Электронная библиотека » Евсей Цейтлин » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 11 августа 2020, 09:00


Автор книги: Евсей Цейтлин


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Черновик
(Наталья Дорошко-Берман)

Наташа Дорошко-Берман прошла по жизни неприкаянно и весело. Когда мы познакомились с ней, я сразу понял: она – из той породы людей, которых называют «искателями истины».

Металась из страны в страну, из города в город, от одного увлечения к другому: изучала йогу, саентологию, магию, соционику, иудаизм (одно время занималась даже в иешиве, готовящей реформистских «раввинов»); на Украине преподавала английский, работала библиотекарем, в эмиграции – как многие – нянчила богатых старух; писала стихи, прозу, песни, картины…

Где бы ни появлялась, сразу обрастала друзьями. Но верно подметила бард Катя Капельникова: в развеселой шумной стае она держалась «особняком». Я тоже думал о ней не раз: одинока, как бывают – естественно и беспечально – одиноки гении.

Наташа умерла в Израиле в последний год прошлого тысячелетия. За несколько месяцев до смерти ей исполнилось сорок восемь лет.

«Повесть несбывшихся надежд»… Так назвала она книгу своих рассказов, которую готовила к печати, боясь не успеть.

Конечно, в названии легко заметить подведение итогов. Легко угадать мысль автора: завтрашний день, суливший так много, уже никогда не наступит.

Ничуть не споря с этим, все же не сомневаюсь: Наташа успела, смогла реализовать свой поистине особенный дар.

Разумеется, не в том дело, что талант ее был столь многогранен (само по себе это нередко не только не помогает творческому движению, но даже мешает: автор суетливо мечется, пытаясь сделать выбор). Как известно, литературный успех коренится в другом: в ракурсе взгляда писателя на мир и человека, в творческой воле автора, в интонации его голоса.

1

Голос Натальи Дорошко-Берман был на редкость чист. И, может быть, именно это прежде всего притягивало каждого, кто знакомился с ее творчеством.

Первая книга Наташи – «Песни» – вышла довольно поздно, в 1991-м. Автору было уже под сорок. Тем не менее не приходилось сомневаться: перед читателем – подлинный лирический дневник, своего рода «молитва души» (Блок).

Вот лишь несколько строк из этого сборника. Лишь одно признание, связанное с тем, что так долго казалось ей «окончательным выбором»:

 
О, родные мои, не зовите меня
В те чужие далекие страны.
Пусть останусь одна, пусть медвежья страна
Так обнимет меня, что изранит.

 
 
Пусть сегодня тюрьма, а назавтра сума,
Пусть живу в ожиданье погрома,
Я печали свои выбираю сама,
Я счастливей, я все-таки дома.
 

Книга вышла в серии «Старт». Увы, от старта до финиша было совсем близко. Спустя всего десять лет я держал в руках тоненькую рукопись: Наташа составляла ее в палате иерусалимского госпиталя.

Я долго думал о том, почему появилась эта рукопись. Скорее всего, автор решил отобрать самое-самое из написанного им. Попробовал по-своему реконструировать путь… Однако еще точнее произнести слово прощание.

Вот почему старые стихи Наташи, давно ставшие песнями, так органично сосуществуют здесь с новыми, неопубликованными. И горько понятен их адрес:

 
Боюсь, что не встречусь с тобою,
Наш день, наш ручей пересох,
И сердце исходит любовью,
Тоски обнажая песок…
 

Оглядываясь назад, заглядывая в себя, она набрасывает портрет поколения:

 
…Как мало нам силы дано!
Мы дети оглохшего века,
У нас истрепалась давно
Одежда из плача и смеха.
 

А вот совсем о другом. Строки, похожие на прозрения, – они часто приходят к человеку на пороге бытия:

 
Смерть не точка, она многоточие в звездном полете.
Сбросит кожу душа и себя вдруг узнает опять…
 

Иногда же вдруг кажется, что автор настойчиво повторяет, даже внушает себе:

 
Не горюй, не прощайся, лишь небом взмахни, как платочком…
 

Небольшая рукопись – всего двадцать стихотворений – напомнила мне сложное музыкальное произведение. Древняя, как искусство, тема прощания человека с жизнью здесь, конечно, главная: развивается, достигает апогея, а потом стихает:

 
…Я, как за иголкою нитка,
За следом повьюсь до конца,
Но бабочка я однодневка,
Моя облетает пыльца.
Прощайте, июньские зори.
Мир снова недвижен и тих,
И гор золотые узоры
Стираются с крыльев моих…
 

Она, как могла, боролась со смертью – до конца. Однако, перечитывая в эти дни свои стихи, отбирает прежде всего те, где нет сожаления и надрыва. Есть ощущение вечности.

2

Совсем иначе голос Натальи Дорошко-Берман звучит в прозе. Сюжеты ее рассказов, как правило, трагичны. Но автор говорит о своих героях, словно бы отстраняясь от них, зачастую – спокойно, даже с усмешкой.

Разумеется, между ее прозой и поэзией нет непроходимой грани (все дело, повторяю, лишь в ракурсе взгляда на жизнь, в жанре, в интонации). И, задумавшись сейчас о прозе Наташи, я слушаю одну из ее песен:

 
Кружатся, кружатся листья осенние,
Кружатся люди, желая спасения.
Если кружиться, кружиться, кружиться,
То создается иллюзия жизни…
 

Почти вся ее проза – об «иллюзии жизни», о бесконечном «кружении», которое человек принимает за суть. Свое предисловие к книге «Повесть несбывшихся надежд» писатель Михаил Хейфец назвал (перефразировав Ахматову): «Одинокий человек на голой земле». Жаль, что не бывает предисловий из одного предложения. В сущности, тут добавить почти нечего.

Конечно, в искусстве любая идея реализуется с помощью художественного приема. Короткие – порой в несколько страничек – рассказы Наташи похожи на переходы в бесконечном лабиринте. В лабиринте живут люди, для которых часто не существует морали. Они дружат и – спокойно предают друзей. Они создают семьи и – тут же, сами, не задумываясь, разрушают их. Кажется, они ищут свой путь, занимаясь с восточными гуру или споря о философах, которых так и не успели прочитать… Но при этом годы тонут в «словах, словах, словах».

Ну, а что автор? Да ничего! Автор ироничен и, разумеется, не пытается никого судить. Автор как бы напоминает нам: наивно требовать от писателя быть «учителем жизни». У искусства – другие задачи. И – другой язык. Однако вот парадокс: «страшные» рассказы Наташи после прочтения оставляют ощущение чистоты.

Что же происходит в сознании читателя? Об этом когда-то точно сказал поэт Борис Чичибабин. Он писал, представляя книгу Наташи «Водоворот» (Харьков, 1994): «…Ну вот у меня непроизвольно и вырвалось слово “Бог”. Скорее всего наш автор в Него не верит, но это не имеет никакого значения. По-моему, проза его религиозна в самом высоком смысле этого слова. Она религиозна, потому что показывает, как бессмысленна, беспросветна, жалка и ужасна жизнь без Бога, жизнь, устроенная не по Его мудрой и доброй воле, а по дурацкому, жестокому и несчастному человеческому своеволию».

В еще большей степени этот прорыв к вечности я ощущаю в песнях Наташи. Автор там поднимается над своей судьбой, заранее предвидит и осмысляет ее.

3

Слушая песни Наташи, я нередко не мог удержаться – тут же писал ей открытки: сначала в Харьков, откуда она так долго не хотела уезжать (точнее – куда так упорно возвращалась), потом – в Израиль. Она отвечала короткими, энергичными письмами. В них не было жалоб, хотя ей становилось все хуже, и уже никто, в том числе сама Наташа, не сомневался в диагнозе: лимфома.

Не пишу о ней воспоминания. Не хочу подробно рассказывать об удивляющем многих сюжете Наташиной жизни, в которой, конечно же, была своя внутренняя, упрямая логика. Все же вспомню, как мы познакомились. Давно замечено: именно во время первой встречи возникает, может быть, самый точный образ человека.

Осенью 96-го я получил письмо из Иерусалима, от Михаила Хейфеца. Бывший политзэк, он обладает не только даром писателя-историка, но и не менее редким даром обостренно чувствовать чужой талант. Когда-то Хейфец нашел несколько Наташиных рассказов в редакционном самотеке, а потом опубликовал их в русских газетах Израиля. Так вот, Михаил Хейфец писал мне: сейчас Наташа Дорошко в Чикаго, пожалуйста, поддержите ее.

Вскоре мы встретились у нас дома и – долго пили чай. Она рассказывала о себе: о детстве – в Ужгороде, где родилась в семье знаменитого математика Самуила Бермана; о юности – в Харькове; о том, как поет в метро; как пишет рассказы – мучительно стараясь дистанцироваться от своих героинь, очень похожих на автора.

Она говорила легко, с редкой непринужденностью и доверчивостью. Но я запомнил ее напряженную осанку. А на лице как-то отдельно друг от друга жили улыбка и совершенно серьезные, часто – печальные глаза.

Тот же «оксюморон таланта» (соединение, на первый взгляд, несоединимого) я потом находил и в прозе Наташи. В подобном сочленении (идет ли речь об искусстве или о человеке) всегда есть притягивающая и, в сущности, не разгадываемая тайна.

4

Еврейский мотив – далеко не самый главный в творчестве Натальи Дорошко-Берман. Но из наших разговоров с Наташей знаю: мотив не был случайным.

Ее «еврейские» рассказы часто фантасмагоричны. И это всегда подчеркивает сложный замысел автора.

В рассказе «Сомнамбула» старик-еврей учит идишу встреченную им случайно, в магазине, девушку. Они увлекаются, думают даже о специальных передачах по телевидению. Хотя, кроме них, никто в городе не понимает эту «забытую плачущую гортанную речь». Причем же здесь телевидение? «Видите ли, – жалко объясняет старик, – властям хочется сделать вид, что все здесь с евреями в порядке. Даже лучше стало. Вот и передачи на еврейском появились. Давайте подыграем им… Давайте тоже сделаем вид, что все в порядке, а?»

Рассказ «25 февраля» пронизан ожиданием погрома. Ожидание это абсолютно реально (я тоже хорошо помню атмосферу, в которой жили евреи во многих регионах СССР в 1989–1990 годах). Фантасмагоризм же рассказа связан с образом и судьбой героини (между прочим, также совершенно реальной) – «восьмидесятилетней Броней, которая у себя дома за весьма умеренную плату занималась со мной йогой».

Впрочем, иногда мысли и чувства автора ничуть не скрыты. В «Песне без слов», в той же «Сомнамбуле» так явственна нежность повествователя к прошлому своего народа, его культуре – оказывается, все это живо где-то в подсознании, хотя, казалось, «давно схоронено под пеплом воспоминаний».

5

Письма от Наташи приходили все реже. «…Готовилась не жить, а умирать, и писать как-то было не о чем», – заметила она однажды.

Но она до конца оставалась творцом, а значит – ее боль, ее прощание становились материалом искусства. Не случайно израильский госпиталь – место действия самых последних рассказов Наташи.

О чем эти рассказы? О смерти и ожидании ее.

«Ни на солнце, ни на смерть нельзя смотреть в упор», – заметил когда-то Франсуа Ларошфуко. Понятно, настоящий писатель легко опровергает эти слова. Наталья Дорошко-Берман всматривается в смерть пристально, подчеркну: в собственную приближающуюся смерть.

Но сразу уточню и другое. Вот один из лучших рассказов Наташи – «И знала я, что расплачусь сторицей…» Нет, это все же не повествование о физиологии ухода, это не просто новелла о встрече в госпитале мужчины и женщины, которых, как магнитом, притягивает друг к другу, хотя женщина – на самом краешке жизни. Автора прежде всего занимает тайна кармы и философия смерти.

Весь рассказ – развитие одного (некошерного для евреев) образа. Итак, медбрат, с которым знакомится Валя в госпитале, когда-то выращивал, а потом убивал свиней. И до сих пор пленен мрачной магией перехода от жизни к смерти: «Ты не представляешь себе, что чувствуешь, когда… на твоих глазах душа живого существа отделяется от тела. Это как оргазм, да нет, почище оргазма. Потом уже не можешь без этого. Хочешь еще и еще».

А теперь выслушаем героиню. Всмотримся в трансформацию того же образа. «Она давно, чуть ли не с детства знала, кто она. И все в доме так ее и звали: “Свинушок, свинушок”, и это звучало не оскорбительно, скорее даже ласкательно. Просто и мама, и папа, и сестры поняли и почувствовали ее природу и не бранили ее, не осуждали. Мама и сестры до блеска убирали, натирали квартиру, а ей милее всего был свинюшник…» Речь тут, конечно, не о том, что называют неаккуратностью. Речь – о глубинном, о сути: «Мужчины никогда не сходили по ней с ума. Слишком очевидным для них становилось то, что никакая она не женщина. Ну пойти с ней в лес, на речку, а дальше что?» Сама героиня открывает это в себе рано: «Но я же знаю, кто я! – оправдывала себя Валя. – А свиньям чаще, чем раз в году, это не требуется». И еще важно: она «где-то в глубине души всегда знала, что ей суждена короткая жизнь, потому, верно, и стремилась ничем себя не обременять и жить беззаботно и счастливо. Свиньи, наверное, тоже предчувствуют свою гибель, но предпочитают не задумываться, а жить сегодняшним днем».

Сегодняшний день героини – это госпиталь, «у нее серьезно задеты легкие, и никакая химиотерапия ей уже помочь не может».

Она не нуждается в утешении. Она твердит про себя ахматовские строки: «И знала я, что заплачу сторицей/ В тюрьме, в могиле, в сумасшедшем доме, /Везде, где просыпаться надлежит /Таким, как я…» Расплата? Болезнь не кажется несправедливостью, но все-таки, все-таки… Надежда остается.

«– Врачи говорят, что спасти меня может только чудо! – взглянула она на свинореза.

– Чудо? – задумался он, и глаза их встретились, и она вздрогнула от его взгляда.

– Мне кажется, я мог бы спасти тебя, – улыбнулся он. (…)

Она не помнила, сколько ждала его. И когда, даже не раздеваясь, он повалился на нее, когда вошел в нее и задвигался в ней, она еле сдержала крик боли и наслаждения. По его желанию она то взлетала, то падала, то танцевала какой-то немыслимый танец, и ей захотелось сказать: “Я люблю”, но она не смогла вымолвить ни слова. Ее легкие издали что-то помимо ее воли, и это было хрюканье, натуральное хрюканье. И он услышал этот столь знакомый ему призыв и, напрягшись в немыслимом, давно позабытом экстазе, по самое сердце вонзил в нее свой нож.

И, раскинув руки, она лежала в тени и прохладе. А листва шумела над ней все глуше и глуше…»

Да, Наташины рассказы о смерти похожи на притчи. Притчей, в сущности, является и новелла «В ожидании Инночки». Притчей о поиске «конечной истины»: она всегда (даже в преддверии смерти) ускользает, прячется от человека – как «прячутся» от героев рассказа витражи Шагала, украшающие госпитальную синагогу.

В том же 96-м, когда мы познакомились, вышла моя книга «Долгие беседы в ожидании счастливой смерти». И Наташа вновь и вновь возвращалась в наших разговорах к этой теме. Думаю, причина ее интереса была не только в той же уверенности: «ей суждена короткая жизнь». Как писатель она не сомневалась: смерть – именно та точка, откуда хорошо открывается «человеческий космос».

Закономерен в этом цикле рассказ «Свидание» – из сборника «Повесть несбывшихся надежд». Сорокапятилетняя женщина умирает в туристическом автобусе по дороге в Варшаву, но – странно – ее существование продолжается… Нерв рассказа – это постепенное осознание героиней банальной, вроде бы, истины: жизнь тела, с которым в течение десятилетий связано было так много страданий, оказывается, столь мало значит! И так трудно сразу войти, полностью погрузиться в свою единственно подлинную жизнь… Вот Саша словно со стороны услышала: кто-то вызывает скорую, но «вдруг поймала себя на полном безразличии и к этой женщине, и к ее смерти». А потом она исполнит свое давнее желание – разыщет в Варшаве подругу матери, профессора физики тетю Лелю, которую видела лишь однажды, в детстве. Та давно умерла, но их свидание состоялось.

«Леля подняла на нее тяжелые, немигающие глаза.

– Послушайте, – непонятно чего испугавшись, вскочила Саша. – Я должна бежать. Сейчас уже пять, и мой автобус уйдет, так меня и не дождавшись.

– Твой автобус давно ушел, – одними губами произнесла тетя Леля. – Еще тогда, когда ты ехала в Варшаву, еще тогда…

– Что? – вздрогнула Саша. – Что вы хотите этим сказать?

– Ты и сама все знаешь, – глухо, как из-под земли, отозвалась тетя Леля. – Ты же сама только что рассказала мне, как это случилось с тобой.

– Но это было не со мной! – схватилась за сердце Саша. – Это была другая, совсем другая женщина. Мы отправили ее в морг, а сами…

– Уехали смотреть Варшаву, – расхохоталась тетя Леля. – Я уже слышала этот бред. И не кричи ты так. Всех перебудишь. Лучше устраивайся поудобней, лучше поспи, поспи с дороги».

Смерти нет? – переспросит читатель. Скажем иначе: мы видим в рассказе жизнь человеческой души, для которой не существует барьеров времени и пространства.

6

Наташа не раз говорила мне об автобиографичности своих рассказов. Я не верил: слишком невероятными, жесткими, нередко «жестокими» были эти истории. Однако мама и братья Наташи подтвердили сейчас: да, почти все – так или иначе – происходило с ней самой.

Писала урывками, торопливо – в перерывах между поездками, встречами, захватившими ее очередными увлечениями. Должно быть, считала: ее писания – только черновик, к нему рано или поздно придется еще вернуться. Символично: все прижизненные книжки Наташи изданы небрежно, полны опечаток, которые – даря свои сборники – она старательно исправляла. (Однажды опечатка вкралась даже на обложку – в фамилию автора).

Мне кажется теперь: сама жизнь Наташи тоже походила на черновик – не случайно напоследок она пыталась многое переосмыслить, переписать набело.

Смерть, как известно, несет в мир не только боль и утраты: катарсис, которым увенчана трагедия, преобразует хаос бытия. Через год после того, как Наташи не стало, ее друзья Инна и Евгений Захаровы выпустили в харьковском издательстве «Фолио» прекрасный двухтомник ее произведений: стихи, проза, живопись (составитель Михаил Красиков). Здесь-то я и прочитал страничку из дневника Наташи. Она опять – отстраненно и без иллюзий – пересматривает свою жизнь, фиксирует мысли, которые кажутся ей голосом собственной воли:

«…У тебя нет стремления свить гнездо. У тебя нет стремления к созиданию. У тебя нет дома, ты растворена в пространстве. Растворяйся дальше, это твой путь…

И последнее: ты – тупиковая ветвь своего рода, после тебя не останется ничего. Твоя проза умрет еще раньше, чем ты. “Что же мне остается в жизни?” – спросишь ты. Только одно: быть счастливой. Ты это умеешь. Это единственное твое достоинство. Не ищи цели в жизни и ее оправдания. Жизнь сама есть и цель и оправдание, и много больше того.

А теперь признайся: ты счастлива даже здесь, теперь, на больничной койке… Все, что было, – только краткая остановка на твоем пути. Не пугайся, что Бог покинул тебя. Я, твоя воля, твоя доля, – с тобой».

Не автору судить о судьбе своих книг. Наташа ошибалась и в другом. Бог никогда не покидает нас. Он только отдаляется порой – испытывает человека, как испытывал Иова.

Узнав о смерти Наташи, я подумал: чистая, бессмертная ее душа скоро и счастливо соединится с нашим Создателем.

2001–2004

Судьба и выбор
(Лев Бердников)

ЕЦ Ситуация выбора непременна в судьбе и творчестве каждого литератора. Что ж, именно о выборе давайте поговорим. Начнем со старта, с тех трудных дней, когда, окончив литфак Московского областного пединститута, молодой человек решительно ушел от современности, от главных «магистралей» соцреализма. Ушел в тихие переулки прошлого. Вот тема вашей кандидатской диссертации: «Становление сонета в русской поэзии XVIII века (1715–1770)». Причины своего «бегства» вы четко объяснили много лет спустя: «XVIII век – самый загадочный и увлекательный период в истории России. Он раскрывает перед нами любопытнейшие и часто неожиданные страницы той славной эпохи, когда стираются грани между спектаклем и самой жизнью, когда все превращается в большой костюмированный бал с его интригами и дворцовыми тайнами». И все же: как возник и формировался ваш особый интерес к 18-му веку?

ЛБ Андрей Синявский сказал однажды, что у него с советской властью «стилистические разногласия». Вот и я никаких симпатий ни к власти, ни к насаждаемому ею соцреализму не испытывал. Логика так называемой «внутренней эмиграции» привела меня к эпохе XVIII века. Но… сначала была Якутия. После окончания института я поехал туда по распределению. Сделал этот свой выбор отчасти потому, что «Учительская газета», с которой начал сотрудничать ещё в студенческие годы, ждала от меня, внештатного корреспондента, свежих материалов из глубинки. Увы! Совсем скоро мне суждено было увериться, что «вреден Север для меня». В Якутии я тяжело заболел, понадобилась серьёзная операция, причём именно в Москве, в Институте эндокринологии и химии гормонов. Когда же здоровье несколько поправилось, я принялся искать работу: найти ее еврею было архитрудно. В какие только двери ни стучался – везде получал отказ, иногда вежливый, иногда брезгливый и бесцеремонный. Сценарий был до боли стандартен: кадровики, делая вид, что пекутся о вашем же благе, стращали всякими трудностями: и малой зарплатой, и отсутствием перспектив, и монотонностью самой работы.

Помню, однажды, во время интервью на должность младшего редактора издательства «Просвещение», услышав эти привычные страшилки, не сдержался и выпалил: «Знаете, что Лев Толстой сказал о Леониде Андрееве? “Он пугает, а мне не страшно!”». В конце концов – по большому блату! – я устроился в Учебно-методический кабинет Министерства заготовок, который называл в сердцах «конторой по заготовке рогов и копыт». Трудно передать состояние отупелого отчаяния, в котором я пребывал, редактируя унылые пособия и методички с характерными словами: «меласса», «органолептически», «шнеки», «шроты» и т. д., значение которых хотелось тут же забыть. Наконец, узнав, что в Отделе диссертаций Ленинской библиотеки вакантна должность подносчика книг, я не задумываясь, бежал туда. К тому же в это самое время мой бывший преподаватель, доцент МОПИ им. Крупской стиховед Владимир Сергеевич Совалин, (он, между прочим, составитель первой в СССР антологии «Русского сонета» – М., 1983), посоветовал мне заняться историей сонета, причём не сонета вообще, а именно русского. Так и получилось, что немалый отрезок жизни я провёл под руководящим лозунгом: «Вся власть сонетам!» Мне стало понятно: исследовать проблему надлежало с её истоков. Путь неизбежно пролегал через русский XVIII век – через творчество Василия Тредиаковского, Александра Сумарокова, Алексея Ржевского… Необходимо было погрузиться в ту эпоху. При этом об аспирантуре (даже заочной) я и мечтать не смел – стал соискателем, работая над диссертацией, что называется, без отрыва от производства. Долгие часы проводил в читальном зале Научно-исследовательского отдела истории книги, редких и особо ценных изданий Ленинской библиотеки. И вот счастливый случай: после года безуспешных попыток я был, наконец, принят на работу именно в этот отдел. Начал с должности библиотекаря и дорос до старшего научного сотрудника, руководителя научной группы русских старопечатных изданий. Описание русских книг XVIII века стало входить в мои должностные обязанности. Постепенно стала понятна и сущность русского сонета, его историко-культурное значение. Овладение краткой, изящной, сложнейшей по технике формой сонета воспринималось русскими стихотворцами как «побеждённая трудность», приобщение к поэтической культуре вообще…


ЕЦ Но вот в 1990-м вы уже переехали в США. Уже вышли ваши книги, посвященные XVIII веку: «Щеголи и вертопрахи. Герои русского Галантного века» и «Шуты и острословы. Герои былых времен». Вы уже получили в России престижную Горьковскую премию. Однако у вас впереди – очередная ситуация выбора. Было это лет пятнадцать тому назад. Вы тогда впервые обратились к еврейской теме. Хорошо помню наши долгие беседы. И ваши сомнения: с чего начать? Выбор был сделан верно: тема оказалась востребованной. За эти годы в литературной периодике появились ваши многочисленные очерки и эссе о евреях-деятелях русской истории и культуры. Появились и ваши новые книги. Как вы очертили для себя границы безбрежной «еврейской темы» и свой жанр?

ЛБ Как ни странно, к еврейской теме я в конце концов пришёл тоже через XVIII век. Поиск жанра не потребовался: я его апробировал ранее в своих книгах о русской культуре. Это документально-биографическое эссе, которое решает не только исследовательскую, но и художественную задачу – попытку создания полнокровного портрета персонажа. Первым из моих еврейских героев стал вице-канцлер П. П. Шафиров с его книгой «Рассуждение о причинах Свейской войны» (1716, 1722). Я с удивлением узнал: именно им впервые в России было употреблено слово «патриот», которое объяснялось как «отечества сын». Таковым еврей Шафиров считал, прежде всего, себя, имея на то самые веские основания. Он ни сном, ни духом не ведал, что националисты-почвенники впоследствии будут козырять тем же словом, внушая, что «патриот» и «еврей» – две вещи несовместные.

Эмиграция резко обострила мои национальные чувства. Вспомню кстати одну историю. Уже находясь в США, я прочитал в журнале «Наш современник» статью «Что имеем, не храним». Речь шла о судьбе знаменитой библиотеки баронов Гинзбургов. Ее собирали три поколения этой семьи. После смерти барона Давида Гинзбурга активисты сионистского движения выкупили коллекцию и собирались отправить ее в Израиль. Увы, большевики национализировали собрание. Спор о правах на библиотеку, хранившуюся в Ленинке, шел долгие десятилетия. И вот теперь автор «Нашего современника», некто Михайлов, пугая «патриотическую общественность», протестовал и против передачи библиотеки Израилю, и против доступа зарубежных исследователей к рукописям из коллекции, которые не зря называли жемчужиной иудаики. А у меня сомнений не было: под маской Михайлова были сокрыты некоторые представители Отдела рукописей Ленинской библиотеки, в статье выражались их «чаяния». И вспомнилось вдруг, как по коридорам библиотеки иные из них, в униформе общества «Память», чёрных рубахах и со значками Георгия Победоносца в петлицах, улюлюкали вслед людям с иудейской внешностью. Я написал тогда статью «Зачем патриотам еврейские манускрипты?», которая была потом опубликована в нескольких изданиях, в том числе в газете «Jerusalem Post» (1991, 25 июня). Может статься, в том, что ныне материалы коллекции стали общедоступными, есть и моя скромная лепта.

Интерес к еврейской теме особенно усилился, когда ко мне из Израиля приехала мама, Анна Григорьевна Фельдман. Ей сразу же дали грант на чтение курса лекций по еврейской истории для русскоязычных эмигрантов, который она приготовила ещё в Израиле, а затем пригласили на работу в SHOAH Foundation Стивена Спилберга: она стала интервьюером переживших Холокост русскоязычных узников гетто, причём не только в США, но и в Польше и России. Мама много сделала и для русско-еврейской общины Лос Анджелеса: открыла детскую русскую школу для детей-эмигрантов – внуков тех самых бабушек и дедушек, которых она интервьюировала. Увлекшись еврейской темой, я старался искупить былое невнимание к своему народу. Если говорить о моих биографических эссе, то их героями стали выдающиеся евреи России XV – начала XX века: от крымского купца на службе Ивана III Хози Кокоса до династии баронов Гинцбургов и генерал-лейтенанта Российской армии Михаила Грулёва. Особняком стоят культурологические темы (например, статьи о дресс-коде евреев в Российской империи или образе Ротшильдов в отечественной литературе XIX века).


ЕЦ Выбор совершали и ваши герои. Одну из своих книг вы назвали «Евреи в ливреях». Сказать легко – трудно эту ситуацию прожить. Речь идет о евреях, оказавшихся на вершине государственного Олимпа в дореволюционной России. «Ой, не шейте вы, евреи, ливреи», – предупреждал в своей песне Александр Галич. Прослеживая судьбы героев, вы, естественно, часто подтверждаете слова поэта: «…Не сидеть вам ни в Синоде, ни в Сенате. А сидеть вам в Соловках да в Бутырках, /И ходить вам без шнурков на ботинках». Однако у ваших героев была и другая, не видимая для чужих глаз трагедия: еврей-выкрест (а только он мог достичь карьерных вершин) навсегда становился отвергнутым своим народом, семья совершала по нему траурный обряд. Вы упоминаете об этом, однако, как правило, не идете вглубь. Это не входит в вашу задачу. Но представьте: вы решили написать книгу об этой мучительной проблеме еврейского самосознания.

ЛБ Сразу уточню: не все крестились из прагматических и карьерных соображений. Среди апостатов – крещёные при рождении или в детстве; обращённые по принуждению (как, например, 33 тысячи кантонистов при Николае I); наконец, сочетающиеся браком с лицом христианского вероисповедания (адвокат Лев Куперник по сему случаю послал отцу характерную телеграмму: «Влюбился. Крестился. Женился»). Но главное даже не это. Среди выкрестов были, конечно, и воинствующие юдофобы, зараженные бациллой самоненавистничества (достаточно назвать автора «Книги кагала» Якова Брафмана, рассказчика антисемитских анекдотов Павла Вейнберга или одного из составителей пресловутой фальшивки «Протоколы сионских мудрецов» Ивана Манасевича-Мануйлова). Подавляющее же большинство просто отошло от еврейства и целиком растворилось в русской жизни и культуре. Но особого внимания заслуживают те неофиты, кто, избавившись от религиозной дискриминации, использовали своё привилегированное положение на благо собственного народа (исследователи называют таковых «хорошие плохие евреи»). Среди них выделяются страстный разоблачитель кровавого навета профессор Даниил Хвольсон; руководитель масштабных статистических трудов о пользе, принесенной евреями экономике империи, Иван Блиох; придворный фотограф и одновременно деятель еврейской общины и ивритский поэт Константин Шапиро и др. Что до крещёного Льва Куперника, ревностно защищавшего евреев от погромов и преследований за адвокатской кафедрой, то по случаю его кончины в нескольких синагогах Киева состоялись поминальные службы. Вспомню и Михаила Грулева, посвятившего свою книгу «Записки генерала-еврея» (1930) «многострадальному еврейскому народу». Живя во Франции, он был жертвователем средств в пользу сионистских организаций.


ЕЦ Среди ваших статей выделяется очерк «Подвижник». Его герой – литературовед Григорий Львович Абрамович – известен тысячам филологов. Хотя известен односторонне – прежде всего как автор учебника «Введение в литературоведение», по которому учились несколько поколений советских (и не только советских) студентов. А в своем очерке вы рисуете многомерный портрет ученого (меня, к примеру, чрезвычайно заинтересовал рассказ о том, как Григорий Львович руководил работой по созданию знаменитого трехтомника «Теория литературы»). Но главное – здесь есть сложный психологический портрет еврейского интеллигента советской чеканки: он искренне верит в коммунистические идеалы, храбро защищает их на фронте, однако вновь и вновь сталкивается с антисемитизмом… Многие страницы вашего повествования, пронизанные подлинным трагизмом, стали открытием для читателя. Вы предельно приблизились к судьбе героя. И это не удивительно. Все объясняет скромная строчка в конце очерка: «P. S. Григорий Львович Абрамович приходится автору этого текста родным дедом». Знаю, что вы росли в доме дедушки. Какую роль он сыграл в формировании вашей личности? Что осталось за скобками очерка?


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации