, только на мокром песке лежали три серебряные пуговицы. Так ничего и не узнали… Да, в тот раз тайну так и не удалось раскрыть. Это было безупречное убийство.
Я помолчал.
– Ну? – сказал Волчок.
– А дело было так, – сказал я, опускаясь на кровать Лютика. – Красавица ходила к озеру полоскать белье и однажды встретила там Ледяного человека. С виду он был как обычный мужчина, статный и красивый – но на самом деле все его тело, и сердце тоже, были из холодного льда – того, что лежит на дне озера и никогда не тает. Ледяной человек увидел девушку и захотел сделать ее своей женой.
– Он ее полюбил? – напряженно спросила Осока.
Волчок раздраженно фыркнул.
– У него было сердце изо льда, – тихо подсказал Лютик.
– Не знаю, на что способно ледяное сердце, – продолжил я, – но поначалу дело у них как будто пошло на лад. Ледяной человек подарил девушке серьги из горного хрусталя, прозрачные, как слеза, а она своей рукой пришила на его куртку три серебряные пуговицы – на счастье. Но человеческой природе нельзя родниться с холодом, и вскоре красавица отвернулась от своего жениха. Дважды он просил ее вернуться, и дважды она отказывала ему, и это родило в нем холодную ярость. В третий раз Ледяной человек попросил о встрече на берегу и, когда девушка пришла, он вонзил ей в сердце сосульку, острую как кинжал, и оставил мертвую на песке, а сам отошел на три шага и, не сводя с нее глаз, стал ждать рассвета. Утром лучи солнца растопили ледяной нож – и он исчез, словно его и не бывало. Растаял и Ледяной человек, и тело его водой ушло в прибрежный песок.
– Только пуговицы остались, – вздохнула Ива.
– Да, только пуговицы, – подтвердил я. – Ты очень внимательна. Но что такое три пуговицы на пустом берегу, и многое ли они могут рассказать?
– Откуда тогда узнали, как все было? – спросил Лютик.
– Я не знаю, – ответил я, снова украдкой косясь на Юфрозину. – Это очень старая история, ей, наверное, тысяча лет. Я просто рассказала ее так, как рассказывали сотни раз до меня. Это история об опасной тайне и о любви, которая убивает.
Юфрозина все это время стояла в дверях, держа лампу. Я не решался обернуться и взглянуть ей в лицо, но чувствовал на себе ее взгляд и видел краем глаза ее прямую фигуру в проеме дверей. Выслушав последние слова, она молча повернулась и ушла, погрузив нас в темноту.
Письмо семнадцатое
Это просто один мой вечер, Марит.
Картинка из моей жизни, мимолетное впечатление.
Я стоял на мостках над озером, глядя, как над горами переливаются над уходящим солнцем облака. Выполосканное белье лежало в корзине рядом, а я ждал, когда пройдет боль в пальцах – завернул руки в передник, чтобы быстрее согрелись. Лесистые вершины еще золотились в последних лучах, но в долине уже лежала тень, и струи тумана висели над озером. Вечер был скуп на звуки: тихо плескалась под скользкими досками вода, где-то вдали взлаивали собаки. Птицы уже устроились на ночлег – те, что не улетели коротать зиму в теплые земли. Я дышал в сложенные руки и слушал собственное дыхание. Напротив, на дальнем берегу, голые деревья торчали там и здесь в полосатом ковре травы, красной и седой, не то от инея, не то от белых метелок, издалека не было видно. Где-то слева скрипели такие же мостки, звякали ведра или тазы, и два женских голоса, бесплотные в густеющих сумерках, лениво перекликались над темной водой.
– А как ваша Баглори? – спрашивал один. – Еще не родила?
– Пока нет.
– Ну, теперь самое время.
– Тебя не спросили, Келлеми, когда нашей Баглори родить!
– Ну-ну. Как Бог даст.
– Вот, то-то и оно, Келлеми, то-то и оно!
Доски у меня под ногами вздрогнули, и почти сразу хрипловатый басок фыркнул у самого уха:
– Гляди, Цзофика, придет к тебе Ледяной парень, и такой: «Отдай мое сердце!»
Я чуть не подпрыгнул. За моей спиной стоял, посмеиваясь, Волчок, а за ним неслышными шагами подходил Лютик. Видеть их вместе было неожиданно.
Лютик встал рядом, тоже глядя то на закат, то на озеро. Он кутался в шерстяную курточку с высоким воротником, но кончик носа все равно уже покраснел и шмыгал. Волчок – тот стоял, заложив руки в карманы штанов, без куртки, в одной рубахе, и холод был ему как будто нипочем, только уши горели.
– Там на дне тоже есть деревья, – задумчиво сказал Лютик, глядя в воду.
– Ага, – подхватил Волчок. – Глубоко, я нырял, не достал.
Лютик снисходительно покосился на брата.
– И не достанешь, – усмехнулся он. – Меллисег – очень глубокое озеро, в глубину больше градоправительственного дома вместе со шпилем. Просто оно очень прозрачное. Этим деревьям сто тысяч лет.
– Ну да, – фыркнул Волчок. – Тебе-то откуда знать? Сам небось не нырял.
– В школе рассказывали.
– В школе… А через три перевала, говорят, есть озеро, – повернулся он ко мне, – которое залило целую деревню. Улицы, дома, площадь – всё! Так и стоит теперь под водой… а по улицам плавают рыбы и ходят утопленники – зеленые, мертвые, ууу!
– Ну, это уж враки, – улыбнулся Лютик, грея нос об мой рукав.
Лес на горе зашумел, и ветер, скатившись к озеру, обжег сыростью наши ноздри – повеяло морозной свежестью, как будто с холода внесли чистое белье.
Волчок вытянулся и принюхался, словно дикий.
– Снег в горах, – сказал он. – Зима пришла.
– Зима… – эхом откликнулся его брат.
Зачем я все это тебе пишу? Чего добиваюсь?
Просто не хочу, чтобы ты меня забыла. Как будто письма – это нить между нами, которая позволяет мне надеяться, что ты тоже думаешь обо мне. Не очень-то мне верится, что меня можно помнить просто так – вот я и стараюсь.
Чего бы я ни отдал, чтобы хоть на миг увидеть тебя или услышать твой голос, сестра Марит. Пять недель и три дня – не такой большой срок, но мне кажется, что я тянулся, тянулся к тебе – и растянулся как резиновая лента – почти до прозрачности. Не могу больше выносить разлуку – сердце рвется к тебе, домой.
Даже не знаю, как переживу последние дни здесь. Как всегда, работа поддержит и подлечит. Поговорю с Аги, с Пири и, если повезет, с Юфрозиной – оставлю рекомендации. Какие – надо еще сообразить.
Марит, ты думаешь обо мне? Ты хоть бы немного по мне скучаешь? Есть ли мне место в твоей жизни – хоть бы маленькое, но отданное только мне? Порой я утешаюсь мыслью о том, что связи между людьми не случайны, и если я думаю о тебе, то и ты где-то далеко обо мне вспоминаешь– но я знаю, что это всего лишь мечты.
Я сплю наяву и вижу сон – как ты встречаешь меня и обнимаешь на радостях, и как твои непослушные волосы щекочут мне подбородок, и как я прижимаю тебя к сердцу, и мое сердце поет о том, что оно дома.
Потому что мой дом – там, где ты.
До встречи, Марит.
До скорой уже встречи.
С надеждой
С.
Письмо восемнадцатое
Голубиная почта В.О.
Вираг-Озерный – Орден Миротворцев, Лофоус.
Старшей сестре Детского двора.
Перевалы закрыты, снег. До весны возможности выехать нет.
Брат Софроник.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?