Электронная библиотека » Федор Булгаков » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 19 мая 2016, 15:00


Автор книги: Федор Булгаков


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Жизнь и деятельность Верещагина[1]1
  Помимо печатных материалов, главнейшими источниками для этого очерка служили автобиографические воспоминания В. В. Верещагина и особенно драгоценные, добытые нами от самого художника, сведения, разъясняющие не малое количество неточностей, противоречивых показаний и неясностей в существующих многочисленных печатных биографиях его.


[Закрыть]

I. Детство

Василий Васильевич Верещагин родился 14-го октября 1842 года в городе Череповце Новгородской губернии. Отец его, избиравшийся в течение трех трехлетий уездным предводителем дворянства и владевший многими деревнями в Новгородской и Вологодской губерниях, происходил из русского дворянского рода. Восточные черты лица и отчасти характера у детей Верещагиных унаследованы ими от матери, бабка которой была татарка, с Кавказа, отличавшаяся необыкновенной красотой. Прадед Верещагина со стороны матери, Жеребцов, имевший около 1.500 душ, вообще очень богатый помещик, встретил ее однажды в церкви (она была крещеной), влюбился и через некоторое время женился. На этом основании, Василий Васильевич говорил относительно себя, что он «на три четверти русский и на одну четверть татарин».

Мать Верещагина, Анна Николаевна, очень любившая и всегда ласкавшая детей, отличалась мягкостью и нежностью характера. Нервной, вспыльчивой и раздражительной она сделалась только в последние годы жизни, вследствие болезни, которая заставляла ее ужасно страдать. Отец, Василий Васильевич, был также добр, имел характер более спокойный, ровный, хотя и настойчивый. Прожив около трех лет после рождения В. В. в Череповце, они переехали в свою прекрасно устроенную, расположенную на берегу р. Шексны деревню Пертовку.

Лет шести-семи В. В. уже порядочно читал, писал, умел складывать, вычитать, умножать и делить. «Ученье» было не так приятно, как чтение, но учился он все-таки очень прилежно. Первой и главной учительницей была мать, Анна Николаевна, которая преподавала своим детям начатки всех наук, учила французскому языку, прошла с ними первые основы географии. Под руководством нескольких гувернеров, не отличавшихся, впрочем, особенно глубокими и разносторонними познаниями, Василий Васильевич изучал немецкий язык, арифметику, с сыном местного священника проходил священную и отечественную историю. Убеждать в пользе чтения В. В. Верещагина не приходилось. «Мне была понятна необходимость учения», говорит он, «но никто не трудился объяснять учимое, почему и получалось то, что я старательно заучивал такие фразы, как: „воздух есть тело „супругов“, весомое, необходимое для жизни животных и проч.“».

Нельзя сказать, однако, чтобы мальчик Верещагин относился совершенно бессознательно к своим занятиям. Уже в то время у него были любимые предметы. Математика, например, его совершенно не интересовала, казалась сухим, неинтересным предметом, тогда как история, благодаря, главным образом, рисовавшимся в его воображении картинам, занимала его несравненно больше. Рассказы Чистякова из времени татарского владычества читались им и перечитывались, но заниматься математикой не побуждало его нечто, кроме «решимости добиться желаемого результата – выучить урок».

Первым художественным произведением, которое произвело впечатление на Василия Васильевича, быль рисунок тройки лошадей в санях, спасающейся от волков, изображенный на платке няни, который она купила от заезжего торговца. Регулярно каждый год этот торговец привозил на двух-трех возах решительно все, от иголок и пуговиц до лубочных картин включительно. «Суворов, Багратион, Кутузов, в особенности последний, снимающий шляпу перед парящим орлом», говорить Василий Васильевич, «сильно нравились и вдохновляли меня, – так и хотелось произвести что-нибудь подобное; помянутая тройка, вероятно, по драматизму сюжета, нравилась, впрочем, более всего. Я скопировал ее всю и с волками и с стреляющими в них седоками и деревьями, покрытыми снегом, скопировал очень быстро и так верно, что няня, папа, мамаша и многие приезжие дивились и хвалили меня; а все-таки никому и в голову не могла придти мысль, что, в виду такого расположения, не худо бы дать мне художественное образование: сыну столбовых дворян, 6-й родословной книги, сделаться художником – что за срам!»

«Картина „Распятие“ работы какого-то французского художника, „акватинта“, привезенная из одной поездки в Петербург – кажется, для отдачи в корпус брата Николая, – и повешенная около образа, в зале, тоже очень интересовала меня. Когда я узнал, что самая гравюра стоила 15 рублей, да золоченая рама со стеклом 15 рублей, то решил, что это должно быть редкое произведение искусства не только по достоинству, но и по дороговизне. В этом Распятии было немало ужасов: одни мертвые в саванах, восстающие из гробов, чего стоили! Очень интересовало меня узнать, чем эти мертвые отличаются от живых? Но на этот вопрос картина не давала ответа. Разобравши хорошенько, я решил, что эти мертвые были какие-то больные или очень усталые живые, завернувшиеся в простыни, так как в земле им было холодно.

Картинки, по большей части французские литографии, висевшие у отца, также английские, печатанный красками гравюры, украшавшие учительскую комнату на верху, я также срисовал, причем, однако, не малым препятствием было то, что не позволяли снимать их со стенки – разобьешь стекло!

У дяди целый отдельный флигель был увешан раскрашенными изображениями обмундировки наших войск, исполненными очень недурно, и я не мог вдоволь наглядеться на них, когда случай представлялся; все-таки срисовывать их мне не так хотелось, как помянутую тройку, например, – сюжет их был для меня менее интересен. То же, вероятно, было причиною, что я мало пробовал рисовать бывшее перед глазами, а натолкнуть меня на эту работу было некому – самому же хотелось рисовать только что-нибудь необыкновенное, которого было мало у нас на картинках и совсем не было в жизни.»

Образа в Любецкой церкви, в особенности запрестольный образ «Воскресение», chef d'oeuvre местного художника Подшивалова, казались Верещагину великими произведениями, дальше которых искусство не может идти. Как только отворялись царские двери, он буквально впивался в этот образ: сам же художник, его написавший, казался ему каким-то мистическим существом. «Если бы кто-нибудь захотел меня уверить», говорит Верещагин, «что он живет, есть и пьет, как все мы, а пьет-то, пожалуй, и больше, чем все мы вместе взятые, – то я бы ни за что этому не поверил».

«Я дивился хорошей игре на фортепьяно, или пению; но перед картиною млел, терялся! Поощрений моему художественному таланту было мало; разве только няня, бывало, говорила: „ой, как хорошо!“ Но похвалы ее были несколько подозрительны, так как часто, выхваляя, она даже не досматривала, что именно было изображено: самолюбию моему горько было слышать – „ой, какая коровушка, как живая!“, когда изображена была не корова, а домик. Впрочем, тут, может быть, был грех и со стороны художника.»

При чтении воображение Верещагина усиленно работало, подыскивало образы к тому, о чем он читал, как бы иллюстрировало текст лицами и даже целыми сценами. Какой-нибудь богатырь представлялся ему в образе Ильи садовника, высокого и крепкого человека; какая-нибудь красавица или царевна – в лице Степаниды, приятельницы его дяди, очень красивой девушки, которую он мельком видел в церкви. Собачки Жучка и Кирайка тоже заменяли часто образы разных вычитанных животных. Словом, воображение быстро превращало страницы книги в ряд иллюстраций, картин.

II. В Александровском кадетском корпусе

Среди игр, чтения и занятия рисованием незаметно прошли восемь лет. Затем Василия Васильевича отвезли в Александровский малолетний корпус, находившийся в Царском Селе. «Кадеты жужжали точно пчелы в улье, возились как муравьи, и все чужие, чужие – хоть бы одно знакомое, милое лицо», с горечью писал Верещагин впоследствии о первых своих впечатлениях. К кому ни подходил «новичок», к кому только ни обращался с вопросом, у всех встречал самый недружелюбный прием, сердитые ответы: «что тебе надобно?» или «ступай прочь!».

Не могла быть особенно привлекательной и сама корпусная жизнь, распределенная самым точным образом. Вставали по барабану, собирались на молитву по барабану. В 8 часов утра, напившись скверного чаю с патокой, кадеты уже садились по классам. Утром было два урока, каждый по полтора часа, и после уроков гимнастика или ученье, продолжавшиеся до половины первого. В час – обед, почти всегда невкусный, состоявший из жидкого, сильно приправленного мукой и крупами супа, потом вываренной, но для обмана глаз приправленной липким, мутным соусом, говядины и еще какого-нибудь пирога. Начинавшиеся после обеда игры служили некоторым развлечением, скрашивали несколько казенную серую действительность, но не всегда отличались хорошими качествами. Эти же игры являлись проводниками той грубости и цинизма, которой отличались кадетские нравы. «Я должен сознаться, что меня», говорит Василий Васильевич, «которого мамаша старательно оберегала от всего мало-мальски неприличного, что можно было услышать от крестьян или дворовых людей, – долго коробило от грубости кадетских нравов. Кое-что из подробностей ужасных пороков, оскверняющих юное общество таких закрытых военно-учебных заведений, я видел здесь впервые мельком и, не понявший хорошо, как-то инстинктивно отшатнулся.»

Несколько парализовали это нежелательное влияние, смягчали грубость корпусной казармы только воспитательницы. Дамы эти, которых было несколько, наблюдали за поведением своих питомцев, входили во все мелочи их домашней жизни, начиная с костюма и кончая манерами. Влияние женщин, по словам Верещагина, сказывалось сильно: в Александровском корпусе не было грубости, черствости, солдатчины, заедавших старшие корпуса, которые готовили не людей в широком смысле слова, или даже хороших военных, а только специалистов фронта и шагистики. Но совершено уничтожить те несимпатичные стороны корпусной жизни, которые так неприятно поражали Верещагина, конечно, дамы эти не могли, так как за порядком во время игр и даже занятий в зале и на гулянье наблюдали простые дядьки, учившие кадет ружейным приемам, маршировке, употреблявшие выражения, в роде: «а, дуй тя горой!», или «ах, разорви тебя совсем!» и т. п.

В. В. Верещагин чувствовал себя в такой обстановке совершенно одиноким и тяготился своими товарищами. «В противоположность многим, вероятно, большинству моих сверстников, я не любил товарищества, его гнета, насилия: каюсь – теперь это можно, – что я только молчал, притворялся, только показывал вид, что доволен им, так как иначе меня защипали бы. Как из заразной болезни вырвался бы от всех этих „неумытых рук“, бесцеремонно залезавших в мою голову, сердце и совесть, ушел бы от всех „чужих“ к „своим“, т. е. от тех, кто меня только терпел, муштровал и дрессировал, к тем, кто меня любил, жалел и учил.»

Что касается до учителей, то выбор их был сносный, и В. В. Верещагин учился недурно по всем предметам, кроме арифметики. Он никак не мог понять дробей. Сильно развитое воображение воплощало в образы и сухие арифметические строчки. Дроби казались ему каким-то лесом дремучим, в котором числители, знаменатели и черточки представлялись какими-то гонителями, обидчиками, при одном названии их возникало в голове представление о ружейной дроби, виденной когда-то у отца на столе. Особенно прилежно занимался он английским языком, который усвоил довольно порядочно сначала под руководством преподавателя Даниеля, а затем гувернантки г-жи Брокнер.

Здесь же, в корпусе, впервые начал Верещагин «учиться» рисованию. Лысый, с большим носом, серьгой в одном ухе и неизменной жемчужной булавкой в галстуке, художник Кокорев требовал, главным образом, чистоты и аккуратности. «Мне положительно не везло у него», рассказывает В. В. Верещагин, «так как не знаю, как уж это случилось, что я всегда рисовал грязно и, много раз стирая, ерошил бумагу, чего учитель очень не любил, называя это саленьем, сусленьем. Для рисования сводили все три отделения роты в один большой класс, стены которого были увешаны лучшими рисунками, оставленными как оригиналы; это были произведения Шепелева, Лукьянова и др., чистые, выточенный, без пятнышка или зазоринки, которые вообще казались мне чудными произведениями искусства! „Никогда, никогда, думалось, я не научусь так хорошо рисовать!“ За мои грязные рисунки и особенно за нервную, неаккуратную черту, я получал всегда очень дальше номера и только один раз на экзамене, за контур какой-то вазы, без тушевки, получил 17 №. Уж я и Богу молился, чтобы Он помог мне рисовать чище, аккуратнее – ничего не помогло – запачкаю, зачерню и получу замечание, что „карандаша не умею держать!“ Кокорев занимался с нами очень исправно, все время переходил от одного ученика к другому, поправляя рисунки, причем время от времени, окидывая класс взглядом и замечая разговоры и смех, произносил протяжным заунывным голосом: „Рисуйте, рисуйте, рисуйте, что вы не рисуете, что вы не рисуете!“

Поверять наши успехи в рисовании приезжал иногда Сапожников – вероятно, действительный статский советник, потому что его называли генералом – маленький, толстенький человек, бывший инспектором рисования в учебных заведениях. Он был весьма популярен, и мы всегда радостно передавали друг другу: „Сапожников приехал!“ Особенно отличившихся в рисовании представляли ему, но я не помню, чтобы показывали меня.

Больше всех обратила внимание на мой талант Богуславская: я срисовал с книжки портрет Паскевича красками так верно, что она тут же взяла мой рисунок и представила случайно проходившему директору, очень похвалившему и еще ласковее обыкновенного погладившему меня по голове. Конечно, и здесь, как в семье, никому в голову не приходило серьезно обратить внимание на мои способности, развить их и вывести меня на путь образованного художника. Надобно полагать, что все думали, как папаша и мамаша: рисовать можно, – почему не рисовать! – но это не дворянское ремесло и менять верную дорогу военного морского офицера на неверную карьеру художника – безумие.

Между кадетами нашей роты сильным мастером по части рисования считался Бирюлов, изображавший солдат, пушки, лошадей и все, что угодно. Он рисовал свои „картины“ очень примитивным способом: в верхнем ряду ставил пушки, во втором солдаты шли у него в штыки, в третьем, нижнем этаже, действовала кавалерия, – орудия, разумеется, палили, хвосты и гривы лошадей развевались и т. п. Попросишь его: „Бирюлов, нарисуй Бородинскую битву“ – он разложит краски кругом и очень методично, по раз заведенному порядку, начнет выводить свои этажи разных военных страхов. Я сижу, бывало, за его рукой и думаю: „О Господи, если бы я мог так же рисовать! – чего бы, кажется, не дал за этот талант“».

Уехав в отпуск, очутившись снова среди родных полей, лугов и лесов, В. В. Верещагин все свое время отдавал развлечениям на лоне природы и рисовал сравнительно очень немного. Выучившись в корпусе выводить линии разных фигур и ваз, он уже как будто пренебрегал тройкой с волками и лубочными картинами с Кутузовым. Французские литографии и английские гравюры, развешанные по стенам, казались для него более интересными оригиналами. Рисование, очевидно, в это время не было еще для самого В. В. Верещагина такой потребностью, какою сделалось несколько лет спустя, и не встречало серьезного внимания со стороны окружающих. Прилежный и скромный мальчик, каким тогда был В. В. Верещагин, был отмечен как хороший ученик, сделан старшим сержантом в отделении, имя его было написано золотыми буквами на красной дощечке – и только; зародыша обнаружившегося впоследствии таланта никто решительно не заметил в нем. В 1853 г. он окончил Александровский корпус лучшим кадетом IV-й роты, которая подготавливала своих питомцев для поступления в Морской корпус. «Мы готовились в этот год к переводу в Петербургские корпуса», говорит Верещагин, «и у нас словно крылья отросли – надо сказать правду – не столько на доброе, сколько на заносчивость, некоторую грубость и разные шалости». Юные кадеты, в том числе и В. В. Верещагин, радовались предстоявшей им перемене жизни и выражали свою радость в настоящей детской марсельезе, направленной против корпусного начальства, которая заключала в себе, между прочим, такую фразу:

 
Мамзелей не трусим –
Им головы сорвем.
 

Под «мамзелями» здесь подразумевались те почтенные классные дамы, которым В. В. Верещагин приписывал такое большое значение в деле воспитания.

III. В Морском корпус

Окончив Александровской корпус, В. В. Верещагин поступить в 1853 году в Морской корпус, находившийся в Петербурге. Почему отец выбрал для сына карьеру моряка – неизвестно. По-видимому, он не руководился здесь никакими соображениями. Открылась вакансия в Морском корпусе, занять ее было можно, и отец Верещагина, по примеру других дворян-соседей, определил сына в моряки, «благо служба благородная, не убыточная».

Новая обстановка показалась еще более непривлекательной В. В. Верещагину. Морской корпус сразу поразил своей казарменностью, грубым обращением и языком не только кадет, но даже и самого начальства. Барабан играл здесь гораздо большую роль, чем в прежнем корпусе. Не только все делалось по барабану, но даже самих кадет заставляли барабанить. «С самого нашего приезда», рассказывает Верещагин, «старые кадеты стали к нам обращаться с расспросами, речами и шутками, до того казарменными и циничными, что в нашем прежнем царскосельском обществе, очевидно, были только слабые отголоски этой загрубелости. Конечно, современная казарма не слышит столько характерных ругательств, не видит такого разврата мысли и тела, какое были в тогдашних корпусах»… Солгать, обмануть – не считалось в корпус грехом. Нежность, вежливость, деликатность подвергались осмеянию, а ухарство и сила, наоборот, очень ценились и уважались. Наказания употреблялись очень строгие: кроме обычных стояний «под часами», иногда в продолжение многих дней, даже недель, в широкой степени практиковалось оставление без обедов и ужинов, без отпуска домой, сажали под арест и даже секли.

Вступал в новую обстановку В. В. Верещагин тем более неохотно, что здесь сразу же постигла его неудача, оскорбившая его самолюбие. Приемный экзамен, благодаря плохому знанию злополучных дробей, сошел у него не совсем хорошо, и он попал в приготовительный класс, тогда как многие из его товарищей были приняты прямо в первый. Кроме того, понадобился почти целый год, пока Верещагин получил погоны, нашивавшиеся только тем, кто хорошо усвоил маршировку и ружейные приемы. То он «ходил согнувшись», то «подбородок вытягивал», то «ногу затягивал» – и погоны не давались. Скоро, впрочем, все эти первоначальные затруднения ему удалось преодолеть и занять среди своих товарищей по успехам первое место. Правда, как и все другие, В. В. Верещагин учился главным образом только для того, чтобы «хорошо ответить» и получить хороший балл, но, несомненно, также, что были и предметы, которые его прямо интересовали. В числе таких предметов были, как и раньше, история и география. Так же, как и раньше, он очень не любил арифметики, алгебры, геометрии, вообще математики. Успевал, однако, Верещагин по всем предметам и во все время пребывания в корпусе учился очень хорошо: сначала шел все время первым, а затем вторым учеником. «В общем», говорит он о себе, «я учился прекрасно, и когда папаша с мамашей к великой нашей радости приехали в Петербурга, начальство отозвалось им обо мне очень хорошо, а о старшем брате моем Николай – плохо. Я помню одну из сладких утех самолюбия при выговоре, данном родителями брату с предложением „взять меня в пример“». Чтобы не уступить своего места в классе, В. Верещагин рано вставал, усиленно «долбил», старался пересилить своих товарищей. Особенно приходилось ему бороться с неким Завойко, который, не щадя себя, стремился к первенству. «Бедный мальчик», говорил Верещагин, «почти не спал из-за долбления уроков, ложился очень поздно, вставал рано, но я делал не только то же самое, но еще больше. Слышишь, бывало, что Завойко велит будить себя в 4 часа – велишь растолкать себя в три и два. Встанешь, посмотришь: Завойко еще спит – идешь потихоньку к своему столу, зажигаешь свечу и начинаешь долбить. А Завойко все спит – отлично – значить, я выучу тверже его»…

Из этого, однако, не следует, что Верещагин брал только зубрежкой. Что он был развитее своих товарищей, это доказывается, между прочим, его сочинениями, которые он писал всегда лучше других. Перейдя на средний кадетский курс, где начинались уже более или менее серьезное учение и некоторый специальные науки, он обратил на себя внимание двумя сочинениями на темы: «Распространение христианства в России» и «О значении Александра I». Дальнейшие сочинения были не менее удачны. «Сочинения мои», говорить Верещагин, «считались образцовыми. Не раз учитель наш, Скворцов, придя в класс с проверкою написанного на известную тему, объявлял, что „все сочинения более или менее не дурны, но особенно хорошо сочинение г-на Верещагина“. Моими разборами „Горе от ума“ Грибоедова и „Ревизора“ Гоголя он просто восхищался». Хорошие успехи и такое же поведение были причиной того, что по переходе на средний кадетский курс Верещагин был назначен ефрейтором, а в высших гардемаринских классах – фельдфебелем. Между тем в этих классах, кроме общеобразовательных наук, как история, физика, химия, математика и др., преподавались астрономия, навигация, корабельная механика, морская практика. Пройти все это хорошо было, конечно не легко.

Ученье отнимало много времени у Верещагина, но все-таки оставляло некоторые досуги, которые он употреблять на рисование и даже литературную работу. Работа эта, впрочем, представляет собой лишь случайный эпизод в кадетской жизни художника. Дело в том, что, по совету одного из своих товарищей, Верещагин решить утилизировать свое знание английского языка и потому предложил свои услуги дому Струговщикова, Водова и К°, переводившему и издававшему тогда много популярных иностранных книг. Товарищ этот, сам переводивший с французского языка для этого же дома, направил туда Верещагина, так как знал наверное, что издатели нуждаются именно в переводчике с английского, знатоком которого считался в корпусе Василий Васильевич.

«Я отправился по указанному адресу», рассказывает последний, «и был принят Струговщиковым, давшим мне для начала статью о паре, „Steam“. Так как механика у нас преподававшаяся, еще не дошла до пара, то я плохо понимал предмет, да, признаться, и вообще-то английский язык знал хорошо только по корпусному, условно. Я сообщил об этом переводе брату Николаю, который ходил в это время в офицерские классы при морском корпусе (что нынче морская академия), жил у корпусного же преподавателя англичанина Гильмора и частенько нуждался в деньгах. Он взял первую часть сделал ее, кажется, не дурно: я принялся за вторую и, не выпуская из рук лексикона, буквально наплел пол-листа разных фраз, представлявших, в общем, думается мне теперь, порядочную чушь. Так или иначе, окончив перевод я представил его Струговщикову, который, перелистнув и просмотрев несколько первых страниц, сказал: „перевод хорош, я это вижу, можете получить деньги“ и выдал мне чек в 10 руб. на контору Водова, а за следующею работою велел приходить на будущей неделе.

Радость была беспредельная! Брат мой, лежавший на кровати в меланхолическом настроении, по случаю полного безденежья, вскочил, когда я пришел и сказал, что перевод принят, деньги заплачены, и тотчас получил свои пять рублей. На следующей неделе я пошел опять за работой вместе с Дурново, но тут случилось нечто обидное для моего самолюбия: в то время, как товарища попросили войти и дали ему работу, меня продержали в приемной и выслали сказать, что перевода для меня нет.»

Своими работами по рисованию Верещагин обратил на себя внимание в первые же дни после поступления в корпус. Учитель рисования Каменев одобрил его художественный талант на первом же уроке. Пока другие тихо и вяло набрасывали контур с данных им оригиналов, Верещагин в какой-нибудь час прекрасно скопировал водяную мельницу Калямы. «Ого!» весело воскликнуть удивленный Каменев, «да мы с вами скоро познакомимся». Под руководством Каменева, Верещагин занимался, однако, недолго, так как он преподавал только в двух младших классах. Со среднего кадетского курса В. В. перешел к Фомину. Большой приятель и почитатель знаменитого К. Брюллова, Фомин преподавал более рутинно, требуя только чистоты и аккуратности, т. е. тех качеств, которыми совершенно не отличался Верещагин. Такими же свойствам отличался добродушный, но плохой художник М. В. Дьяконов, под руководством которого Верещагин некоторое время занимался, живя на даче у С. М. Лихардова. М. Дьяконов преподавал рисование в семействе Кожевникова, главным образом, девицам. Метода его преподавания была, по словам Верещагина, пунктирная, что было на руку «кропотливым барышням», но совершенно не нравилась рисовавшему грязно Василию Васильевичу. Дьяконов заставлял его рисовать головки и фигуры Ватто и Буше, подправлял их, но, в общем, одобрял. В. В. Стасов в составленной им биографии В. В. Верещагина (1883 г.) приписывает слишком большое значение влиянию Дьяконова на Верещагина, но последний энергично восстает против этого. «Никакого влияния Дьяконов на меня не оказывал», говорит он, «ни прежде, ни после. Это был учитель тупой, шаблонный – пусть не взыщут с меня многочисленные почитатели его».

Занят рисованием, которому Верещагин посвящал только немногие свободные минуты, велись далеко не систематично и с большими перерывами. Во время каникул, когда Василий Васильевич уезжал в свою родную Пертовку, он собирал грибы и ягоды, «ботал» рыбу (загонял в верши), ездил иногда верхом и т. п., словом, отдыхал и ничего не рисовал. Рисунки дворовых, усадьбы и пр., о которых говорить г. Стасов, были нарисованы им гораздо позже, по окончании корпуса. Также приходилось забросить рисование во время заграничного плавания, в которое Верещагин ходил, будучи в кадетских классах. Молодым, 15-летним гардемарином, Верещагин в 1857 году отправился на «Камчатке» в Бордо. В Копенгагене, Бресте и др. городах, через которые приходилось проезжать, останавливались довольно долго, так что Верещагин имел полную возможность познакомиться с европейской жизнью.

В Бресте он танцевал на балу, данном в честь Наполеона III, в Бордо бывал в оперном театре, гулял по окрестностям города, посетил знаменитое местечко Шато-Лафит, наблюдал обычаи и нравы… Вообще можно сказать, что, если плавание это было не совсем благоприятно для занятий рисованием, то в смысле общего развития имело некоторое значение для Верещагина. Оно обогатило его новыми впечатлениями и сведениями.

Василий Васильевич и прочел здесь не мало. Сочинения Герцена пользовались тогда большим авторитетом, и гардемарины зачитывались ими. Зная, что их сундуки не подлежат таможенному осмотру, кадеты привезли с собой множество запрещенных сочинений.

Только после возвращения из плавания начал В. В. Верещагин серьезно учиться рисовать. Он упросил отца пригласить учителя рисования, ученика академии Седлецкого, ютившегося в грязной квартирке, на Острове. Картины, этюды, эскизы и разные наброски масляными красками, сделанные учителем, производили сильное впечатление на Верещагина. Вероятно, ученик тоже работал недурно, потому что учитель восторженно отзывался о его способностях и предсказывал ему скорый успех.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации