Электронная библиотека » Евгения Масальская-Сурина » » онлайн чтение - страница 12


  • Текст добавлен: 28 мая 2021, 18:00


Автор книги: Евгения Масальская-Сурина


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 47 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Перед отъездом в то утро Фомич поднял вопрос о будущем огороде для себя и преданного Викентия. Такой огород он облюбовал себе и Викентию в самой усадьбе за домом. Когда же я спросила, где же будет экономический огород, он указал на картофельник, вне ограды усадьбы, у большой дороги. «Ну, хорошо же, – подумала я, – его интересы всегда на первом месте, а нам уж потом, что останется; думает, что оседлал нас». Эта мелочь решила участь Фомича. Когда Витя прибежал мне жаловаться на него, в ответ не могло быть двух мнений: с Фомичем надо расстаться и немедля. Таково было мое мнение, вполне определенное.

Надо сказать, что при ближайшем знакомстве с Фомичем в Щаврах, он начал нас изводить своими жалобами и ворчанием: и труды-то его, и лишения, и неудобства, и печень шалит. Нет, в большом деле такой избалованный старик был непригоден. Теперь, когда еще никакого не было дела, он уже изнемогал, что же будет дальше? Но как же это осуществить? На то есть почта и телеграф: заработала почта, и Король прусский написал Фомичу очень вежливое, но решительное письмо, мотивируя трудностью задачи, которая будет ему не по силам, и в особенности не по здоровью: надо же печень полечить! А заработал телеграф, и Витя экстренно вызвал Горошко. Оставить Щавры без надзора и попечения было нельзя: Бернович брал на себя одну только парцелляцию. Мы решили платить Горошко даже шестьдесят рублей, то, что он получал в губернском присутствии, но отнюдь без обязательств платить еще и с десятины. Горошко отличался большой честностью и не был жаден: блестяще закончив продовольственную кампанию в 1908 года Вити, он решительно отказался от всякого вознаграждения, полагая, что он только исполнял свой служебный долг. Звезд он с неба не хватал, но на такого человека можно было вполне положиться. Это назначение нового министра очень утешило Витю, думавшего в первую минуту, что без Гринкевича мы пропадем.

А Горошко был совершенно осчастливлен этим предложением. Когда по телеграмме Вити он прискакал на другой же день, он даже не хотел брать денег на переезд, потому что губернское присутствие неожиданно выдало ему при расчете шестьдесят рублей, и, не теряя времени, поехал за семьей. У него была очень милая жена и трое маленьких детей. Младшая дочка, двух лет, была крестницей Вити. С Иваном Фомичем были сведены все счеты. По своей книге я высчитала ему сто дней в поездках и в Щаврах. Чек на триста рублей позолотил пилюлю, и, хотя сюрприз для него и мог быть неприятен, но зима в деревне, далеко от церквей и рынков, а также от сына и внучонка совсем не улыбалась его супруге, да и ему было жаль уезжать от своих домов. Поэтому операция обошлась без боли, он остался нашим добрым приятелем и только настоял, чтобы преданный Викентий, уже обнадеженный им, все-таки провел зиму в Щаврах за ремонтом «щелей» в усадьбе. Свою незадачу он приписал исключительно интригам Горошко, хотя тот и во сне не ожидал этого назначения. Но по мнению Фомича, Горошко мстил ему за то, что он, Гринкевич, как честный человек, жалея чужие деньги, так сетовал на него за переплаченные семьдесят пять копеек за коленкоровые шторы, приняв какие-то бляхи за «золотые карнизы» на торгах Судомира, уверял он.

Со своей стороны, Бернович винил себя за неудачу Фомича благодаря его рассказам о нем Вите: он никак не ожидал, что от слов к делу у Вити займет пять минут. Но виноват был сам наш бородач. Наслушавшись о прибылях куртажах (куртаж Когана не давал ему спать), он считал за благо и себе выговорить хороший куш из заработка, хотя и повторял, что не верит ему, чем невинно и объяснял свое требование, чтобы ему деньги выдавались вперед…

Вскоре после Казанской мы вернулись в Минск поджидать Оленьку, которая запаздывала из-за болезни своего крестника Шурика Пушкарева. Да и дорога из Владикавказа до Минска была мучительно длинна. Одно ее письмо пропало, одна телеграмма запоздала, словом, бедная Тетушка измучалась. И наконец второго ноября мы получили радостное для нас известие, что она будет у нас на другой день. А в тот же день вечером получили другую телеграмму из Щавров: Бернович телеграфировал о заключении первой сделки. В Пущи им было запродано сто семьдесят пять десятин из-под вырубленного леса крестьянам деревни Самоседовки. На другой день, в день приезда Оленьки, от него было получено и подробное письмо. Сделка прошла блестяще, по сто двадцать четыре рубля за десятину, всего на сумму в двадцать одна тысяча семьсот рублей, и вслед за ней еще другая в Пуще же: тридцать десятин по сто двадцать семь рублей. Задаток, по пять рублей за десятину, он целиком высылал нам. Обе купчие были назначены на пятнадцатое марта, до ссуды Крестьянского банка, которая выдается через полтора года под закладную для того, чтобы убедить покупателей, что теперь задатки не пропадут (как за Судомиром).

Мы были счастливы обрадовать Оленьку таким удачным началом распродажи. И, конечно, я немедленно сообщила все подробности Леле и добавляла: «Считая математически, мы заплатили за этот участок четырнадцать тысяч, а продали за двадцать одну тысячу семьсот. Вычтя тысячу семьсот на купчую, закладную, землемера и прочее, остается двадцать тысяч, т. е. шесть тысяч чистого заработка. Надеюсь, теперь ты будешь покойнее и Шунечка доверчивее. А для почина моя попадья засолила Вам к празднику окорок».

Попадья моя действительно тут как тут явилась в Минск, всегда интересная и полная энергии. Теперь она привезла нам в музей подлинную рукопись о жреце Кейте. Эта рукопись очень интересовала Лелю, и он вообще стал проектировать прислать к нам экспедицию для изучения старины, которую так усердно собирали наши археологи. «Какого рода экспедиция может быть прислана тобой? Прими в ней сам участие», – уговаривала я его, зная, с каким увлечением он относится к тому, мимо чего другие пройду совершенно равнодушно. Когда я, например, сообщила ему, что нам из Пинского уезда привезли очень искусно сделанные из соломы царские врата и венчальные венцы, ему непременно хотелось, чтобы я их зарисовала, и в каждом письме он спрашивал, нет ли еще чего нового? И чем более его интересовала эта минская старина, тем дороже становился нам этот край, и Тетя не ошибалась, когда писала Леле, что его желание посетить здешние интересные места вызывают в нас радостное чувство, и у нас, по ее мнению, явилось уже чувство собственности к этому краю: «Хвалят все здешнее». Да, это правда. Мы полюбили этот край и за его прошлое, и за его историческое значение.

Глава 12. Ноябрь-декабрь 1909. Обман Судомира

Вечером, кажется, десятого ноября, к нам зашел старик Дионисий Ионки, чех, у которого в Вильне была землемерная контора. Его младший брат был им поставлен к нам измерять Щавры. Умный и серьезный собеседник, приезжая изредка из Вильны, он заходил к нам побеседовать с Тетушкой. Интересен был он и для Оленьки: хиромант, графолог, гипнотизер, он умел лечить внушением и был знаком со многими обществами спиритов и теософов, которых встречал в Америке, а Оленьку хлебом не корми, только рассказывай о них.

В этот вечер был и Бернович, утром приехавший из Щавров, были наши завсегдатаи: Урванцев и добрейший земский начальник Ганзен-Вощинин Даниил Константинович, которого мы все очень любили. Надежда Николаевна предпочитала проводить вечера в «высшем свете» у Эрдели или у старушки Межаковой, тетушки, с которой жил сменивший Шидловского вице-губернатор Межаков-Каютов.

Разговор у нас был общий, оживленный. Ионки сообщал разные удивительные случаи. Не отставал и Бернович, но по части фокусов и загадок. Стало еще веселее, когда зашел граф Ман-де-Корветто с женой Гаршиной. Этот французско-итальянский титул, довольно помпезный, мало шел тому несчастному брату Татá из-за которого она всегда так тревожилась. Усиленными хлопотами, после неоднократного отказа в министерстве, он, наконец, был утвержден земским начальником в Мозырском уезде «по особым соображениям».

Со стороны все бывшие у нас в тот вечер гости, разделяя общее оживление, никогда бы не подумали, что в то самое утро мы пережили крушение всех наших планов и надежд! Приехав в то утро из Щавров, Бернович, сдержанно волнуясь, объявил нам результат обмера земли в Щаврах: вместо двух с половиной тысяч десятин, указанных в купчей на плане, и заложенных в Московском банке, оказалось две тысячи сто шестьдесят восемь десятин, т. е. в натуре не хватило около трехсот пятидесяти десятин. И это в лучших урочищах, на которые Бернович более всего рассчитывал.

Сразу мы не могли даже ни понять, ни поверить Берновичу. Как могло это случиться, когда по всем крепостным актам значилось именно это количество земли? Мы надеялись на ошибку землемера Ионки: выпал снег, концы были занесены, была и буря, и метель, Ионки мог ошибиться.

Но Бернович решительно качал головой: контур плана Ионки совпадал с контуром банковского плана, и было этому одно лишь объяснение: земля была заложена по фальшивой экспликации! Судомиры, умевшие так хорошо обойти своих кредиторов, служащих, покупателей, не менее искусно продали нам юридически правильно по всем документам имение, в котором в натуре не хватало пятой доли. Это было по крайней мере сорок тысяч недохвата против сметы Берновича. Но этого мало. Оказалось, что имеется еще 40 десятин безнадежного захвата у крестьян и не четыреста, а пятьсот пятьдесят десятин чиншевой, подлежащей выкупу, уж не говоря о ста десятинах земли спорной, с процессами, длившимися десятки лет. Приходилось сбросить со счетов до тысячи десятин! Это уже был недосмотр Берновича, и это уже грозило не только лишением заработка, но и потерей части капитала.

Поняв из слов Берновича, что сомнения быть не может, что мы уже почти разорены и даже неизвестно, сумеем ли спасти капитал, вложенный родными, мы ни словом не упрекнули Берновича, предполагая, что он должен страдать невыносимо от сознания своей ошибки и того права, которое мы имели немедля отстранить его от дела, в котором он проявил такую неосторожность. Ведь достаточно было проверить еще до купчей Щавровский план планиметром, чтобы убедиться, сидя в кабинете, что на плане не хватает такого количества земли. Мы этого способа до катастрофы не знали, но парцелятору это не могло не быть известным. Составляя подробную опись каждому урочищу, как мог не расспросить, не узнать о захвате, спорах и процессах?

Споры владения в западном крае тем опасны, что достаточно только заявить, что претендент-старовер имеет право на выкуп, как начинается дело, которое проходит целыми годами по всем инстанциям, доходит до Сената, вновь возвращается, и, таким образом, длится двадцать пять лет. Тем временем обычно мнимый старовер пользуется землей и не платит даже за нее аренды. Такой мнимо-староверческой земли оказалось у нас, кроме четырехсот десятин в деревне Волковыски, еще более двухсот десятин, причем Станкевич уже двадцать шестой год оспаривает тридцать пять десятин в Гуте, братья Поляковы шестьдесят десятин в Батурах и т. д. «Молчать, молчать, про себя пережить это крушение, это несчастие», – уговаривала я Витю, но экспансивность его посвятила в него сначала друзей, потом весь Минск! Прибежал Фомич с соболезнованиями крокодила: он-де никогда не верил дутым сметам Берновича, а мы так доверились ему! Он всегда ожидал худого после такой внезапной запродажной и пр. Горошко негодовал. Он был ошеломлен, потому что считал Берновича необычайно умным. Потому именно и негодовал, что не желал допустить с его стороны ошибки. Он предполагал гораздо худшее, то, что мы ни на минуту не допускали.

Проникнуть в душу Берновича, конечно, было нелегко. Он был на вид совершенно покоен и в тот вечер с Ионки не отставал в гипнотических фокусах. Но тогда и мы были покойны и веселы: чего не сделаешь из самолюбия? А на другой день, с цифрами в руках, он доказывал нам, что вопреки всему, он все-таки гарантирует нам двадцать тысяч заработка! И, видимо, сам этому верил. Но мы просили его ни о каких заработках больше с нами не говорить, а смотреть в оба, чтобы не потерять всего. Еще в нашу бытность в Щаврах мы почуяли опасность в том, что самые верные покупатели нашей земли, местные крестьяне, которым она нужна, которые ее уже покупали у Судомира, ожидали только возвращения своих задатков, чтобы приступить с помощью их к покупке земли у нас. Но слухи о векселе из Варшавы оправдались. Все двадцать одна тысяча, готовые у старшего нотариуса к выдаче, были арестованы, и кредиторы могли теперь рассчитывать получать не более десяти копеек за рубль. Полетели слезные жалобы в Могилев, толпой поехали крестьяне к прокурору, писали земскому начальнику и прочим властям. Но ничто не помогало: Судомир все предусмотрел и недаром поселился в Могилеве с таким расчетом, что ни одна повестка не вручалась ему, его же повестки всегда находили его кредиторов. Сторонники Судомира, а такие нашлись в лице Кагана и Шмуклера, уверяли нас, когда мы возмущались, что зло не так уж велико, потому что земля эта была продана крестьянам много лет тому назад, и крестьяне пользовались ею, как своей собственной, якобы за проценты и давно уже вытянули, и с лихвой, все деньги, данные ими в задаток. Но так рассуждали они, а крестьяне считали себя ограбленными и обманутыми.

Эта катастрофа омрачила последние дни в Щаврах. Только теперь мы поняли таинственность, которой Судомир обставил покупку Щавр. До последней минуты им как-то удавалось всех уверить, что имение не продается, что покупатели все равно купчей не получат. Даже отъезд семьи Судомиров в Киев объяснялся по-своему. И только ночное бегство Судомира открыло всем глаза: его бы не выпустили из усадьбы.

Что было делать? Продавать на сторону эти участки было нехорошо. Приходилось всячески стараться войти в соглашение с потерпевшими, конечно, путем уступок на цене земли. Мы тогда же, в Щаврах поняли, что этот вопрос серьезнее, нежели воображал Бернович, и вызывая покупателей из Седлеца, он не имел морального права им продавать уже запроданную землю. Бернович не разделял эту точку зрения и повторял с Коганом, что задатки давно уже возвращены крестьянам с процентами и с лихвой. Каган, узнав о недохвате, клялся и божился, что виноват исключительно землемер Ионки, что недохвата не может быть, что даже Судомир всплеснул руками и решительно не допускает подобной чудовищной ошибки. Хотелось верить, но не верилось! Бернович слишком хорошо пояснил нам всю фальшь в экспликации плана, заверенного Московским банком. При этом говорили, что если Московский банк узнает об этом недохвате, он немедленно потребует погашения, и тогда немыслима будет никакая распродажа участками, так как крестьяне не смогут покупать на чистые деньги. Словом, положение нашего дела оказалось таким грозным, что выхода и спасения не предвиделось. Причем недосмотр Берновича становился страшнее даже самого недохвата, сулившего, быть может, лишь потерю заработка.

Не помню в какой форме я сообщила Леле о случившемся. Как нарочно, не сохранилось ни одного письма ни Лели к нам, ни моих к нему за две-три недели. Скрыть от него было невозможно, но взвалить на него этот ужас, пока мы не нашли какие-нибудь нити к спасению, только удвоило бы наш ужас! Верю, что разделенная радость – двойная радость, но что разделенное горе становится полгорем, никогда мною не постигалось. Думаю, что я сообщила Леле по совести, но поверхностно, не ставя точек над i, и, в особенности, не упоминая о том, что мне казалось страшнее недохвата, хотя Бернович нисколько не считался с этими опасениями и не хотел понять, что только быстрота ликвидации могла нас спасти, иначе проценты и расходы поглотят весь капитал, а быстроте этой помешают именно эти споры и тяжбы.

Но омрачать и без того нелегкую жизнь Лели было бы жестоко: «Son esprit chagrin se développe»[193]193
  Он становится все более желчным (фр.).


[Закрыть]
, – писала о нем как-то сестра. Сама она не поддавалась огорчению и разочарованию, потому что Бернович «с карандашом в руках» убедил ее, что все-таки заработок будет: «Только немного меньше: ну не 70 тысяч, а все-таки двадцать тысяч наверное!» И с этим она смирилась, тем более что Витя давно говорил, что будь в Щаврах семидесятитысячный заработок, никогда бы Судомир не уступил Щавры так дешево, он, сумевший продать каждую разбитую рюмку!

Что же касается Тетушки, она всех спокойнее отнеслась к постигшей нас неудаче. Она была довольна усадьбой в Щаврах, довольна Берновичем, Горошко, но так как всегда вообще неприязненно относилась к попыткам увеличить свое состояние, особенно со стороны Оленьки, то «уменьшение» заработка не встревожило ее нисколько. Она по-прежнему была поглощена своими «духовными интересами», и в сохранившихся ее письмах к Леле не было даже намека на неудачу в Щаврах. Судя по ним, она была довольна, что с первого ноября Леля согласился читать лекции в университете. «Но меня тревожит теперь мысль, что ты будешь, как профессор, ответственен за каждую глупую выходку студентов. Раз у тебя были колебания, значит есть риск? Но ежели ты доволен (а Леля писал в своих погибших письмах, что очень доволен и чувствует невыразимое нравственное удовлетворение[194]194
  Не раз говорил он мне это и на словах.


[Закрыть]
), то да хранит тебя Господь».

Тетушку интересовало также, поедет ли Леля в Саратов на открытие университета, о чем она уже читала в саратовских и минских газетах. Но Леля не собрался на это торжество в Саратове. Он обыкновенно чуждался всех празднеств и торжеств, где ему пришлось бы фигурировать. К тому же Академия вообще осталась в стороне от них. Но Тетушка находила, что ему, как саратовскому уроженцу, не стоило отстраняться от такого великого события.

Но передать, что я в это время переживала, мне трудно. Страдало самолюбие невыносимо. Мне чудилось общее сожаление и насмешка. Витя, с самого начала не веривший Берновичу, не мог испытывать тех угрызений совести, которые терзали меня. Страдал Витя, конечно, опасаясь манкировать по отношению родных, которые так нам доверились, но его отвлекала его служба и его командировки. Седьмого декабря он вернулся вечером из двухнедельной командировки в Бобруйск, Мозарский и Речицкий уезды. И тогда он был обрадован поздравительной телеграммой Лели и Семашко по поводу представления его Гербелем к Владимиру за продовольственную кампанию прошлого года. К тому же он не имел возможности так подробно знать всю сложность нас ожидающих затруднений, наконец, у него не могло быть того терзания совести, которое грызло теперь меня: его телеграммы 26 июля со станции Крупки с коротким словом «нет» избавляла его от всякого упрека. Я же шла упрямо, как бы против судьбы, которая ожидала нас в Веречатах, и против желания Вити, которому там так не нравилось. Я одна была виновата и одна должна была терпеть то наказание, которое я заслужила своим упрямством и неосторожностью, а не делить его, не взваливать его на плечи неповинных, доверившихся мне моих родных. Слова Лели в Губаревке на Зеленом Роднике особенно поражали меня. Он точно пророчески говорил мне тогда: «В лучшем случае (т. е. без недохвата в триста пятьдесят десятин) вы вернете свой капитал после невероятных тревог и усилий, выцарапывая его по мелочам».

Целые ночи напролет я вертелась и не знала, как выйти из такого положения. Мне хотелось бороться, вызвать Судомира на суд, огласить все его действия и по отношению к крестьянам-покупателям не доплатить по закладной. Я посылала Берновича советоваться к присяжным поверенным, но сделать что-либо было нельзя! В купчей стояла обычная «более или менее» количество земли, и ни один суд, уверяли нас, не счел бы возможным оспаривать недостающее «более или менее», количество земли, хотя бы и не хватало и половины имения (!). Наша закладная была написана на имя какой-то незнакомой немки Х. Х. Судиться с ней, доказывать, что мы не ей должны десять тысяч, а Судомирам? Судиться всегда казалось мне чем-то предосудительным, а законы землевладения в западном крае были «палкой о двух концах». Ставя поляков в невозможное положение в земельных отношениях, не менее вредили и русским. Будь закладная наша на имя Судомира, всегда можно было бы не доплатить, доказав недохват земли. Но по закону закладная могла быть на имя любой немки, но не поляка, хотя фактически поляк продал свою землю, а немка не имела с ней ничего общего.

Это бессилие, эта необходимость покориться вопиющему мошенничеству изводила меня. Меня стала давить жизнь с возможным преступлением на душе, т. е. разорением близких. И я стала болеть какой-то лихорадкой, не поддающейся никакой хине: повышенная температура, головная боль, небольшой кашель, слабость. Урванцев запретил мне выходить и стал пичкать хиной, предполагая малярию. Да, может быть, это и была малярия. К организму, бодрому духом, редко привязывается болезнь, но свою бодрость я потеряла, хотя старалась скрывать от своих всю глубину своего отчаяния. Я даже приписывала свое состояние души тому, что после отъезда Татá к мужу в Екатеринослав, и еще целого ряда лиц, переведенных по службе, в Минске стало скучно. Почти одновременно с Шидловскими были переведены и уехали Насакины, Кашталинские, Конобаевы, Кологривовы, даже отсутствие старика генерала Баженова и Вячеслава сказывалось теперь. И нам казалось, что мы одни остались в вражьей стране, среди новоприезжих людей, конечно, попавших под влияние «осиного гнезда», а непонятная и в сущности незаслуженная неприязнь семьи Эрдели (исключительно дело рук разных приспешниц) ставила нас в фальшивое положение. Нас во всем обходили, бойкотировали, особенно меня, и не посвященные в минские интриги с удивлением спрашивали, чем я так провинилась? Какое право имеет мадам Эрдели меня игнорировать? Не считаться со мной как с женой сослуживца ее мужа?

Не будь у меня Щавровской драмы, вероятно, я бы не принимала так близко к сердцу все эти мелкие уколы самолюбия, зная, что причина всему моя дружба с Татá, но при угнетенном состоянии духа все эти мелочи заставляли страдать еще более, и хина Урванцева нисколько не помогала. Тогда он стал мне вспрыскивать мышьяк с какой-то новой примесью, но температура, хотя и невысокая, все же была выше нормальной, и мне запрещалось выходить. Тетя и Оленька сильно тревожились за меня, думали, что начинается чахотка. Попадья мне привезла чудодейственное алоэ, затопленное в меду, как средство от чахотки, но я просила одного: выпустить меня на воздух! Перемена воздуха и места – это лучшее средство от многих болезней, коклюша, малярии.

Я решительно отказалась от хины Урванцева. Но какую же перемену места можно было придумать? Уйти из Минска? Но куда же? В конце октября Вите телеграфировали из Саратова по вакансии мирового судьи: «Товарищи поручили вас запросить», – телеграфировал молодой Минх. Но как было теперь так далеко уйти от Щавров?

Витя стал думать, не уйти ли в уезд предводителем. Он их столько ревизовал в последнее время, теперь пусть и его ревизует губернское присутствие, эти столь неприязненные к нему Щепотьев и Глинка. Как раз в это самое время открылась вакансия предводителя в Игумене. Умышленно или к слову Урванцев, который как мой доктор хорошо знал, что я переживаю, навел Эрдели на то, чтобы он предложил Вите эту вакансию в Игумене. Эрдели, вероятно, не внимавший злостным небылицам (которые дули в уши его супруге), продолжал относиться к Вите справедливо. Теперь он вызвал его и совершенно неожиданно предложил ему Игуменскую вакансию. Но в то же время добавил, что в Могилевской губернии (теперь нашей), открывается вакансия предводителя в Гомеле, и жизнь в Гомеле, понятно, гораздо приятнее Игумена. При этом Эрдели сам вызвался написать Вите лестную аттестацию, и он, не откладывая, съездил в Могилев узнать о гомельской вакансии. Там ему заявили, что Нолькен уже послал в Петербург представление о двух кандидатах на Гомель. Уверяли, что вряд ли они пройдут, что, возможно, в Сенно, нашем уездном городе, скоро предстоит вакансия, уходит предводитель Плец. Последнее показалось нам всего желательнее. Хотя от Щавров до Сенно было добрых 70 верст, хотя и сам этот город, ничем не интересный, был в тридцати верстах от железной дороги, но попасть в эту дыру показалось нам даже счастьем! Этим оправдывалась бы даже наша покупка Щавр. Быть предводителем в своем уезде был лучший для нас выход.

Мы хорошенько посоветовались с нашими. Они вполне одобрили это намерение, видя, что минская жизнь нас тяготит и, хотя мы ожидали Лелю к нам на Рождество, мы решили, не теряя времени, съездить в Петербург. Так как Леля писал, что в этот раз он сможет приехать только под Новый Год, потому, что праздники придется проводить в Академии, мы решили, что успеем вернуться к этому времени. В самый сочельник утром прибыли мы в Академию и к вечеру уехали в Петергоф. Лишнее добавлять, что вся моя чахотка прошла, а поднималась ли температура – Бог ведает, так как не было ни времени, ни охоты ее мерить без понукания Урванцева.

Когда в первый присутственный день Витя поехал в министерство, Кноль[195]195
  Кнолль Иосиф Грацианович (1859 –?), с 1890 г. на службе в Министерстве внутренних дел, был управляющим саратовского губернатора П. А. Столыпина, входил в Саратовское отделение Крестьянского поземельного банка, с 1908 г. директор канцелярии министра внутренних дел П. А. Столыпина.


[Закрыть]
подтвердил, что Гомель уже обещан одному из кандидатов Нолькена, а Плец покидает Сенно. При этом Кноль показал резолюцию Столыпина на письмо Эрдели о зачислении Вити кандидатом предводителя в Сенненский уезд. Плец уже подал прошение о его отчислении. Витя чувствовал себя именинником и сиял. Как все относительно! Мы радовались сменить большой город на уездный, сплошь еврейский городок, который, несмотря на все мои попытки придать ему исторический интерес, как Слуцку, Новогрудку и другим, оставался самым прозаическим городом, только славящимся изобилием сена, о чем говорил и его герб: две золотые косы. Правда, матушка Екатерина изволила проехать этим городом и записала: «Дорога из Сенной к Шклову местами очень живописна и похожа на английский парк».[196]196
  Эту запись Екатерина II сделала в своем дневнике в 1780 г. по дороге в Могилев, где встречалась с будущим австрийским императором Иосифом II.


[Закрыть]
Но в этом было еще мало для нас утешения.

Разделял ли Леля нашу радость, не помню. В это время у него были тяжелые переживания, вызываемые столкновением с Соболевским[197]197
  Соболевский Алексей Иванович (1856 – 1929), российский и советский лингвист, палеограф, историк литературы, славист, педагог. С 1888 г. заведующий кафедрой русского языка и словесности Петербургского университета, с 1900 – член ИАН. В 1908 г. Соболевский ушел из Петербургского Университета и переехал в Москву, а на его место был приглашен Шахматов.


[Закрыть]
. Он не мог поэтому собраться к Новому Году в Минск. Отложили тогда и мы наше возвращение в Минск, и Тетушка писала мне: «Вчера Лелино письмо и твое о нем очень меня опечалило, и по этому поводу я писала ему несколько строк и все время молюсь за него. И обхождение Великого Князя[198]198
  В. кн. Константина Константиновича.


[Закрыть]
с ним меня трогает. Переживает он в себе, а я рада, что ты около него. Дай Бог, чтобы все обошлось. Чего хочет Соболевский? Не нужно уступать председательство и от Библиотеки[199]199
  А. А. Шахматов был директором Русского отделения БАН и председателем в ОРЯС ИАН. Непростые отношения с Соболевским сложились у Шахматова с тех пор, когда он еще гимназистом позволил себе покритиковать некоторые положения магистерской диссертации Соболевского. Впрочем, это не помешало Шахматову в 1900 г. бороться за избрание Соболевского в ИАН.


[Закрыть]
напрасно отказался. Так действовать им в угоду. Как это все неприятно».[200]200
  Письмо Тетушки от 30.12.1909.


[Закрыть]


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации