Текст книги "В. В. Верещагин и его произведения"
Автор книги: Федор Булгаков
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
IV. В рисовальной школе
В 1858 году Верещагина в гардемаринском классе перестали учить рисованию, он поступил в рисовальную школу Общества Поощрения Художеств, находившуюся тогда на Бирже. Школа эта была в то время чем-то вроде приготовительного заведения к Академии Художеств. Наплыв желающих учиться здесь был огромный. Верещагин с большой горячностью начал посещать сначала только субботние и воскресные классы, но вскоре добился разрешения уходить из корпуса также и по средам.
«По воскресениям», рассказывает он, «я забирался в школу с раннего утра, с булкой в кармане, и не выходил до позднего вечера. Сначала меня посадили в самое младшее отделение, где рисовали с моделей, но оттуда сейчас же, помимо орнаментного отделения, перевели в класс оригиналов. Там, после первой нарисованной головки, заведовавший этим классом смотритель училища, художник Гернер, очень расхвалил меня и сказал: „помяните мое слово – вы будете великим артистом“. Гернер умер скоро от чахотки, но слова эти остались в моей памяти. Сейчас потом дали рисовать целую фигуру – это был рисунок карандашом, деланный в академии художеств с натуры учеником Афанасьевым, и я приступил к нему с великим трепетом.
Часто подходили и одобряли меня другие учителя школы: младшего класса Нотбек и старшего, гипсового, академик Гох. Всем очень понравилась моя головка, и все они наперерыв хвалили, поощряли художника-гардемарина.
Не раз подходил и директор школы Ф. Ф. Львов, немного резкий в манерах и разговоре, но очень мне симпатичный – по манере держать себя он, видимо, принадлежал не к художникам-специалистам, а, скорее, к кругу людей, которых я встречал в обществе кузена Г.; все от учителей до учеников побаивались его, и он распоряжался совершенно самовластно и безапелляционно в школе. Один раз он подошел ко мне с Гохом и профессором Моллером; Гох заметил, что я рисую без подготовки „а la primo“.
– Да, – ответил Моллер по-немецки, – но он делает это очень мило.
– Художником, ведь, не будете? – спросил Львов, разумея, конечно, мои кадетские галуны и будущие эполеты.
– Напротив, – ответил я, – ничего так не желаю, как сделаться художником.
– А! коли так, мы пойдем вперед: как кончите рисунок, переведите его на гипсы, – обратился он к Гоху и Тернеру. Те поклонились, а я так и замер от восторга, от неожиданности счастья, ко мне привалившего.
Давно уже во мне сказывалось желание серьезно учиться живописи, учиться не для развлечения только, как думали папаша с мамашей, а для того, чтобы посвятить искусству всю жизнь со всеми силами, желаниями и помыслами. То то, то другое отвлекало от этого намерения; даже занятие с учителем, дома, еще недостаточно завлекло в этом направлении, но тут, в школе, под руководством людей, признавших мои способности выдающимися и изъявивших готовность вести меня дальше, – решение отдаться живописи сказалось определенно и твердо. Как и скоро ли это случится – я еще не знал, поэтому намерение это не оказало никакого влияния на мое учение; я так же прилежно учился в классах, так же старательно относился к фронту и обязанностям унтер-офицера.»
Страсть к рисованию, однако, с каждым днем увеличивалась, брала верх над всеми другими интересами. Выдержав прекрасно экзамен, он отказался от кругосветного плавания, которое ему предлагали, чтобы не покидать своих занятий. Непродолжительное плавание в Англию на фрегате «Генерал-Адмирал», которое ему пришлось совершить, не только не уменьшило страсти к рисованию, но даже усилило ее. Возвратившись в корпус, он все свободное время проводил за карандашом в большой увешанной гипсами комнате, которую отвели ему как фельдфебелю. По мере того, как дело подходило к выпуску, Верещагин все больше и больше начинал верить в свое призвание и даже решил оставить морскую службу. Вследствие этого он стал небрежнее относиться к классным занятиям, особенно морским, и всю душу вкладывал в свое любимое дело. Теперь уж действительно не было свободной минуты, когда бы он не рисовать. По словам брата, нередко можно было застать Василия Васильевича заснувшим с карандашом в руке. Рисовальная школа поэтому стала для него чрезвычайно привлекательной.
«К милой школе», говорит он, «я привыкал все более и более, как потому, что все сильнее привязывался к искусству, так в потому, что преподавание велось под руководством Львова хорошо, без педантизма. Была только одна фальшь в моем и вообще в школьном рисовании – это тушевка штрихами. Я прельстился сначала манерой французских Жюльмовских, потом академических оригиналов, деланные большим граверным штрихом – уж и не знаю, почему я перенял этот способ накладывания теней и полутонов: потому ли, что он казался мне более изящным, или потому, что большинство работало так; вернее – и то, и другое; постоянные требования учителями чистоты рисунка и отличия, дававшиеся чисто, красиво тушевавшим, не остались, конечно, без влияния. Так или иначе – я тушевал как гравер и наблюдал за чистотой и правильностью штриха не менее, чем за рисунком и светотенью, что, конечно, было большою ошибкою.
Один из преподавателей школы, Церм, пробовал ввести другую манеру тушеванья, пунктиром, но это не привилось: большинство нас, молодежи, было справедливо против, и дело не пошло. Рисование так называемым соусом, вместе с карандашом, без штриха или точек, с одним правилом возможно верной передачи натуры – тоже не привилось в академии: оно не поощрялось старыми профессорами, поклонниками штриха, да и у нас Гох, Гернер и другие были против него, опять-таки, как против грязного, неизящного. Никто не советовал нам необходимого при накладывании теней прищуривания глаз, помогающего пропускать сбивающие с толку мелочи и схватывать только общее.
Гох объяснял нам кое-что, толковал, но в его толкованьях мне чуялась фальшь: „Надобно так рисовать“, говорил он, „чтобы всякая черта была похожа на рафаэлевскую!“ Он и другие учителя внушали нам любовь к классическим линиям и композициям и пренебрежение к обыденному, повседневному, натуральному, и я проникался этими взглядами и думал, что если когда-нибудь буду жить по своей воле, то окружу себя антиками и классическими произведениями, которые удалят от меня грубую действительность. Впрочем, Гоха, как преподавателя, нельзя не помянуть добрым словом: он охотно говорил, всегда мягко, вкрадчиво, советы давал тихо, сопровождая их объяснениями и примерами, хотя и не совсем подходящими.»
Весной 1860 года В. В. Верещагин окончил курс Морского корпуса и заявил о своем желании сделаться свободным художником, оставить службу. В этом намерении поддерживал его один только старший брат, все другие были против этого «безумного» намерения. Отец, отнесшийся, по-видимому, хладнокровно к такому решение, счел нужным только предупредить сына: «Делай, как знаешь», говорит он, «не маленькие. Только на меня не рассчитывай, я тебе в этом не помощник, ничего не дам»… Но мать употребляла все усилия, чтобы переубедить, помешать выполнить такое ужасное намерение. «Что ты делаешь, Вася!» говорила она: «Право, ты производишь на меня впечатление безумного. Ты хочешь бросить прекрасно начатую службу – для чего? Для рисованья! Нарисуешься после, успеешь! Рисованье твое не введет тебя в гостиные, а в эполетах ты всюду принят».
– Да я не желаю ходить по гостиным, – возражал будущий художник.
– Ты не знаешь, что ты говоришь, вспомнишь меня, да будет поздно… При этом предостерегали смельчака, что он должен быть готов на нищету, голод, на всякого рода случайности, приводили печальные примеры… Настояв на своем, В. В. Верещагин должен был отказаться еще официально. Произошло это в день представления молодых, только что окончивших гардемаринов Генерал-Адмиралу. По настоянию директора корпуса, морской министр, Краббе, заявил великому князю, бывшему тогда генерал-адмиралом, что В. Верещагин не может служить.
– Почему? – спросил великий князь.
– Нездоров, – отвечал министр.
– Что у тебя болит?
– Грудь болит, ваше высочество, – ответил Верещагин, не сморгнувший.
– Очень жаль, – сказал князь, – мне тебя прекрасно рекомендовали. Очень будет жаль.
Дело было сделано. В. В. Верещагин вышел в отставку в чине «прапорщика гарнизонной (ластовой) команды», избавился от службы и получил возможность всего себя посвятить искусству. Оставалось только позаботиться о средствах к существованию.
V. В академии художеств
По совету своего старшего брата Николая, В. В. Верещагин, еще будучи в корпусе, предложил свои услуги французу Колиньену, строившему тогда Варшавскую железную дорогу. Колиньен принял его очень любезно, сказал, что ему нужны «чертежи с раскраской», и предложил за эту работу 400 рублей в год.
Это значительно ободрило В. В. Верещагина, который, несмотря на внешнее спокойствие, сильно волновался относительно своей будущей судьбы. О своем успехе он сообщил Ф. Ф. Львову, который принимал в нем живое участие. «Ну, охота вам разрисовывать железнодорожные домики! Как наденете форму, приходите ко мне, мы потолкуем, может быть, устроим как-нибудь иначе, дадим маленькую субсидию»…
Слова эти не были пустой фразой. Ф. Ф. Львов, ставший с 1859 года конференц-секретарем академии художеств, выхлопотал Верещагину на два года пособие от академии по 200 рублей в год, и, таким образом, вместо того, чтобы поступить на службу, разрисовывать рисунки железнодорожных домиков, Верещагин поступил в академию в число учеников профессора А. Т. Маркова. Здесь Львов представил его адъюнкт-профессору А. Е. Бейдеману. Последний впервые рядом наглядных примеров поколебал в Верещагине веру в необходимость «штриха», чистоты и опрятности рисунка. «Я стал рисовать грязнее и стал получать более далекие №№, однако за последние два рисунка в гипсовых фигурах имел № 1, первым же перешел и в натурный класс».
Бейдеман, незадолго перед этим (в июле 1860 г.) возвратившийся после трехлетнего заграничного путешествия по Германии, Италии и Франции в Петербург, снова собирался в Париж писать фреску на фронтоне русской парижской церкви… «Я уцепился», рассказывает Верещагин, «за случай побывать за границею. Бейдеман обещал взять меня с собою, так что я сначала думал, что буду нужен ему и поеду на его счет; когда оказалось, что надобно ехать на свой счет, я сколотил кое-как 250 р. (отец не давал ничего), отдал за промен 35 р. и с 215 р. золотом уехал с Бейдеманом на пароходе в Штетин. Разумеется, на пароходе и на железной дороге мы ехали в III классе.» Мокрые лишаи, мучившие Верещагина еще в Петербурге, показались в Париже и заставили Верещагина ехать в Пиренеи (Eaux Bonnes) лечиться. Здесь познакомился он с живописцем Девериа, который пробовал наставить его на «путь истинный», т. е., отвратить от живой натуры и приучить к мысли о необходимости держаться великих образцов.
– Копируйте, копируйте с великих мастеров, – твердил Девериа. – Работайте с натуры только тогда лишь, когда сами станете мастером.
– Нет, не буду копировать, – отвечал Верещагин.
– Вы вспомните меня, но будет поздно.
Несмотря на это, однажды, когда Верещагин рисовал в тетрадку на улице, Девериа подошел к нему сзади и сказал: «bien, jeune hhomme, bien, tres bien».
Пребывание в Eaux Bonnes, однако, не улучшило здоровья В. Верещагина, и он, по возвращении в Петербург, лечился еще целых два года водой.
Возвратясь через несколько месяцев в Петербург и сдав экзамены, отложенные по причине заграничной поездки, Верещагин принялся за большую композицию на медаль. На этом особенно настаивал профессор Моллер. Задан был сюжет: «Избиение женихов Пенелопы возвратившимся Улиссом». Эскиз этот удостоен был в декабре 1862 года 2-й серебряной медали. После этого Верещагин задумал выполнить тот же сюжет в огромных размерах, в виде картона в 5 арш. ширины, рисованного сепией… Так как он не был «программистом», то необходимое для такой работы помещение он получил только благодаря любезности Львова. Моделями при исполнении этой картины были известные натурщики – Тарас, Димитрий и Николай. Братья же, державшие иногда только следы ног и кисти рук, совершенно не могли служить моделями для больших крепких людей, каких нужно было рисовать Верещагину. За эту работу совет академии после третьего экзамена, в мае 1862 года, объявил художнику «похвалу». Сам автор, однако, был очень недоволен своей работой, а потому изрезал ее на куски и бросил в печку. На недоумение Бейдемана и товарищей, спрашивавших его о смысле такого ауто-да-фэ, он отвечал: «А это для того, чтобы уж наверное не возвращаться к этой чепухе».
В этом поступке, однако, нельзя видеть результата какого-нибудь неудовольствия против академии. «Почему-то думают», писал мне Верещагин, «что я имею что-либо против академии – что за пустяки! Мне лично академии ничего кроме добра не дала, и я могу быть только благодарен ей. Да и вообще, что можно иметь против академии, как против высшей школы? Другое дело, если академии берет на себя заправление искусством в России, делается монополией – тут необходимо воевать с нею, что и делала группа талантливых художников в продолжение долгого времени.» Своим поступком Верещагин протестовать против «классицизма» в художестве, который ему был крайне антипатичен. Несколько месяцев спустя после расправы Верещагина с «классическим» картоном, целый выпуск молодых художников, которым академии предложила классический сюжет на золотую медаль, отказался от этого сюжета, медали и связанной с ней поездки за границу, вышел из академии и образовал известную художественную «артель».
Обязательные работы оставляли Верещагину время для того, чтобы слушать публичные лекции Н. И. Костомарова в думе, рисовать дома на свои собственные темы. Так, он приготовил несколько рисунков для истории Золотова, в которых, «по вине гравера и самого художника», как говорит В. В. Верещагин, было немало недочетов, сделал один рисунок для «Северного Сияния» Генкеля. Второй рисунок для этого же издания – «Ангел, несущий душу Тамары, встречается с Демоном» был забракован, по словам Вас. Вас, критиком Петровым (П. Н.), сердитым на него за то, что он сбил цену рисунков с 50 на 25 рублей.
VI. На Кавказе. – В первую поездку
Летом 1863 года Верещагину представился удобный случай поехать на Кавказ. Туда отправлялся находившийся в хороших отношениях с Верещагиным профессор Логорио, который ехал к великому князю Михаилу Николаевичу, и Верещагин уехал вместе с ним. «Чтобы сделать эту поездку», рассказывает Верещагин, «немало времени я питался одним молоком и хлебом и все-таки, приехав на Кавказ, оказался только с сотнею рублей, в кармане». Благодаря рекомендации проф. Логорио, он получил сначала уроки рисования в семье начальника штаба, генерала А. П. Карцева, затем в межевой школе, женском училище Св. Нины, военном училище и одном частном пансионе. Уроки эти, дававшие в общей сложности около 1500 рублей в год, отнимали у него почти все время. Он работал только урывками, но сделал, несмотря на это, очень много. «Только молодость и свобода моя», говорит Верещагин, «были причиною того, что эта масса уроков не задавила меня. Трудно передать, как я был живуч и как пользовался всяким получасом времени для наполнения моих альбомов. От этого времени, помню, у меня было три толстых книжки, совершенно полных рисунками и отчасти акварелями, часто акварелями и карандашом вместе. Все эти альбомы одни потеряны, другие украдены у меня[2]2
«Альбомы были украдены в то время, как находились в магазине ***. Я сделал ошибку», говорит Верещагин, «не сдавши их счетом».
[Закрыть]. Я ездил также по Закавказскому краю, рисовал для „Общества сельского хозяйства“ типы животных. Мне дали открытый лист и 400 рублей денег: их, разумеется, не хватило и на прогоны, но зато я много видел и слышал.»
Вечера, свободные от уроков и этюдов, Верещагин проводил в семье проф. Лагорио за чтением. Читались книги, бывшие в то время «модными», настольными книгами лучшей части русского общества, среди которых Бокль занимал наиболее видное место. Двадцатилетний Верещагин был в восторге от Бокля, читал его сам, читал семейству проф. Лагорио и знакомым. Одни относились к новым идеям с таким же чувством, как сам чтец, другие же смотрели на них совершенно иначе. Верещагину не раз приходилось вступать в самые ожесточенные дебаты с тифлисскими консерваторами и ретроградами, а от одного из них, редактора местной официальной газеты, он получил даже модное тогда название «нигилиста».
VII. В Париж – в мастерской Жерома
В 1864 году В. В. Верещагин получил от отца тысячу рублей, на которые уехал в Париж, отчасти с намерением издать там нечто в роде «Кавказского художественного листка», а главным образом, чтобы самому поучиться. Листок, который он хотел издавать вместе с начальником фотографии штаба, Гудимой, не выходил в свет. Было напечатано всего только несколько листов, которые были брошены, как и сама затея.
Но зато Верещагину удалось поступить в школу Жерома. Он начал работать в его мастерской, находившейся в Парижской академии художеств (Ecole des beaux arts), несмотря на то, что иностранцу попасть туда было довольно трудно. Доступ в это заведение открыли Верещагину его рисунки, которые очень понравились самому Жерому и графу Ниерверкерке, управлявшему ведомством изящных искусств во Франции при Наполеоне III. Знаменитый французский художник спросил явившегося к нему Верещагина: «Кто же привел вас ко мне?»
– Ваши картины, – ответил он. – Я буду учиться только у вас и ни у кого более.
В мастерской Жерома ожидали его насмешки учеников, среди которых были Брикар, Пуальпо, прекрасный пейзажист Ропен, Блан, Делор и другие. Ученики эти встретили Верещагина насмешками, предпринимали целый ряд испытаний новичка.
– Кто новичек? – спросил один из них однажды.
– Вот этот русский.
– Поди принеси на 2 су черного мыла.
– Кто? Я? Не пойду, – ответил Верещагин.
– Господа! Это животное, этот прохвост, русский, не хочет идти за мылом.
– На вертел, на вертел его!.. – послышались крики.
Дело состояло в том, чтобы раздеть пациента, привязать его к чему-то вроде столба и вымазать с головы до ног синей краской.
«Я отступил к углу перед страшным криком и гиком, поднявшимся во всей мастерской», рассказывает Верещагин, «занял оборонительное положение, в котором нельзя было меня „обойти“, и опустил руку в карман, где лежал револьвер. Должно быть, хотя фигура моя была спокойная, что-нибудь неладное проглядывало в моей позе и взгляде, потому что несколько из передовых спросило меня:
– Почему ты не хочешь идти?
– Потому что не хочу.
– У тебя дурной характер.
– Может быть.
– Тебя заставят!
– Нет, не заставят…
– Оставьте его, он злой.»
В другой раз таким же образом пробовали заставить Верещагина что-нибудь спеть. «Chanson, chanson!» кричала вся мастерская. Он наотрез отказался и сказал, что не будет петь.
– Почему?
– Потому что не умею.
– Разве ты не знаешь какой-нибудь родной песне?
– Не знаю, – отвечал Верещагин, хотя и знал.
– Оставьте его, он злюка…
Кончились такого рода приставания лишь после того, как Верещагин дал 40 франков bienvenu (входных) на угощение, и вся мастерская пошла кутить на 60 франков (20 дал еще один новичок).
Таким же самостоятельным и непреклонным оказался Верещагин по отношению к своему ментору Жерому. Воспитанный на антиках и копиях, Жером требовал, чтобы такую же школу прошел и его русский ученик. Но Верещагин, уже в Петербурге не симпатизировавший «классицизму», три года тому назад отклонивший советы Девериа, остался верен самому себе и здесь. Несмотря на все советы Жерома, он решительно отказался копировать старые пожелтевшие и почерневшие полотна Лувра. Он всегда отвергал великие образцы, как образцы. «Образцы», писал он в ответ на мой вопрос по этому поводу, «предполагают подражание, чего я не допускаю. Учитель Гох в школе рисования говорил, бывало: рисуйте так, чтобы всякая ваша черта походила на Рафаэлевскую – что за вздор! Надобно рисовать так, думал я всегда, чтобы ни одна черта не походила на Рафаэлевскую. Образцы, на своем месте, для своего времени, остаются крупными, несравненными произведениями, но они же в повторении, в подражании – бессмысленны. Живопись, как и все, с большими или меньшими скачками назад и в стороны – все-таки идет вперед. Рембрандтовские костюмы и типы, и его освещение сцен, особенно уличных, неверны теперь, превзойдены. Уменье писать или, вернее, копировать кожу уже не составляет более цели, а только средство.»
VIII. Вторая поездка на Кавказ
Получив снова от отца некоторую сумму денег, Верещагин в 1865 году снова поехал на Кавказ. «Я вырвался из Парижа», говорит Верещагин, «как из темницы, и принялся рисовать на свободе с каким-то остервенением. Тому свидетель мой альбом, наполненный самыми тонкими и характерными рисунками, какие я когда-либо делал. Альбом этот наполнен за один переезд от Вены до Поти. На Закавказьи на этот раз я сделал массу рисунков, изумивших впоследствии Жерома и Бида. Но краски все еще казались мне так трудны, что я гораздо охотнее работал карандашом.»
Чтобы понять все значение той массы рисунков, какую сделал Верещагин во время этой поездки, нужно иметь в виду условия, при которых приходилось работать художнику. Езда по дурным дорогам, в простой повозке или верхом, ночевки на скверных кавказских станциях и непродолжительность самого пребывания на Кавказе не могут назваться условиями благоприятными для работы. Вот, как приходилось иногда ночевать, т. е. отдыхать художнику. «Однажды», рассказывает Верещагин, «я ночевал в Тенихкенде, и так как мне не хотелось оставаться на ночь в дымной избе, наполненной всякого рода насекомыми, то я отправился под широкий навес, или сени, устроенные перед домом, и там постлал себе на полу великолепную душистую постель из свежей травы. Это и было причиной всех моих несчастий: мне не удалось сомкнуть глаз во всю ночь, потому что буйволы с необыкновенным нахальством, мыча и лягаясь, беспрерывно подсовывали под меня свои морды и без всякой церемонии переваливали меня с боку на бок, вытаскивая из-под меня траву… К утру подо мной не осталось ничего, кроме голых досок.» Несмотря на всяческие неудобства, Верещагин старательно изучал окружавшую его жизнь, присматривался к нравам и обычаям, посещал школы, бани, народные представления, проникал в молитвенные дома сектантов, духоборов и молокан, знакомился с характерными, оригинальными памятниками старины и все это заносил в свои альбомы, рисовал без устали.
Не одна только обстановка, в какой приходилось работать Верещагину, не благоприятствовала ему. Не малым препятствием являлись и воззрения туземцев, служивших для него моделями. Нередко не позволяли рисовать Верещагину, гнали его прочь, принимая его за «шайтана, напускающего недуг». «Мои рисунки», рассказывает Верещагин, «были поводом не к одной странной сцене. Надо заметить, что позирующий никак не может понять, к чему и ради какой цели заставляют его стоять на натуре; он даже не понимает, чего хотят от него. Только желание получить обещанную плату заставляет его сидеть покойно, но лишь только он увидит, что черты его переносятся на бумагу, как он приходит в удивление и, смотря по характеру, или начинает хохотать как ребенок или, если он подозрителен, уходит от вас, не говоря не слова. В последнем случае никакое обещание не может остановить его; он уверен, что хотят погубить его не только в этой жизни, но и в будущей.» Бывали случаи, что даже русские чиновники, от которых можно было бы ожидать большего понимания и развития, относились к работам Верещагина почти так же, как полудикие натурщики. Вот, например, сцена, которая была вызвана тем, что Верещагин, долго ожидая лошадей на одной из станций, помещавшейся, по случаю пожара, в простой крестьянской избе, задумал срисовать внутренность избы в свой альбом. «Староста входит в избу», рассказывает Верещагин, «и спрашивает, что я такое делаю?
– Ты видишь, рисую избу.
– А зачем вам это, сударь?
– Просто ради воспоминания.
– Так позвольте поубрать маленько, больно не ладно все лежит тут.
– Пожалуйста, ничего не трогай, я хочу срисовать все, как есть.
Староста вышел, но вернулся со станционным смотрителем. Тот принялся расспрашивать меня в свою очередь.
– Что вы это делаете, сударь?
– Рисую избу, как видите.
– Позвольте спросить вас, с какою целью-с вы это делаете?
– Да так себе, для развлечения, хочу ее начертить себе на память…
– Позвольте, я вас покорнейше прошу не продолжать срисовывать.
– Это почему?
– Заметьте, сударь, что изба эта только на время заменяет станцию. Станционный дом скоро-с будет готов.
– Но мне решительно все равно, выстроится станция или нет. Я рисую просто ради препровождения времени.
– Будьте-с так добры, не пишите об этом. Беспорядок в ней, право, случайный-с… Постройка новой станции…
– Ну, вас всех прах побери!
Желая поскорее избавиться от их докучливости, я закрыл свой альбом.»
Все рисунки, сделанные Верещагиным в эту поездку, были замечательны. Пересмотрев их, Жером и Бида больше прежнего начали приставать к автору, чтобы он вместо карандаша принимался скорее за краски. «Никто не рисует так, как вы», говорил ему после этого Бида, воспользовавшийся с разрешения Верещагина одним из его рисунков (мальчика в школе, пишущего на колене) для своего евангелиста Луки. Кое-где, в своих знаменитых иллюстрациях к изданному им Евангелию, Бида пустил в ход некоторые характерные восточные черты, заимствованные из альбомов Верещагина.
На основании этюдов, сделанных на Кавказе, В. Верещагин, по возвращении в Париж в конце 1865 года сделал два больших превосходных рисунка черным карандашом: «Духоборы на молитве» и «Религиозная процессия мусульман в Шуше». Оба эти рисунка, находящиеся в Третьяковской галерее, в Москве, были выставлены сначала на Парижской художественной выставке (1866 г.), а затем появились на академической выставке, в Петербурге (1867 г.). Жером и Бида, по словам Клареси («Temps», 1881 г. дек.), были в восхищении от оригинальности и типичности действующих лиц. Отрывки из своего путешествия с целым рядом очень любопытных иллюстраций Верещагин напечатал сперва в журнале «Tour du monde», в 1868 г., а затем то же самое поместил во «Всемирном путешественнике» за 1870 год. Большинство характернейших из этих рисунков воспроизведено и в настоящем издании в копиях с клише, резанных в те годы в Париже.
Всю зиму с 1865 на 1866 год Верещагин провел в Париже, работая по 15–16 часов в сутки, отказываясь решительно от всех удовольствий, не исключая даже театра и концертов.
Весной 1866 года он уехал из Парижа к отцу, в село Любец, доставшееся ему по наследству после смерти дяди, Алексея Васильевича. Это богатое и красивое село, раскинувшееся по берегу реки Шексны, дало возможность В. В. Верещагину наблюдать бурлаков, которых в 60-х годах еще было довольно много. Загорелые, оборванные, кто в шапках, кто и вовсе без шапок, с всклокоченными волосами, босиком, черпая время от времени пригоршнями водицу из реки и распевая свою монотонную песню, тянулись бурлаки огромными толпами через с. Любец. Бурлаков Верещагин видел еще в раннем детстве, живя в Петровке, но тогда они его только пугали. Теперь бурлаки заставили его задуматься и сесть за большую картину, начатую летом 1866 года. Как известно, этим же сюжетом воспользовался и П. Е. Репин, но значительно позже Верещагина. Кроме того, идея Репинских «Бурлаков» значительно отличается от идеи Верещагина. У Репина тянут лямку 10 человек. Где не тянуть так барок? и в Бельгии, и в Египте, и в Швеции… У Верещагина тянуло барку 250 человек, да за первою баркою шла вторая, опять в 250 человек, третья – столько же и т. д. Тут более, чем где-нибудь, другой тон должен был создать другую музыку. А «беда моя», писал мне В. В. Верещагин по этому поводу, «была в том, что, занявшись рисунками для насущного хлеба, я не имел времени исполнить картину, так и оставшуюся в эскизе и этюдах. Однако, товарищи все знали, что я пишу эту картину»…
Сделав довольно много этюдов (они находятся в настоящее время в галерее П. М. Третьякова, Верещагин, не окончив картины, снова уехал в Париж работать в «Ecole des beanx arts» у Жерома и оставался здесь до самого отъезда в Туркестан.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?