Текст книги "Самые яркие речи"
Автор книги: Федор Плевако
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)
Часть II
Речи Ф. Н. Плевако на политических процессах
Речь в защиту рабочих фабрики Коншинской мануфактуры
(обвинение в организации стачки)
Как старший по возрасту между говорившими в защиту подсудимых товарищами, я осторожнее всех. Моя недлинная речь будет посвящена просьбе о снисходительном отношении к обвиняемым, если вы не разделите доводов, оспаривающих правильность законной оценки предполагаемых событий.
К этому прибавлю и просьбу, вызываемую особенными чертами этого дела.
Время, которое вы отдадите вниманию к моему слову, – это лучшее употребление его.
Когда на скамье сидят 40 человек, для которых сегодня поставлен роковой вопрос: быть ли и чувствовать себя завтра свободными, окруженными своими близкими, или утро встретит их картинами тюремной жизни, представлениями о безлюдных пустынях и, может быть, о зараженном миазмами воздухе отдаленных стран ссылки, – лишний потраченный час судейского времени – ваш долг, даже если бы слово мое оказалось излишним и несодержательным.
Пусть, если не суждено им избавиться от тяжелых кар, они уйдут с сознанием, что здесь их считают не за зараженный гурт, с которым расправляются средствами, рекомендуемыми ветеринарией и санитарами, а за людей, во имя которых здесь собрано это почтенное судилище, в защиту которых здесь велением закона допущено и слушается представительство защиты.
Особенный состав присутствия, установленный законом для данных дел, внушает мне смелую мысль воспользоваться благами, из того истекающими.
Простите, что хочу я внести не мир, а меч в сердце коллегии в минуту, когда она должна будет обсуждать дело. Я хочу говорить о тех условиях, которым должны быть верны представители сословий, когда начинается высказывание мнений по делу.
У вас, господа коронные судьи, масса опыта, – не к вам слово мое: не напоминать вам, а учиться у вас должны мы, младшие служители правосудия. Вы выработали для себя Строго установленные приемы, точно колеи на широкой дороге, по которой гладко и ровно идет к цели судейское мышление.
Но законодатель ввел в состав ваш общественный элемент, конечно, не для подсчета голосов и внешнего декорума.
Вносится слово живой действительности, не исключенной в отвлеченный термин. Вносится непосредственность бытовых отношений, составляющих самую душу изучаемого дела. И вот я прошу носителей этого непосредственного миропонимания не выезжать колесами в соблазняющие своей прямолинейностью колеи судейского опыта, а всеми силами отстаивать житейское значение фактов дела.
Есть у настоящего дела громадный недочет, – люди жизни его понимают.
Совершено деяние беззаконное и нетерпимое, – преступником была толпа.
А судят не толпу, а несколько десятков лиц, замеченных в толпе.
Это тоже своего рода толпа, но уже другая, маленькая: ту образовали массовые инстинкты, эту – следователи, обвинители.
Заразительность толпы продолжает действовать. Помня, что проступки совершены толпой, мы и здесь мало говорим об отдельных лицах, а все сказуемые, наиболее хлестко вырисовывающие буйство и движения массы, – приписываем толпе, скопищу, а не отдельным лицам.
А судим отдельных лиц: толпа, как толпа, – ушла.
Подумайте над этим явлением.
Толпа – это фактически существующее юридическое лицо. Гражданские законы не дают ей никаких прав, но 14-й и 15-й томы делают ей честь, внося ее имя на свои страницы.
В первом – толпе советуется расходиться по приглашению городовых и чинно, держась правой стороны, чтобы не мешать друг другу, идти к своим домам (ст. 113, т. XIV Свода Законов).
Второй – грозит толпе карами закона.
Толпа – стихия, ничего общего не имеющая с отдельными лицами, в нее вошедшими.
Толпа – здание, лица – кирпичи. Из одних и тех же кирпичей созидается и храм богу и тюрьма – жилище отверженных. Пред первым вы склоняете колена, от второй бежите с ужасом.
Но разрушьте тюрьму, и кирпичи, оставшиеся целыми от разрушения, могут пойти на храмоздательство, не отражая отталкивающих черт их прошлого назначения…
Как ни тяжело, но с толпой мыслимо одно правосудие – воздействие силой, пока она не рассеется. С толпой говорят залпами и любезничают штыком и нагайкой: против стихии нет другого средства.
Толпа сама чудовище. Она не говорит и не плачет, а галдит и мычит. Она страшна, даже когда одушевлена добром. Она задавит, не останавливаясь, идет ли разрушать, или спешит встретить святыню народного почитания.
Так живое страшилище, спасая, внушит страх, когда оно, по-своему нежничая, звуками и движениями сзывает к себе своих детенышей.
Быть в толпе еще не значит быть носителем ее инстинктов. В толпе богомольцев всегда ютятся и карманники. Применяя земные методы обвинения находящихся в толпе, вы впустите в рай вместе с пилигримами воров по профессии.
Толпа заражает, лица, в нее входящие, заражаются. Бить их – это все равно что бороться с эпидемией, бичуя больных.
Только рассмотрением улик, выясняющих намерения и поступки отдельных участников толпы, вы выполните требование закона, и кара ваша обрушится на лиц не за бытие в толпе, а за ношение в себе первичных, заразных миазм, превратившихся в эпидемию, по законам, подмеченным изучающими психологию масс.
Здесь вам доказывали, что не было стачки.
А если была?
Тогда выступает вопрос о целях стачки.
Доказано, что часть требований была законна и удовлетворена. Доказывали, что и все требования были законны, в том числе и спорный вопрос о прекращении работ перед праздниками ко времени церковного богослужения.
Я же допускаю, что последнее требование не было законно. Я допускаю, что базарные инстинкты взяли верх над духовными, и уже давно заповедь о посвящении субботы богу (хотя бы со всенощного бдения) отменена другой, гласящей, что суббота – время чистки машин на фабриках.
Спорить не будем против законности господствующего инстинкта, но не откажем виноватым в снисхождении за увлечение святыми, но отживающими в сознании хозяев идеалами.
Скажем только, что они жестоко ошибаются, урывая время у осатаневшего от недельного труда рабочего.
Церковь – это место подъема духа у забитого жизнью, возрождение нравственных заповедей, самосознания и любви.
Там он слышит, что и он человек, что перед богом несть эллин или иудей, что перед ним царь и раб в равном достоинстве, что церковь не делит людей на ранги и сословия, а знает лишь сокрушенных и смиренных, алчущих и жаждущих правды, труждающихся и озлобленных, всех вкупе помощи божьей требующих.
Входя туда обозленным, труженик выходит освеженным умом и сердцем.
Хотите сделать из народа зверей – не напоминайте ему про божью правду; хотите видеть работника-человека – не разлучайте его с великою школой Христовой.
Обвинение вменяет в вину изобличенным подсудимым их тоску по церкви. В надежде, что вы в этой тоске найдете основание к снисхождению, я перехожу к другому моменту дела.
Отгоняемые от церкви, они, преданные страсти, разбивают кабаки. И за кабак их влекут к еще строжайшему ответу.
Остановимся.
Буйство было. Но относить это буйство к беспорядкам скопищем, направленным против порядка управления, – несогласно с требованием закона. Вам это доказывали, и я вычеркнул из моей памяти все, что хотел сказать по этому предмету.
Добавлю одно: закон, ст. 269 Уложения, – закон новый, но мотивы к нему выяснены весьма подробно. Закон этот целиком взят из нового Уложения.
Вам, вероятно, присланы, как высшему суду местности, для заключений работы комиссии по Уложению. Там, во 2-м томе, под ст. ст. 82 83 вы найдете исчерпывающую вопрос аргументацию за наказуемость скопищ особливыми карами лишь в исключительных, статьей перечисленных случаях; там приведено ценное мнение светила французской юриспруденции Heii о границах общеопасного и просто буйного массового беспорядка. Прочитайте эти страницы.
Вас поразит дерзость буянов, вторгающихся в чужие помещения, и хозяйничанье их за чужим вином.
Да, перед чужою дверью чувство деликатности и врожденное признание святости чужого очага сдерживают всякого человека с непреступно направленной или неиспорченной совестью.
Но в том-то и беда, что здесь для этого чувства не было места.
Разбивались кабаки, ютящиеся около той же фабрики, где жили обвиняемые. А что такое кабак в жизни большинства наших фабричных?
Это его клуб, его кабинет. Здесь он оставляет весь свой заработок, остающийся от необходимых домашних затрат. Кабацкая выручка – это склад, где сложены и трудовые деньги, и здоровье, и свободное время рабочего.
Кабак построен около фабрики, чтобы своим видом, запахом смущать и напоминать о себе рабочему. Кабаку нужны не трезвые и сдержанные: его друзья – буйные и безвольные гуляки. Для этих последних он не чужой дом, а самое настоящее пребывание, свой угол, свой правовой домицилиум, где ищет рабочего, уклонившегося от работы, надзиратель, где сыщут его и власти, находящие нужным задержать его.
А если так, то не вмените в особый признак злостности буйство пьяного рабочего в кабаке, где все, от чайной чашки до последней капли одуряющего спирта, есть кристаллизация его беспросветного невежества и его непосильного труда.
Судя этих людей, вы должны, по требованию закона и справедливости, принять во внимание нравственные качества их, как ту силу, которая противостоит преступным соблазнам всякого рода.
Посмотрим же, какова эта сила и среди каких условий возникает и растет она.
Вечный визг махового колеса, адский шум машины и пыхтение паровика, передающего свою силу десятку тысяч станков, около которых ютятся как мало значащие винтики рабочие люди…
Титаническая сила – машина, блестит чистотой и изяществом своих частей, к ней прикованы забота и любовь домовладыки; и только они, легко заменимые в случае порчи, винтики, чужды любви и внимания.
Это ли условие подъема личности.
Выйдем из фабрики…
Кое-где виднеется церковь, одна-две школы, а ближе и дальше – десятки кабаков и притонов разгула.
Это ли здоровое условие нравственного роста.
Есть кое-где шкаф с книгами, а фабрика окружена десятками подвалов с хмельным, все заботы утоляющим вином.
Это ли классический путь к душевному оздоровлению рабочего, надорванного всеми внутренностями от бесконечно однообразного служения машине.
Пожалеем его. Не будем прилагать к нему не ради правды, а ради соображений неправового свойства мерку, удобную для наших сил.
Нас воспитывают с пеленок в понятии добра, нас блюдут свободные от повседневного труда зоркие очи родителей, к нам приставлены пестуны. Вся наша жизненная дорога, несмотря на запас сил и умение различать вещи, обставлена барьерами за счет нашего достатка, благодаря которым мы и сонные не свалимся в пучину, и рассеянные идем автоматически по прямой и торной дороге.
А у них не то.
Обессиленные физическим трудом, с обмершими от бездействия духовными силами, они, тем не менее, сами должны искать путь и находить признаки правого и неправого направления.
Справедливо ли требовать от них той выдержки, какую мы носим в наших грудях…
Чудные часы предстоит пережить вам, господа судьи. Вы можете при свете милосердия и закона избавить от кар неповинного и ослабить узы несчастных, виноватых не столько злой волей, сколько нерадостными условиями своей жизни.
Будьте снисходительны!
Правда, не велика разница для рабочего между неволей по закону и неволей нужды, приковывающей всю его жизнь, все его духовные интересы к станку, бесстрастно трепещущему перед его глазами. Но все же эти люди, куда бы вы ни послали их, – к станку или в тюрьмы и ссылку, услышав в вашем приговоре голос, осторожный в признании вины и свободный в приложении милости, исполнятся чувства нравственного удовлетворения.
Они увидят, что великое благо страны – суд, равный для всех – коснулось и их, пасынков природы; что и им, воздавая по заслугам, судейская совесть сотворила написанное народу милосердие, внушенное русскому правосудию с высоты первовластия.
И пусть из их груди, чуткой ко всякой правде, им дарованной, дорожащей всякою крупицей внимания со стороны вашей, вырвутся благодарные клики, обращенные к тому, чьим именем творится суд на Руси, клики, какие, правда, по иным побуждениям вырывались из груди гладиаторов Рима: «Vive, Caesar, mozituri te salutant!» *Виват, Цезарь, побежденные тебя приветствуют (лат.).
Речь в защиту 34 крестьян села Люторич
(обвинение в сопротивлении должностным лицам при исполнении решения суда)
Господа судьи и господа сословные представители!
Документы прочитаны, свидетели выслушаны, обвинитель сказал свое слово – мягкое, гуманное, а потому и более опасное для дела; но жгучий и решающий задачу вопрос не затронут, не поставлен смело и отчетливо.
А между тем он просится, он рвется наружу: заткните уши, зажмурьте глаза, зажмите мои уста, – все равно он пробьется насквозь; он в фактах нами изученного дела; его вещают те заведенные порядки в управлении владельца деревни Люторич, те порядки, которые я назову «картиной послереформенного хозяйства в одной из барских усадеб», где противоестественный союз именитого русского боярина с остзейским мажордомом из года в год, капля по капле, обессиливая свободу русского мужика и, обессилив, овладел ею в свою пользу.
Всякая чуткая душа, всякая пробужденная совесть слышит, требует его от меня, если я обойду его. И я призываю вас благосклонно выслушать мое слово в этом направлении.
Не думайте, что я уклоняюсь в сторону от целей правильно понятой защиты; не бойтесь, что увлекусь публицистическим интересом предложенного вашему суду дела, перейду пределы судебного диспута.
Чувство меры удержит меня. Оно внушает мне, что 34 подсудимых, – да и не 34, а один человек, – могут требовать, чтобы я не делал из их спины той площадки, на которой просторно можно разгуливать и декламировать темы из области общественных вопросов, оставив на произвол судьбы то, что должно всецело овладеть моими силами, – заботу о будущности подсудимых, заботу о том, чтобы отклонить или умалить удары, направленные на головы этих несчастных грозой карающего закона.
И я глубоко убежден, – и вы мое убеждение разделите, – что в настоящем деле история возникновения событий 3 и 5 мая имеет глубокие корни в прошлом; что бытовой очерк дела осветит его в настоящем свете, выведет наружу действительные, но в глубине скрывшиеся причины, мощные, неотвратимые, наличность которых меняет точку зрения и на событие, и на доказательства, и на объяснения его.
Ведь можно счесть за твердо установленное положение, что крестьяне, заявившие 22 апреля, 3 и 5 мая, что они к описи не допустят, постоянно говорили, что они ничего не должны и никакого судебного решения о взыскании не знают.
Раз у них было такое убеждение, раз, по их словам, к ним, как снег на голову, свалился исполнительный лист, вручаемый им приставом, то для доказательства этого положения мы должны изучить отношения крестьян ко взыскателям, – к немцу-управляющему и к графу Бобринскому. Только там вскроются нам факты, которые убедят нас, что крестьяне могли себя считать не в долгу; там увидим данные, убеждающие нас, что крестьяне не могли знать ни договоров, ни решений, против них постановляемых, что они могли не верить сообщенному им приставом сведению о взыскании и думать, что их протест есть протест правды против вопиющего неправосудия.
Изучим бытовые факты дела.
В Епифании почти половина земель – вотчина графа Бобринского. Особенность этого имения, не встречающая себе соперничества в губернии, это – ничтожный надел, нищенский, как его обзывают в литературе, «кошачий» – по меткому выражению голодающего остроумия.
Крестьяне не могут жить наделом: работа на стороне и на полях помещика для них неизбежна, к ней они тяготеют, не как вольно договаривающиеся, а как невольно принуждаемые, – а в этом идея и смысл системы, практикуемой управляющим графских имений.
Конечно, наделы в имениях графа согласны с буквой закона; требовать от него большего во имя идеального права нельзя. Для тех людей, которые не знают долга, выше предписанного законом, которые не чуют, что закон – это минимум правды, над которой высится иной идеал, иной долг, внятный только нравственному чувству, – для тех людей факт данного надела – факт безупречный, полная мера обязанностей графа к крестьянам, чуждая всякого захвата и вреда.
И мы не станем осуждать de jure графа Бобринского. Мы уясним пока, что же вышло из этой полуголодной свободы.
Родилась необходимость вечно одолжаться у помещика землей для обработки, вечно искать у него заработка, ссужаться семенами для обсеменения полей. Постоянные долги, благодаря приемам управления, росли и затягивали крестьян: кредитор властвовал над должником и закабалял его работой на себя, работой за неплатеж из года в год накоплявшейся неустойки.
В этом положении, где кредитор властвовал, а должник задыхался, уже не было и помину о добровольном соглашении. Чудовищные контракты и решения доказывают, что управление не соглашалось, а предписывало условия; вечно кабальные мужики тоже не соглашались, а молча надевали петлю, чем и завершались и вступали в силу свободные гражданские сделки крестьян с их бывшим владельцем.
Не хочется думать, чтобы текст договоров, нами оглашенных на следствии, измышлялся в кабинете графа, а не в конторе немца Фишера. Зная графа Бобринского как москвича, предводителя здешнего дворянства, тщетно защищал я мысль, что эти неустойки от 50 до 100 процентов на сумму долга, просроченного семь дней, эти условия на землю, отбирающие ее назад с семенами, урожаем и работой, если среди обыденного за это время безденежья не уплатит долга крестьянин-арендатор и прочее и прочее, – неведомы ему, чужды ему и без согласия его придуманы бессердечным управляющим.
Десять лет, из года в год, идут они – одинаковые, разорительные, бесчеловечные условия, и граф не знает их!…
Нет, защитить эту мысль – задача выше моих сил. Нельзя десять лет не знать, что за малейшую неисправность одного подвергают штрафу в мою пользу целую общину, нельзя не видеть, что в книги экономии ежегодно вносятся тысячи рублей неустоек, собранные из нищенских копеек, взысканные с крестьянства, – нельзя, нельзя…
Тут вина не кончается человеком, пишущим договоры и требующим по ним, каким является всегда Фишер. Нет, чувство, различающее добро и зло, ясно и вразумительно судит о тех, кто мог, но не хотел положить конец подобному злу.
Я не фразы говорю. Каждое слово мое документально основано. Редкая готовность епифанского съезда мировых судей, выдавшего мне сведения о деятельности мирового судьи Голикова, присуждавшего с 1866 по 1877 год Фишеру и экономии графа Бобринского долги и неустойки, – дала мне возможность представить вам опись дел – свыше 350.
Из этой описи вы видите, что количество дел в год достигало 54. Погодно и по суммам мы получаем такие итоги: в 1866 году Фишер предъявляет всего 2 дела – на 150 рублей; на следующий год уже 7 дел, и взыскано долгу и неустойки 1542 рубля; в 1869 году – 5 дел и 103 рубля; в 1870 году разыгрывается аппетит Фишера, и он учиняет 51 дело и получает 9937 рублей; в 1871-м – 54 дела и 13 032 рубля; в 1872-м – 28 дел и 7858 рублей взыскания. В 1873 году настало затишье – рука бьющего устала и учинила только 5 дел и только 1309 рублей взыскано. Но мир был недолог. Со следующим годом вспыхнуло новое гонение; 20 дел и 6588 рублей в 1874 году; 12 090 рублей и 56 дел в 1875-м; в 1876 году – 50 дел и 14 942 рубля; в 1877 году – 38 дел и 11 026 рублей.
Я прошу вас перелистать предъявленный документ. Иски неустоек по 30 процентов, по 50 процентов, по 100 процентов за долг мелькают перед глазами. Неустойки в 300 и 500 рублей – целыми десятками. А прочтите договор: полная неустойка за неуплату малой доли долга. Прочтите дело № 143 за 1870 год – ищут долг и неустойку, крестьяне несут деньги судье. Деньги приняты, получены, а на неустойку в 50 процентов все-таки взят исполнительный лист. Прочтите дело № 158 – ужасный, отвратительный договор: в случае просрочки – изба, корова, лошадь и все, что сыщется в избе, поступает в неустойку. Присуждаются иски по удостоверениям волостного правления. Присуждено по удостоверению, данному волостным правлением!
Но довольно! Надо много терпения, чтобы читать эти ростовщические фантазии, которым давал значение и силу судья, живущий в наше время и творящий суд по уставам 20 ноября.
Стыдно за время, в которое живут и действуют подобные люди!
Пересмотрите, судьи, сами этот Документ. Дайте значение этим прогрессивно увеличивающимся неустойкам от 100 до 500 рублей. Примите во внимание красноречивый факт, что неустойки взыскиваются, а новые долги все образуются. Значит, тяжелее житье крестьян в имениях, вверенных графом Бобринским немцу Фишеру. Значит, захлестнула их мертвая петля, если они видят, как с них тянут неустойку, которой позавидует любой закладчик, а они платят, должают и все-таки опять берут.
Представьте же себе эту печальную экономическую историю.
Не трудно увидеть, что постоянное нарастание неустоек сбило С толку крестьян. Не трудно понять, до чего они дошли, когда, по свидетельству Писарева, приняли условия на обработку полей целой деревней за присужденную неустойку. Не трудно понять, как росли эти неустойки неведомо для деревни, как в волостном правлении в 1877 году под № 17 вынесен приговор, уполномочивающий двух мужиков и впредь подписывать всякие условия о неустойках.
Думаю я, что в Люторичах жизнь после реформы была во стократ тяжелее дореформенного рабства.
До 19 февраля управляющий берег мужика, как берег всякую хозяйскую вещь, внесенную в инвентарь. Эгоистический расчет имел личиной человеколюбие.
Но настал день воли, подорвались эгоистические основания беречь своего раба, и личина сброшена. Из мужика выбиралось все, что можно выбрать. А не вынесет, умрет, – что за дело. На пустое место найдется новый полуголодный, – лишь бы десница Фишера не уставала жать, где не сеяла.
Сбился с толку люторический мужик в этом омуте счетов и сборов, и немудрено, что заспорил.
Впрочем, спору его против исполнительного листа, подкрепленного заемными письмами, судебное следствие дало такие веские аргументы, что всякому сомнению в добросовестном убеждении, что долг уплачен, нет места.
Между заемными письмами есть одно в 1000 рублей, сроком по 1 октября 1877 г. В исполнительный лист письмо это вошло всецело с процентами: искали всю сумму. А вот на следствии мы предъявили две расписки: из них видно, что признаваемый Фишером за его кассира Карнеев принял в уплату по этому заемному письму, до подачи еще иска, свыше 500 рублей. Фишер искал вновь полную – 1000 рублей. Взыскание во второй раз именуется тяжким и гнусным поступком в нашем Уложении.
С беззастенчивостью, достойной удивления, немец-управляющий объяснил здесь, что эти расписки ошибочны, а поэтому он записал уплату, полученную Карнеевым, в 1876 году. Мало ли какие комментарии к русской записке приплетет его немецкое остроумие. Кто дал ему право своевольно игнорировать расписку, данную в уплату долга 1877 года? Я отрицаю этот комментарий, лишенный смысла, и смело, чтобы он слышал, говорю здесь: Фишер искал вторые деньги; он совершал противозаконное деяние против люторических крестьян.
Раз есть эти расписки, случайно уцелевшие у нас, раз Фишер, имея их, искал долг вполне, то есть скрыл уплату, публично искал не должного, – получают все хотя частью доказанные показания обвиняемых, что они долг весь уплатили, и лишаются веры слова Фишера, что ему были должны все искомое. Он обличен в неправде, ему верить нельзя. Ложность долга доказывается и таинственностью иска. Решение заочное. Крестьян на суде не было. Отзыва не подано. Старшина не мог объяснить, оповещали ли крестьян о поданном иске, оповещалась ли им копия решения. Между тем, если крестьяне решились сопротивляться описи, убежденные в правоте, то не естественным ли предположением было бы то, что они боролись бы с иском в форме более законной, на суде, предъявили бы там платежные расписки. Но этого не было, ибо о деле от них таили, а суд ввели в заблуждение распиской одного из крестьян, кажется, старшины…
Но не только мужик-простак, но и юрист найдет основание доказать, что долг в 5200 рублей по трем заемным письмам был погашен. Вы знаете, что Фишер здесь сознался, что многие договоры, а в том числе и долг по заемным письмам, хотя были написаны на его имя, но были долгами самому владельцу. Он сознался, что его заемные письма на 5200 рублей и долг Бобринского в 5600 рублей, об отработке которого натурой составлен договор в 1878 году, – одно и то же.
В 1878 году составлен договор. Долг в 5200 рублей уже фигурирует в цифре 6600 рублей и раскладывается на шесть лет работ. Значит, в это время крестьяне, подписавшиеся здесь в получении денег, а на самом деле их не получившие, вступили в новый договор взамен прежнего долга. Это сделал и Фишер. Значит, заемные письма были уплачены путем novatio obligationus замены одного долга другим.
Вдруг вздумалось Фишеру, – и он оплаченные заемные письма предъявил ко взысканию. По ним едут взыскивать. Не мужик, а всякий юрист завопил бы, что его грабят, совершают преступление. А если его к тому же и на суд не вызывали, он подумает, что здесь мистификация, повторение рогожской истории со староверческой кассой.
Фишер ссылается, что последующий договор уничтожен. Но благоволите прочесть, когда он уничтожен. Сомнительно, чтобы с уничтожением без оговорки восстанавливалась сила им погашенных обязательств, а еще менее доказано, чтобы крестьяне знали об уничтожении этого условия, а потому понятно, что они роптали и волновались, видя, что с них берут не должное.
Сомнительность долга и его более чем сомнительная нравственная подкладка – ясны.
Посмотрите теперь, что же действительно сделали крестьяне деревни Люторич в борьбе с неправдой.
Первый день преступления – 22 апреля.
Сходу объявлено о взыскании. Сход говорит, что долга нет и потому к описи допускать не следует. Никакого сопротивления не сделано. Пристав уехал по заявлению Фишера. Тут, очевидно, преступления нет.
Частное лицо, получившее повестку о неправильном взыскании, имеет право думать само собой о незаконности иска и соображать, нельзя ли опротестовать опись.
Деревенская община – юридическое лицо. Она думает на сходке, и, по условиям юридического лица, она иначе не может думать, как вслух и речами. Сильные голоса того и другого на сходке, это – рельефные мысли думающей юридической личности; здесь пользование своим правом, здесь нет преступления.
Если же 22 апреля не было преступления, а было полное законное пользование своими правами, была сходка крестьянского мира, обсуждавшего свои дела, то те или другие мнения, высказанные здесь, те или другие громче и внятнее выраженные мысли не могли сделаться преступными оттого только, что за 22 апреля последовали майские дни.
Суду вашему подлежат только эти последние, к изучению которых мы и переходим.
3 мая, по заявлению Фишера, прибыл вновь к описи имущества судебный пристав. Но он был уже не один. Его сопровождала полиция в количестве, внушающем уважение. Исправник, становой шли рядом, человек двадцать десятских, человек десять урядников, – словом сказать, тут были представители полиции старой и новейшей формации.
Но мужики не вышли к ним навстречу. Где они? Всем миром, за исключением старых да малых, они до свету ушли в сельцо Бобрики, к графу, просить его о милости, о неразорении.
Детски наивные, простоватые, они надеялись слезами умилостивить взыскателя.
Напрасное мечтание!
Им обещана одна милость: им сказано, что благодаря своему положению и влиянию, к ним пришлют подарок… в тысячу солдат.
И сдержано было джентльменское слово: не долго, всего два дня прошло, как деревня Люторичи дождалась барского пожалования!
Пока на пороге графского дома люторовцы ждали, когда примет их барин, к судебному приставу вышли одни бабы, да старые и малые мужики, оставшиеся в деревне.
Начались просьбы – понятно о чем: они просили подождать, пока придут Сами мужья и братья, придут с милостью да с барским ласковым словом.
На просьбы их нет ответа: пристав идет без хозяев в дома начать опись.
Вдали показался скачущий всадник, – то посол от крестьян; прислали его сказать, что надо подождать с описью, пока они придут, а они сами – замешкались: барин еще спит и не выходит к ним выслушать их просьбу…
Тщетно, пристав идет делать свое дело.
В толпе начинается шум: одни плачут, другие просят. Все сливается в музыку скорби и ропота.
Но пристав, по словам его, лично к себе не видел ни одного оскорбления, ни одной брани.
Если же среди шумящего люда и раздавались бранные слова, то не судите за это строго: бранное слово – это междометие народного языка, без него не обходится не только ссора, но и веселые, задушевные речи. Я думаю, что и первые любовные ласки деревенского парня со своей возлюбленной не обойдутся без крепкого словца.
Ваше внимание должно остановиться на утверждаемом здесь факте оскорбления старшины.
Прошу вас припомнить, что старшина – сельчанин той же деревни. Он одновременно и некоторая власть, а вместе и свой человек, родня, сосед обвиняемых. Как старшина, он мог принять за всех повестку, быть представителем юридического лица – деревни. В его показаниях есть места, из которых видно, что он, и никто, кроме него, повинен в том, что повестка о вызове в суд была принята, а крестьяне не знали ни о суде, ни о решении. Он один настаивал на том, что крестьяне должны; но вместе с тем в его доме, в ожидании возврата крестьян из села Бобрик, не в меру другим, опись не производилась.
Немудрено, что крестьяне смотрели на него, как на ренегата, продавшего и разорившего их, и боялись, что своими, в качестве представителя деревни, действиями он свяжет их и здесь, опять приняв повестку, сделает для них обязательными и непоправимыми все действия пристава.
Крестьяне мешали ему быть их представителем, когда они сами хотят вступить в спор со взыскателем. Вот смысл удерживания, хватания его за руки и т. п.
Обвинение было направлено к тому, чтобы признать старшину властью, совместно с приставом приводившей в исполнение судебное решение и в этой должности получившей оскорбление.
Я допрашивал, были ли приглашены старшина и староста приставом и исправником? Ответы даны отрицательные и уклончивые. Если же старшина или староста явились не по призыву, а случайно, по своей воле, и на них не было возложено никакой доли в исполнение решения, то вопрос меняется.
Представьте себе, что пристав суда взял с собой для исполнения решения десять курьеров. Оскорбление одного из них во время исполнения решения – преступное сопротивление.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.