Текст книги "Чужой бог"
Автор книги: Евгения Берлина
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Евгения Берлина
Чужой Бог
Предисловие
Она смешно писала о серьезном
То были 80-е годы. А точнее, их середина. Нам, тогда молодым и задорным, казалось любое море по колено. Ведь в воздухе витали надежды, мы ощущали меняющийся мир. Точнее, нам казалось, что это мы изменяем мир. По крайней мере, мир литературы, поэзии… Мы, начинающие, молодые литераторы, писали о смешном, и нам казалось, что писали мы смело, даже рискованно. На самом же деле, все было не так-то просто, нас, увы, не печатали. С ужасом переступали мы пороги издательств, солидных журналов, многотиражных газет и получали от ворот поворот. И тогда наши творческие порывы, наши желания иметь своего читателя подвигли нас, пятерых-семерых решительных «первопроходцев», создать свой печатный орган. Под крышей редакции газеты «Московский комсомолец» мы нашли прибежище для «непечатных» текстов, то есть тех текстов, которые отвергались редакторами журналов, цензурой. Мы точно вытянули из огромной колоды счастливый выигрышный билет. «Полоса сатиры и юмора» в популярной молодежной газете стала неким троянским конем, под видом которого мы дарили читателям хорошую прозу и хорошую поэзию. Мы жили под постоянным дамокловым мечом фразы «это не смешно». На самом же деле умный, думающий читатель ощущал в наших публикациях глубокий сарказм, даже издевательство над обывательскими принципами тогдашней жизни. Наша полоса мгновенно стала популярной, потому что мы публиковали юмористические, талантливо смешные, я бы сказал, саркастические тексты.
То, что я сказал, это преамбула к воспоминанию о Жене Берлиной, недавно ушедшей из жизни.
Тогда, в 80-е годы, молоденькая, талантливая девушка принесла к нам в газету небольшие иронические рассказы, которые сразу заметил читатель. О чем они были? Да обо всем, что окружало нас всех, но что могла увидеть только она одна. Мне до сих пор помнятся необычные названия некоторых из них, например, «Мальчики террора», «Чужой Бог», «Салон Розы Крейн», «Этот Арабескин».
Именно в нашем издании, на нашей полосе возник маленький кружок добротных профессионалов слова. В него входили Игорь Иртеньев, Александр Кабаков, Владимир Вишневский, чуть позже появился Дима Быков… Одним словом, самые талантливые московские сатирики, юмористы были авторами нашего сатирического «ноу-хау». Среди них, я беру на себя смелость сегодня утверждать, одной из самых ярких, активных и подающих надежды была Евгения Берлина. Недаром она принимала участие в совещаниях молодых писателей Москвы, ее рассказы публиковались в солидных столичных изданиях, а Юрий Нагибин верил в ее литературный дар.
Я рад, что эта книга напомнит о Жене поклонникам ее таланта, всем, кто ее знал, и привлечет новых ценителей ее прозы.
Лев Новоженов
Часть I
Ощущения дня и ночи
Старая женщина
Говорили за ужином о гастролях областного театра, ценах на рынке, болезни главного врача больницы, не доверявшего коллегам и уехавшего лечиться в Киев, о страхе смерти.
– Этот страх – сильное движение души, – сказал наш гость Иван Федорович, майор в отставке. – Человек совершает иногда непонятные ему самому поступки.
– Вот почему наша Анна Сергеевна Минская собирается в Москву перед смертью, – воскликнул второй гость, служащий фабричной конторы. – Наверное, и бедную старушку мучают страсти.
Последние слова он произнес с иронией и для усиления впечатления взмахнул рукой. Гости засмеялись.
Минская была дочерью директора и совладельца фабрики, сбежавшего еще во время революции. В поселке говорили об огромном богатстве, оставленном ей и ее матери. Теперь Минской было уже семьдесят пять лет.
– Я была у нее, – сказала одна из старых женщин. – Она и вещи уже собрала. Какой огромный черный чемодан стоит посреди комнаты.
Вновь стало тихо. По лицам наших гостей было видно, что каждый по-своему переживает это известие, давая волю воображению. Мысли о богатстве, пестрой и шумной столичной жизни, независимости – и сразу укор себе за мечты, противоречащие идеалам, смущение читалось на лицах немолодых и милых нам людей.
Темнота ночи, плотная и глубокая, надавливала на оконные стекла, и они казались вздутыми.
– А когда она уезжает?
– Завтра.
Скоро начали прощаться. Раньше всех ушла Маргарита Львовна Кирина, маленькая суетливая женщина с длинным лицом.
Торопливо шла она по улице, направляясь к дому Минской. Единственной мыслью ее было: «Не опоздать!»
Маргарита Львовна работала в аптеке, где покупала лекарства Минская. Надежда многих лет на то, что Анна Сергеевна станет ее приятельницей и когда-нибудь расскажет о своем богатстве, теперь исчезла – уедет Минская и забудет родной поселок.
Вот и дом Минской. В лунном свете особенно подробно увидела его перед собой Маргарита Львовна. Он был разделен на несколько квартир, крылечки и черные тени окружали его.
Маргарита Львовна приблизилась к дому так близко, что ощутила прелый запах деревянной стены и прильнула лицом к окну.
Анна Сергеевна Минская, аккуратная старушка с удивленным, почти детским выражением лица, этот вечер проводила в полном одиночестве.
Приятельницы, не покидавшие ее весь день, ушли засветло. Она сидела в кресле – уже проданном, как и вся мебель. Мысли ее были далеко. С наивной верой в счастье и любопытством ожидала она новой жизни в Москве у дальних родственников.
Жизнь ее в родном поселке была отягощена постоянным чувством вины: сначала перед матерью, потом перед другими людьми за то, что они с матерью из «бывших».
Анна Сергеевна долго не сознавала, что это чужая вина, зачем-то принятая ею.
Мать ее после бегства мужа демонстрировала поселку свою печаль и свое величие, но более всего жила презрением, что привело ее душу сначала к опустошению, потом к унизительной покорности жизни.
Анна Сергеевна любила мать нерассуждающей любовью и всегда оставалась возле нее, хотя и завидовала втайне поселковой комсомолии.
Взрослой девушкой, желая искупить мучающую ее вину (и опять не понимая, что это чужая вина), поступила работать в больницу, выучилась на акушерку.
Жизнь ее прошла в заботе о других людях. Она не знала любви к мужчине и до сих пор со стыдливостью думала о такой любви, что не мешало ей ловко принимать роды.
Сейчас она размышляла, будут ли любить ее родственники и как встретят.
Темное окно, неровно покрытое отсветами электрической лампы, было прямо напротив нее. Вдруг световые пятна в левом углу его ожили, в них проступило чье-то лицо, потом незапертая дверь, ведущая на узкое крыльцо, отворилась. Минская увидела женщину.
– Что тебе надо? – спросила Анна Сергеевна, не узнавая ее.
Женщина подошла ближе. В ее наклоненной вперед фигуре, в умоляющих о чем-то глазах было столько унижения, что Минская испугалась. Оттого она не сразу вспомнила и узнала Маргариту Львовну.
– Анна Сергеевна, – слабым голосом сказала пришедшая. – Здравствуйте.
Минская не двигалась и молча глядела на гостью.
– Анна Сергеевна, дорогая, мне жалко будет расставаться с вами, – повторила Маргарита Львовна с нарочитой горестью.
Она стояла уже близко у кресла, и фигурка ее в длинном пальто с круглыми пуговицами казалась Анне Сергеевне жалкой.
«Отчего она так унижается?» – подумала Минская, испытывая неприятное сейчас чувство жалости к гостье.
– Анна Сергеевна, у меня дочь, – торопливо продолжала гостья, – Анна Сергеевна, миленькая…
Глаза Маргариты Львовны блестели. Мысль о том, что от теперешнего разговора зависит ее жизнь, удесятеряла силы и вдохновение.
Страх недополучить чего-нибудь от жизни давно уже владел ею и делал несчастной.
Минская сочувственно смотрела на нее. Она мало знала Кирину, но считала ее доброй женщиной.
«Чем я могу помочь ей?» – думала Анна Сергеевна.
– Дорогая Анна Сергеевна, ну зачем они вам одной? – воскликнула Кирина после долгой паузы, – зачем вам такие деньги? – Лицо ее покрылось потом, губы дрожали.
Тут только Анна Сергеевна поняла смысл ее просьбы. Ей стало стыдно своей жалости.
– Пойдите прочь, – прошептала она.
– Не-ет, – вскрикнула Кирина, невольно отступая на шаг и чувствуя, что все пропало. – Вы все равно умрете скоро. Да-да.
Злоба исказила ее лицо.
Минскую охватил ужас, и она вновь не вполне соединяла знакомую работницу аптеки и жестокого призрака, подступающего к ее креслу.
– Бери, – крикнула она призраку, указывая рукой на чемодан, – здесь все, что у меня есть. Маргарита Львовна опустилась на колени возле чемодана.
Она, подчиняясь охватившему ее отчаянию, уже не думала, что делает, и в душе не было чувства, способного остановить ее.
Чемодан раскрылся. В нем сверху лежали пакеты, кульки. Маргарита Львовна разворачивала их и бросала на пол. Гречневая крупа, засушенные фрукты рассыпались по крашеным доскам.
Наконец, скомкав белье, она достала из чемодана завернутый в белую простыню сверток, в нем что-то зазвенело.
Улыбаясь злой, неестественной улыбкой, Маргарита Львовна развернула его. Серебряные ложки и вилки тускло заблестели. Кирина взяла одну ложку и приблизила к глазам.
– Немецкое, – сказала она деловито слегка изменившимся голосом.
Анна Сергеевна с удивлением смотрела на нее.
– Бери, – повторила она.
Торопливо завернув серебряные ложки и вилки в ту же белую простыню, Кирина прижала их к груди. Она оглянулась на Анну Сергеевну.
– Я ухожу, – зачем-то сказала она и в то же мгновение, когда услышала свой хриплый, будто чужой голос, увидела себя со стороны – жалкую, сломленную страшным своим поступком – и инстинктивно поняла, что видения этой ночи будут преследовать ее всю жизнь. Но сверток она не в силах была оставить в комнате.
– Я презираю вас, – крикнула она Анне Сергеевне с мещанским величием, – потому что вы из «бывших».
Дверь за ней неслышно затворилась.
Салон Розы Крейн
Этот дом построил ее отец в маленьком среднеазиатском городке еще до войны. Он привез из России старую мебель, картины, реликвии своей семьи. В голодный сорок второй они ели похлебку из собачьего питомника, которую продавал сосед. Вскоре отец умер, а девочки выжили. Старшие уехали одна за другой: Анна – на целину, Алина – в Сибирь, учительствовать. Роза донашивала платья старших сестер – длинные, шитые домашней портнихой по вкусу отца; в комнатах сладковато пахло пылью от тяжелых портьер и ковров, прела ткань и истончались цвета.
Она была молчалива, сдержанна, мечты и обрывки воспоминаний, чтение и музыка по вечерам – все, что составляло наслаждение ее страстной натуры.
Роза думала о том, что ей суждено умереть среди этих старых вещей, думала с покорностью и детским величием. Вечерами она часто играла на фортепьяно под истошные крики мальчиков, купавшихся в глубоком арыке напротив ее дома, – чистые звуки резко пробивали толстый горячий воздух, и, казалось, звучали неуместно среди простого, грубого быта недавних беженцев. Наверное, поэтому ходили упорные слухи, что Роза развратна, по ночам к ней приходят мужчины и можно услышать шепот и смех, если прижаться ухом к стене, сложенной из легкого, кустарного обжига кирпича. Возможно, слухи были еще и неосознанным мщением женщин за то, что у нее был дом, старинные статуэтки и подсвечники, портреты на стенах, тяжелые скатерти, вещи, в которых жило прошлое.
Отец и его братья в юности были революционерами, большевиками, дядя Розы называл себя «палачом революции». Точно из такого же дома в России они уходили воевать и не возвращались. Сестра Анна, уезжая по комсомольскому призыву на целину, с пафосом говорила о гибели мировой буржуазии.
Розе казалось неестественным, что она ведет скромную, целомудренную жизнь в доме, где все говорило о страстной, чувственной жизни и откуда можно было отправиться только на подвиг. И в свои тридцать шесть лет она решила вновь вступить в спор со временем, обросшим ракушками пустых слов и ложных понятий, – точнее, она решила хотя бы в своем доме вернуть время, когда на лицах ее дядей-мальчиков в длинных шинелях и кожанках застыло суровое вдохновение.
Наверное, это была просто поздняя попытка вернуть словам их истинный смысл – она понимала, что невозможно жить в чужом времени.
Ее глаза были тверды и бесцветны, она мечтала, что создаст сообщество людей будущего, истинной веры, – в конце шестидесятых общество уже медленно впадало в глубокий сон, автоматически твердя большевистские лозунги.
По средам и пятницам ее дом был открыт для многих, включая и подростков. Смутное любопытство сменяло страх и робость перед старшими, когда Роза Крейн говорила о революции, о свободной жизни, которая началась для всех граждан, о святости тех, кто верит идеям революции до сих пор. Розе хотелось видеть тайный восторг, она как будто возвращалась к себе самой – маленькой честолюбивой школьнице.
Мальчиков в десять часов вечера отправляли спать, взрослые расходились только после двенадцати. У подростков оставалось ощущение, что они приходили в чужое время, канделябры и статуэтки казались им музейными экспонатами, как, впрочем, и малознакомая музыка, и рассказы Розы о дядях-комиссарах. Убийства не удивляли мальчиков – они были детьми тех, кто много убивал на войне, – их удивляло, что можно и должно «умереть за идеалы», как говорила им Роза Крейн. Вернее, они переводили ее слова в другую плоскость: можно убить, чтобы сохранить свою жизнь, отомстить за страну, хорошо и правильно убивать фашистов. Они так же, как и Роза Крейн, ни во что не ставили человеческую жизнь, но воспринимали все более приземленно, просто – увлечение Розы идеей революции смешило их.
Роза, когда уходили гости, внимательно оглядывала себя в большом старинном зеркале, стоящем в прихожей, дотрагивалась до подбородка, седеющих волос. В ней теперь часто просыпался почти болезненный интерес к себе, как будто она старалась почувствовать, сколько еще жизни осталось в ее теле. Взгляд ее часто был напряжен и жаден: зажигая свечи перед фортепьяно и на столе, она думала о своих сестрах, об отце и пыталась угадать, такой ли они хотели видеть ее. У нее остались искаженные представления о мире, и общество, которое она хотела создать, было смесью мещанства и удешевленных идей коммунизма.
У нее собирались разные люди. Приходил старик, знакомый отца, который, желая быть галантным, сурово говорил дамам:
– Предать женщину – это все равно что предать Родину.
Дамы улыбались. Две из них были ровесницами Розы, это они сплетничали о тайных страстях Розы и ходили к ней постоянно, чтобы заметить следы грехопадения в полутемных строгих комнатах.
Бывал здесь и музыкант, преподававший пение в школе, и завхоз Дома пионеров, мечтавший когда-нибудь купить статуэтки и картины у Розы. Именно он более всех и ухаживал за ней, целовал руку и смеялся искусственно, как женщина, которая хочет нравиться.
Для Розы Крейн это время – годы выживания и разговоров о том, как выжить, – казалось остановившимся, но именно с людьми, каждый из которых радовался тому, что он выжил и живет, она чувствовала себя человеком особенным.
Иногда мысль о том, что ее жизнь – расплата за чужие страсти, пугала ее. Но салон ее продолжал открываться по средам и пятницам, и упрямый завхоз нес цветы в половине седьмого и сморкался возле крыльца, перед тем как войти. Здесь говорили о прошлом, стараясь угодить Розе, о великой революции, которую многие из этих людей не помнили или ненавидели.
Как-то учитель музыки привел своего знакомого, бывшего музыканта, служащего теперь в конторе в районе. Хотя он и представил его, в первую очередь, как музыканта, тут же сказал, что со времен голодных пятидесятых инструмент отсутствует и накопить на новый его бедному товарищу не удается до сих пор.
Очень худой, коротко стриженный человек, еще не понимая, что выдали его тайну, жадно смотрел на фортепьяно. Только через несколько минут по насмешливым взглядам гостей он понял, что учитель музыки одной фразой сделал его для общества этих людей нищим клоуном, музыкантом, забывшим нотную грамоту.
Они остались наедине случайно: завхоз торопился к родственнице на день рождения, учитель музыки, обремененный большой семьей, рад был не кормить ужином бывшего приятеля, а дамы, заговорщицки переглянувшись, специально ушли вместе, чтобы потом рассказывать знакомым, что «наконец-то натура Розы раскрылась в полной мере», «ах, оставить у себя незнакомого человека, мужчину».
А они напряженно рассматривали друг друга. Мысль о любви даже не приходила Розе: любить седого нищего человека в потертом костюме, столь жалкого, казалось, противоестественно. По-видимому, Роза думала не о любви, а о самоутверждении: она начала рассказывать о своей семье и верности идеалам, он засмеялся и притих только тогда, когда она повторила, что ее дяди были комиссарами, а старший из них называл себя «палачом революции».
Он язвительно подумал, что оказался в доме «новых интеллигентов», «проклятых победивших», как говорили в его семье.
– Дети палачей сохраняют величие, утраченное их отцами, – сказал он насмешливо. – Им ничего более не остается.
Она подумала, что этот человек слишком бесцеремонен, он не имел право так говорить с ней. Временами в ней вспыхивала злоба.
И все-таки она молчала, когда этот жалкий человек ночью оставил свою раскладушку и лег рядом с ней, – она была одинока и тщеславна. Только стена все время казалась ей огромным живым ухом – так боялась она своих приятельниц и всю ночь думала об этой стене.
В нем тоже не было страсти, его чувством было отчаяние. Он казался себе раздробленным в мелких чувствах и желаниях.
Он жил у нее три недели.
– Странно, что мы чертовски похожи, – сказал он как-то. – Дочь палача и сын уничтоженных им. У нас нет ничего, кроме прошлого.
Только тогда она поняла правду и замерла с широко открытыми глазами. Роза не знала, что сказать ему, первым движением ее души было защитить свой дом от этого больного, язвительного и несчастного человека, секунды она желала его смерти, как будто только так он мог исчезнуть из ее жизни. Но потом застонала в отчаянии.
Была страшная закономерность в том, что они встретились. Их жизни были, по сути, жалким отражением другого времени, они были раздавлены чужим временем, и страсть их изначально была обречена и мертва, не принося счастья и покоя.
Ей, не склонной к сентиментальности, показалось, что на нем истлевает рубашка – так сильно и точно было ощущение распада. Но только что она целовала и гладила его тело, касалась губами этой рубашки.
Отчего-то она подумала о Боге и прошептала:
– Я продам дом и уеду. Он засмеялся:
– Ты не уедешь, потому что тебе некуда ехать, твои мечты и идеалы остались только в этих комнатах.
Через минуту он воскликнул:
– Почему именно из таких мещанских бесцветных домов выходили самые жестокие революционеры? Они непременно хотели взорвать время.
Она молчала, потом сказала обиженно:
– Да, мы не были нищими, революция – наш идейный выбор.
Его насмешила и эта фраза, показавшаяся ему манерной, и ее неумение быть женщиной, любить.
Как бы в подтверждение его мыслей она твердо и с презрением посмотрела в его глаза.
Она казалась себе сильной, беспощадной – и хотела быть такой, и в этом находила радость и смысл.
Он думал о том, что давно все потерял, когда-то цеплялся за свое умение музицировать, за музыку великих – как за спасение, но давно потерял и это.
– Я ненавижу твой салон, твой пошлый салон с завхозом, эти канделябры и подделки, здесь твое – только мертвые мальчики-палачи, – он говорил и тряс ее за плечи.
Роза с ужасом чувствовала, что желание быть с ним сейчас сильнее ее. Она не могла говорить: произносить слова было физически больно от чувства стыда. И все-таки еле слышно она просила его остаться.
Он ясно понимал, что, говоря ей это, защищает себя. Он привык постоянно защищать себя, бояться себя и прошлого, которое надо было забыть, потому что давно не существовало юноши-музыканта, давно в нем не было гордости и чувства родины.
Для того чтобы отомстить этому дому, ему надо было просто уйти, – он догадался, только взглянув внимательно на Розу.
Когда он ушел, Роза Крейн заперлась в своем доме. Ни в среду, ни в пятницу она не открывала двери своим приятелям, они долго стучали, мальчики кричали ее имя звонкими голосами, но она даже не ответила им. Салон закрылся.
Она то играла на фортепьяно, то ходила по комнатам, вглядываясь в твердые и бесцветные глаза мальчиков-комиссаров. Она отлично понимала значение их взглядов: наследство, светлые мечты и реликвии семьи она была готова отдать случайному нищему, она целовала его и просила остаться в их доме, доме солдат революции.
Собственное кощунство день за днем медленно убивало ее.
Наверное, виной были ее романтичность, и тишина маленького города, которую нарушали только крики детей, и усталые женщины – огромное живое ухо, денно и нощно прижимавшееся к стене, чтобы слушать, запоминать, сплетничать, и ощущение того, что идти действительно некуда, и огромный портрет любимого брата отца – ее дяди, который называл себя «палачом революции». Когда она в сумерках вгляделась в огромную, щедро увеличенную фотографию-фотопортрет, – она отлично поняла, что ей надо делать: Роза Крейн достала старый револьвер отца, написала письма сестрам и застрелилась.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?