Текст книги "Вознесенский. Я тебя никогда не забуду"
Автор книги: Феликс Медведев
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Поправочка к «рукопожатию»…
Хочу поправить замечательного журналиста, исследователя жизни и быта Москвы и москвичей Льва Колодного. В книге Андрея Вознесенского «Дайте мне договорить!» (Эксмо, 2010) он так комментирует встречу поэтов «на Масленицу в 2008 году»: «У меня собрались гости. Андрей Вознесенский и Евгений Евтушенко оказались за одним праздничным столом. И… пожали друг другу руки. Спустя тридцать лет. Точка. Все эти десятилетия длился их напряженный молчаливый диалог: кто – первый? И вот они встретились, посмотрели друг на друга – и у обоих появились слезы. Одному уже 75, другому – вот-вот стукнет. И оба они первые! И в каком-то смысле – последние».
Да, отношения Андрея Вознесенского и Евгения Евтушенко на протяжении почти всей их творческой жизни были далеко не безоблачными: они ссорились, их ссорили… Быть может, только в юности, в самом начале, то есть в пятидесятых годах, оба одинаково популярные, они были близки.
У Евгения Александровича есть стихотворение «Плач по брату», написанное в 1974 году. Помню, какое сильное впечатление произвело оно на меня при первом прочтении. Несмотря на посвящение известному геологу Владимиру Щукину в сюжете этой стихотворной новеллы мне отчетливо видится аллюзия к «заклятой дружбе» двух знаменитых поэтов.
Вот эти стихи:
С кровью из клюва, тепел и липок,
шеей мотая по краю ведра,
в лодке качается гусь, будто слиток
чуть черноватого серебра.
Двое летели они вдоль Вилюя.
Первый уложен был влет, а другой,
низко летя, головою рискуя,
кружит над лодкой, кричит над тайгой:
«Сизый мой брат, появились мы в мире,
громко свою скорлупу проломя,
но по утрам тебя первым кормили
мать и отец, а могли бы – меня.
Сизый мой брат, ты был чуточку синий,
небо похожестью дерзкой дразня.
Я был темней, и любили гусыни
больше – тебя, а могли бы – меня.
Сизый мой брат, возвращаться не труся,
мы улетали с тобой за моря,
но обступали заморские гуси,
первым – тебя, а могли бы – меня.
Сизый мой брат, мы и биты и гнуты,
вместе нас ливни хлестали хлестьмя,
только сходила вода почему-то
легче с тебя, а могла бы – с меня.
Сизый мой брат, истрепали мы перья.
Люди съедят нас двоих у огня
не потому ль, что стремленье быть первым
ело тебя, пожирало меня?
Сизый мой брат, мы клевались полжизни,
братства, и крыльев, и душ не ценя.
Разве нельзя было нам положиться:
мне – на тебя, а тебе – на меня?
Сизый мой брат, я прошу хоть дробины,
зависть мою запоздало кляня,
но в наказанье мне люди убили
первым – тебя, а могли бы – меня…
Я не тщусь натягивать на себя тогу литературоведа-комментатора и не хочу трактовать строчки и образы, говорю лишь о своих личных ассоциациях.
Однажды, это было в 1975 году, я попытался проверить свое предположение. Мы встретились с Евгением Александровичем в ресторане Центрального дома журналистов, чтобы обсудить предстоящую поездку поэта на выступление в один из подмосковных городов. Так вышло, в этот вечер он никуда не спешил. После фирменного домжуровского «филе по-суворовски», экзотичных миног, ну и конечно бутылочки «Столичной», слово за слово, визави стал клевать мою журналистскую наживку. Рассказал о своей новой любви (в его жизни тогда появилась англичанка Джан, с которой у него складывались серьезные отношения), поднял болезненную для любого автора тему тиражей в издательстве «Советский писатель», где я работал, и вдруг неожиданно спросил: «Давно не виделся со своим Андрей Андреичем?»
Для меня этот вопрос не был неожиданным: Евтушенко знал о моем давнем знакомстве с Вознесенским, а я знал об их сложных, далеко не братских отношениях.
Я понял, что надо ловить момент, и ответил вопросом на вопрос: «А вы?»
И Евгений Александрович разразился резкой эскападой. Он говорил о том, что Вознесенский – для «золотой» публики, для интеллектуалов, что в каком-нибудь райцентре не понимают его стихов, а «мои понимает весь народ!», но при этом, при этом… они, конечно, великие оба…
К сожалению, ответ на мой вопрос о стихотворении «Плач по брату» был растворен в длинном полупьяном монологе, в котором я чувствовал вечный в мировой литературе синдром соперничества первых поэтов.
Неожиданно поднявшись из-за стола, Евгений Александрович позвал официантку и, бросив: «У меня свидание в Доме актера», прервал нашу трапезу… Когда мы сели в его «Волгу», стоявшую во дворе домжура, и он рванул по Суворовскому бульвару, я взглянул на спидометр и замер… Впервые в жизни я ехал с абсолютно пьяным водителем и на такой запредельной скорости. Конечно, лестно было погибнуть вместе с мировой звездой, но я решил все-таки не испытывать судьбу и попросил Евгения Александровича остановиться в конце бульвара у магазина «Армения»…
В книгу «Дайте мне договорить» составители включили стихи «На «хвосте» Евгения Евтушенко, датированные 18 февраля 2005 года и посвященные Андрею, и «Плач по братку» Андрея Вознесенского от 24 февраля того же года с подзаголовком «Ответ Евгению Евтушенко», опубликованные ранее в «Новой газете». Несмотря на неоднозначные названия, ясно одно: и то, и другое стихотворение – о братстве «крыльев и душ» (вспомним «Плач по брату» Евтушенко, о котором речь выше), о верности общей юности времен Политехнического…
Читаешь провидческие строки Андрея, и сжимается сердце:
Но останутся не экраны
И не выходы за флажки.
Лишь слеза над башкой братана,
Больше нету такой башки…
… Так вот, возвращаясь к высказыванию уважаемого Льва Ефимовича Колодного, я свидетельствую: пожали Вознесенский и Евтушенко друг другу руки именно тогда, в начале февраля 1987 года. Горбачевская перестройка набирала обороты, и акция отдела литературы «Огонька», собравшая вместе самых ярких поэтов-шестидесятников, была, конечно же, симптоматичной. Нам наивно хотелось, чтобы на новом переломе истории нашей страны они были вместе, как когда-то в далекие оттепельные шестидесятые. Ведь сказал же когда-то Андрей Вознесенский: «Нас мало, нас может быть четверо… Но все-таки нас большинство…»
«Мы не можем допустить того, чтобы нам было стыдно прийти друг к другу на похороны», – как-то сказал Евгений Евтушенко. Его стихи, прозвучавшие 4 июня 2010 года на панихиде по Андрею Вознесенскому, поставили точку в отношениях двух великих поэтов двадцатого века:
Мы все твои дети, Россия,
Но стали всемирными русскими,
Мы все, словно разные струны
Гитары, что выбрал Булат.
«Возьми командировку в Витебск…»
… Как занесло васильковое семя
На Елисейские, на Поля?
Как заплетали венок Вы на темя
Гранд Опера, Гранд Опера!
… Кто целовал твое поле, Россия,
Пока не выступят васильки?
Твои сорняки всемирно красивы,
Хоть экспортируй их, сорняки.
… Выйдешь ли вечером – будто захварываешь,
Во поле углические зрачки.
Ах, Марк Захарович, Марк Захарович,
Все васильки, все васильки…
Хочу сказать, что я никоим образом не причисляю себя к закадычным друзьям великого поэта. Да, мне очень повезло, что в далеком пятьдесят девятом году в провинциальном Владимире судьба свела меня с Вознесенским и он проникся к начинающему стихотворцу теплотой и симпатией. Андрей помогал мне поверить в себя, наставлял, рекомендовал мои стихи столичным журналам и газетам. Однажды он позвал меня в свою новую квартиру в высотке на Котельнической набережной и написал рекомендательную записку по поводу моих стихов, которую я должен был отнести в журнал «Знамя». Но стихи там по каким-то причинам не вышли. Позже их напечатала газета «Литературная Россия». В предисловии к стихам Вознесенский написал:
«Впервые я увидел Феликса Медведева во Владимире. Он был черен, юн и горяч. От сумасшествия солнца, колоколен, под пересмешки студентов он читал стихи. Стихи бессознательно, а потому и точно копировали все – солнце, звон сосулек и зеленых молочных бутылок. Стихи, которые вы прочитаете сейчас в «Литературной России», иные. Ритм, колорит их посуровел, стал мужественнее. Три года срочной службы в ракетных войсках научили пристальности.
В стихах Ф. Медведева рассудительность и аналитичность его сверстников. Руки и глазомер, справляющиеся с ракетной техникой, знают всю нешуточность движения. Жизнь, женщина, война, осень, глоток воды – не игрушки дня него.
Недаром Феликс Медведев родился 22 июня 1941 года».
Кстати, в ту нашу встречу на Котельнической, прощаясь, он бросил: «Если хочешь, приходи сегодня на мой вечер в комаудиторию МГУ, там будет Высоцкий, я познакомлю тебя с ним». Это был еще один подарок от Андрея. Свое слово он сдержал, и после концерта, на ходу, в толкучке за кулисами представил меня уже известному тогда актеру и барду.
Вознесенский, я нисколько не преувеличиваю, открывал мне в чем-то провинциальному парню, мир искусства, имена, книги… Например, о Марке Шагале я впервые услышал от Андрея в конце 60-х годов. Он познакомился и подружился с великим художником в 1962 году во Франции. Синие глаза поэта пламенели, когда он говорил о Шагале. «Ты обязательно должен пойти в библиотеку, – настаивал Андрей, – и посмотреть хотя бы репродукции его картин. А вообще ты же журналист – возьми командировку в Витебск, вряд ли кто-либо из столичных журналистов там побывал». Его «лекция» о фактически запрещенном у нас художнике подвигла меня на поиски книг, каталогов, монографий, связанных с именем Шагала. И когда в 1973 году в Москву приехал сам великий художник и в Третьяковской галерее открылась его выставка, я, конечно же, отстоял свою очередь к Шагалу.
Но на его родине я оказался только в 1987 году, в перестройку. Возвращаясь на машине с другом из Пярну, где я брал интервью для «Огонька» у поэта Давида Самойлова, мы не могли не заехать в Витебск. Увидели небольшой полузаброшенный деревянный домишко, на котором, конечно, еще не висела мемориальная доска. Поговорили со старожилами, и они объяснили, что именно здесь родился великий художник, хотя по другой версии, это случилось в местечке Лиозно, что в сорока километрах от Витебска. Поехали туда. И уже лиозновские старожилы рассказывали, что на месте нынешнего Дома культуры стояло жилище семьи будущего художника, в котором он родился…
Так спустя только шестнадцать лет я исполнил пожелание Вознесенского и навестил родные места Марка Шагала.
Андрей Вознесенский своими стихами, публикациями (в «Огоньке» в 1987 году я готовил к печати его эссе «Гала Шагала», где он впервые поставил вопрос о музее в Витебске) открывал советским людям творчество великого художника XX века.
В 1988 году оказавшись в Париже, я поставил себе творческую цель найти дочь художника Иду Шагал. С помощью русских друзей идея удалась. В квартире на набережной Сены в старинном доме по адресу Quai de L'Horioge я провел у постели Иды полчаса. Она тяжело болела, но на вопросы журналиста из России отвечала охотно… На стенах висели работы гениального отца. Суетилась русская сиделка.
По приезде я поведал Вознесенскому о встрече с дочерью его любимого художника.
На Смита пришла вся культурная Москва
В 80-х годах я вел заседания Клуба книголюбов в Доме архитекторов на улице Щусева. Однажды, в начале 81-го года, позвонил Андрей и сказал: «Старик, в Москву прилетает из Америки мой друг, известный там поэт, переводчик русской поэзии Уильям Джей Смит. Давай организуем в твоем клубе у архитекторов его творческий вечер. Я почитаю переводы его стихов, пригласи поэтов, собери зал».
Закусив удила, бросился организовывать мероприятие. Позвал Евгения Евтушенко, Евгения Винокурова, Ларису Васильеву, Юнну Мориц, Петра Вегина, декана факультета журналистики МГУ Ясена Засурского… Пришла в голову идея подарить гостю сборники знаменитых советских поэтов. Во времена книжного дефицита осуществить эту идею было не так просто, поэтому пришлось снять со своих полок книг пятнадцать…
На мероприятие пришла столичная элита. Перестройкой еще не пахло, а встреча с американским поэтом, конечно же, была из ряда вон выходящим литературным событием. Ко всему прочему Смит какое-то время был членом законодательного собрания штата Вермонт, позже занимал пост консультанта по поэзии при Библиотеке Конгресса в Вашингтоне, являлся членом Американской академии и Института искусств и литературы.
После вечера Евгений Александрович неожиданно пригласил гостя и участников вечера к себе домой в квартиру на Кутузовском проспекте. Компания набралась человек двадцать. Андрей шепнул: «Я не пойду…».
Через день-другой звонит разъяренный Вознесенский: «Зачем ты всучил Смиту книгу Куняева? Ты соображаешь?… Прежде чем что-то сделать, думай, думай…» И тут я врубился: конечно же, в смитовском концерте я сделал киксу! А случилось все по банальной причине: швыряя в портфель книги для подарка американскому гостю, я прихватил и сборник популярного тогда Станислава Куняева, действительно «не подумав» о том, что два поэта уже пребывали по разные стороны идеологических и литературных баррикад.
После давней дружеской выволочки стараюсь следовать совету своего наставника – «думать, думать», прежде чем что-то сделать. Увы, получается не всегда…
В своем архиве я нашел статью Андрея Вознесенского, написанную им в связи с приездом американского поэта У. Д. Смита.
Как по-английски «лабух»?
Лауреат многих престижных литературных премий, одно время консультант поэзии при Библиотеке конгресса, У.Д. Смит – один из виднейших поэтов США.
Родился поэт в 1918 году. В жилах его смуглого тела течет кровь индейского племени чероки. От морской службы в поэзию пришли мужественность, стальные мускулы и глазомер снайперской строки. Он автор полутора десятков книг, взрослых и так называемых детских. Сборники «Жестянка» (именно она появилась в алюминиевой обложке), «Город Пиш-маш», «Мистер Смит ерундит» сразу вывели его в ряд лучших поэтов современности. Олимпийская критика «толстых» журналов давно считает его одним из маститейших мэтров.
В музыке его поэзии – девственная природа Луизианы, земное упорство труда переселенцев, наив лирики, может быть, даже близость к японской акварели, экономная грация, современные ритмы, страшная изнанка сегодняшнего города и необходимое мужское свойство – юмор. В отличие от своих многих коллег У. Д. Смит любит рифму. Оркестровка его стиха сложна и одухотворенна. В этом – его классичность и демократизм.
Образы макбетовского Банко, «бирнамский лес» и т. д. соседствуют у него с арго, реалиями современного быта.
Совесть – традиция поэзии. Поэт мучим вопросами судьбы человеческой, поиском истины. Стихи поэта неуспокоенны, нравственны, но не в нравоучительном, а в художническом смысле.
Читая его знаменитейший «Поезд», мы чувствуем беспокойную совесть, набатный колокол поэта:
Мы не ждем катастрофы. Мы пьем лошадиными дозами.
Груды трупов наяривают бульдозеры.
Наш голубенький шарик превращаем в пустыню.
Человек на Луне шарит лапами в скалах остылых.
И привозит оттуда
Каменюги с мертвящим названием,
Чтоб прибавить их к грудам
Земных бездыханных развалин…
Это то, о чем писал Достоевский: «В поэзии нужна страсть…»
Русскую поэзию У. Д. Смит чувствует и знает прекрасно, любовь его к ней не абстрактна. Не случайно, кроме всего, он – президент американской ассоциации перевода.
Как упоенно точно перевел он «Телефон» К. Чуковского!
Помню, как читал У.Д. Смит свои переводы, в том числе и «Телефон», нашей детской аудитории. Она чужда дипломатичности и чинопочитания. Искренность ее беспощадна. Она точно уловила сходство стихов. Английский язык, смеясь, собезьянничал русскую рифмовку. Шквал оваций был наградой заморскому гостю.
Демократизм, естественность, верность дружбе исповедует поэт и в жизни. Контрастируя со штампованным богемным образом стихотворца, Бил в разговоре с вами не преминет трогательно упомянуть о жене своей, француженке, которую он называет по-русски – Соня…
На русский Смита прекрасно перевели Б. Заходер и А. Сергеев. Всегда в переводах, даже таких идеальных, как лермонтовские и тютчевские (может, даже особенно в них!), есть отпечаток характера переводящего.
Любой портрет – это одновременно автопортрет художника. Так поступает и сам Смит – блистательный переводчик, вводя, например, в переведенные им «Озу» или последний мой сборник «Ностальгия по настоящему» классический аромат своей манеры рифмовки. Думаю, что такие слова, как «лабух» или «печоринский», соответствуют духу английского сленга и «чайльд-гарольдизма».
Я объединил шесть тем из произведений Смита в композиционно-музыкальный цикл.
Сейчас У. Д. Смит гостит в нашей стране по приглашению советских писателей. 2 октября он читал свои стихи перед студентами МГУ. Добро пожаловать в нашу страну и поэзию, Уильям Джей Смит! Добро пожаловать, дорогие читатели, в страну поэзии Уильяма Джея Смита!
Хочу привести здесь мое любимое стихотворение Смита «Женщина у зеркала» в блестящей интерпретации Андрея Вознесенского:
Ты все причесываешься в ванной,
все причесываешься.
Все пирамиды, сфинксы все изваяны,
ты все причесываешься,
гусиные вернулись караваны,
Шехерезады выдохлись и Чосеры,
ты все причесываешься.
Ты чешешь свои длинные, медвяные,
окутываешь в золото плечо свое,
с пушком туманным тело абрикосовое,
ты все причесываешься.
Свежайшие батоны стали черствыми,
все розы распустившиеся свянули,
устали толкователи Евангелья,
насытились все властью облеченные,
отмучились на муки обреченные,
повысохли в морях русалки вяленые,
все тайны мироздания – при чем они?
Ты с Вечностью ведешь соревнование.
Ты все причесываешься.
Четвертый час заждался на диване я,
осточертела поза мне печоринская,
паркет истлел от пепла сигаретного,
я ногу отлежал, да и все прочее,
как говорится, положенье «сосовое», —
ты все причесываешься.
Все в ресторанах съедены анчоусы,
спиричуэлсы спеты пугачевские,
накрылось электричек расписание,
чесать пора отсюда, я подчеркиваю,
но ты, как говорится, не почесываешься,
ты драишь косы щеткою по-черному.
«Под ноль» тебя обрею!
Ноль внимания.
Ты все причесываешься.
Люблю я эту дачу деревянную,
жить бы да жить и чувствовать отчетливо,
что рядом ты, душа обетованная,
что все причесываешься.
Под дверью свет твой прочертился щелкою,
в гребенке электричество пощелкивает.
эй, берегись! Устроишь замыкание!
Ночной смолою пахнет сруб отесанный.
Я слышу – учащается дыхание.
Чу! Кончила? Шуршит простынка банная.
Нет, все причесываешься.
1978
Мне кажется, любителям поэзии, и не только отечественной, будет интересно познакомиться и с необыкновенно интересными размышлениями У. Д. Смита о поэтах и переводчиках, написанную сорок с лишним лет назад. Привожу в сокращенном виде публикацию из журнала «Америка», зафиксированную в моем архиве под номером 874.
Одно из американских издательств запланировало выпуск книги Вознесенского в США. Для работы над книгой пригласили шесть известных американских поэтов. Среди них был и Уильям Смит. На примере творчества труднопереводимого Вознесенского автор раскрывает своеобразные тайны «мастерской перевода».
Один безумец понял другого
Поэты и переводчики
Для перевода стихов Вознесенского требовалась известная смелость. Никто из нас не знал русского языка, и, тем не менее, мы осмелились взяться за перевод одного из самых талантливых и сложных современных русских поэтов. Из всей нашей группы мне одному следовало бы иметь некоторое понятие о русском языке. Дело в том, что в конце Второй мировой войны я три месяца учил его в Школе иностранных языков военно-морского флота США, но в связи с окончанием войны я этот курс преждевременно бросил. Так как мне хотелось поскорее забыть четыре года войны и все с ней связанное, я за последующие 20 лет ни разу не брал в руки русского текста и не слушал русских пластинок. Русская литература меня, конечно, интересовала, и русскую поэзию я продолжал читать, но всегда в переводах. Когда в 1970 году я поехал в Советский Союз, то в памяти у меня стали воскресать забытые звуки речи, которой меня обучали хоть и недолго, но интенсивно, однако к письменности они не имели отношения. Впрочем, через месяц я убедился, что могу следить за разговором русских и кое-что понимать. Однако как собака, снимающая лишь привычные фразы, с которыми к ней ежедневно обращается хозяин, я мог в ответ только кивать головой, сказать же почти ничего не мог.
Когда Андрей Вознесенский как-то показал известному старому поэту одно свое стихотворение в переводе У. Х. Одена, тот, прочитав перевод, сказал с восхищением: «Один безумец понял другого». И эти слова очень просто объясняют, почему стихи Вознесенского в переводе на английский имели такой успех. Поэта должны переводить поэты же: даже если они и не знают языка подлинника, им все же удается передать какую-то часть его вдохновенного безумия.
«Как собрат-сотрудник, – писал У. Х. Оден, – я в первую очередь поражаюсь мастерством Вознесенского. Я вижу перед собой поэта, который знает, что стихотворение, помимо всего прочего, есть словесное изделие и должно быть изготовлено так же умело и прочно, как стол или мотоцикл». Переводчики Вознесенского старались передать ощущение этой прочности и уменья, хотя и сознавали, что, как сказал Оден, «метрические эффекты Вознесенского способны привести в отчаяние любого переводчика». Число слогов в строке можно еще воспроизвести по-английски, хотя в русском стихе, видимо, более четко выражены ударения. Переводы Вознесенского на такие языки, как, скажем, французский, получаются гораздо хуже. Английского переводчика приводит в отчаяние еще и то, что ему приходится употреблять больше слов. Об этом я не раз горевал, в особенности при переводах небольших лирических стихотворений Вознесенского. В первый раз я догадался о лаконичности русского языка, увидев в журнале «Иностранная литература» свое стихотворение «Какой поезд придет?» в переводе Вознесенского. Мне бросилось в глаза, что стихотворение словно съежилось в переводе, и я решил, что переводчик многое решил выбросить. Только потом я сообразил, что русская строфа обладает огромной емкостью…
В 1971 году Вознесенский приехал в Вашингтон, чтобы выступить с чтением своих стихов. Библиотека Конгресса, взявшая на себя организацию вечера, решила временно поместить поэта в гостинице «Конгрешонал», в нескольких кварталах от Библиотеки. В «Конгрешонале» находились правительственные учреждения, и его никак нельзя было назвать самым привлекательным или фешенебельным отелем в Вашингтоне: то была рабочая гостиница. Туда ежедневно приезжали разные люди со всех концов страны по поручению той или иной организации и работники обеих политических партий. Андрея позабавило то, что рядом с его номером разместилось бюро Национального комитета Республиканской партии. Для самого Андрея эта гостиница тоже стала рабочим местом.
После завтрака мы с Андреем попробовали, как звучат наши голоса в Библиотеке, а затем удалились в бар «Конгрешонала», чтобы там подготовить программу вечера. Бар был почти пуст, мы уселись в полутемном углу; на стене за нами красовалась фреска, изображавшая силуэт Нью-Йорка. Андрей быстро наметил, в каком порядке он собирается читать свои стихи, и передал мне переводы некоторых новых стихов, сделанные американскими поэтами Лоренсом Ферлингетти и Робертом Блаем. У Андрея было одно новое стихотворение, которое он собирался прочитать, но его еще требовалось перевести на английский. Стихотворение состояло из нескольких строчек, написанных при посещении Андреем Калифорнийского университета в Беркли.
Меня тоска познанья точит.
И Беркли в сердце у меня.
Его студенчество – источник
Бунтарства, света и ума.
А клеши спутницы прелестной
Вниз расширялись в темноте,
Как тени расширяясь, если
Источник света в животе.
Пока я пытался разобрать стихотворение, Андрей, видя мои усилия, вынул из кармана авторучку (он часто прибегает к помощи зрительных образов при объяснениях) и набросал рисунки на рукописи. Он объяснял, что именно он хотел сказать, так торжественно, словно то было не стихотворение, а философский трактат. Как можно увидеть из моих черновиков, я тогда же предложил такой вариант перевода:
Sources
I came to learn,
To explore the secrets of Berkeley,
To find in its students the sources
Of rebellion, light, and ideas.
But I was sidetracked by a coed's bell-bottomed trousers
Which flared out as shadow would flare out
If the source of light
Were centered in her belly.
Перевод сохранял, по крайней мере, образ. Вечером я объяснил публике, что перевод был сделан сегодня днем наспех, за несколько минут. Стихотворение, видимо, дошло до слушателей и понравилось им. Хорошо приняли его и через несколько недель в Нью-Йорке в моем чтении. Вероятно, я перевел бы его иначе, может быть даже точнее, если бы посоветовался с каким-нибудь специалистом по русской литературе, но никогда я не почувствовал бы его так живо, как после графических объяснений Андрея.
Во время нашей краткой подготовки Андрей сказал, что собирается прочитать свой перевод моего стихотворения «Какой поезд придет?». Я ответил, что очень польщен, но поскольку стихотворение это длинное, то, пожалуй, следует обойтись без моего чтения этой вещи по-английски. Кто из слушателей не знаком с этим стихотворением, может всегда прочитать его после, если пожелает. Андрей согласился. Но в середине вечера я вдруг догадался, что он неправильно меня понял. Когда я объявил, что сейчас Вознесенский прочитает «Какой поезд придет?» в своем переводе на русский, но что читать по-английски мы такую длинную вещь не будем, Андрей сурово посмотрел на меня и велел мне прочитать ее по-английски. Когда я возразил, что у меня нет с собой этого стихотворения, он сказал, что подождет, пока я его раздобуду. Я помчался за кулисы отыскивать сборник с этой вещью. Непредвиденное недоразумение публике понравилось (некоторые даже были уверены, что мы заранее его прорепетировали). Теперь, после того как я уже несколько раз выступал перед публикой вместе с Андреем, я всегда готов к неожиданностям. Андрей – опытный чтец, и поэтому он не любит повторяться. Он умеет оценить аудиторию и соответственно изменить, пусть незначительно, намеченную программу. Иной раз мне кажется, что между нами установилась телепатическая связь, потому что чаще всего я без предупреждения чувствую, что вот сейчас он собирается изменить порядок чтения или выпустить какое-нибудь стихотворение.
Одна строфа из «Иронической элегии» Андрея, которая говорит о поэтическом творчестве, может служить примером эволюции моих переводов. Вот что Андрей говорит о себе в этой строфе:
Был крепок стих, как рафинад.
Свистал хоккейным бомбардиром.
Я разучился рифмовать.
Не получается.
Данный мне подстрочник передавал эти слова так:
My verse was strong. A solid lump.
It swished over the ice to its goal.
I have unlearned to rhyme.
It doesn' t come off.
Он казался мне туманным и неточным. Мне не нравился перевод слов «рафинад» и «свистал». Конкретного образа не получалось. Я посоветовался с моим консультантом, и тот предложил такой вариант:
My verse was solid once, like crystal sugar.
It whistled like a hockey puck.
But I've forgotten how to rhyme.
It works no more.
Теперь все прояснилось: введение слов «hockey puck» не оставляло сомнений в том, что именно «свистело», и поскольку хоккей был упомянут, не было необходимости говорить «по льду». И все-таки строфа казалась мне многословной и тяжеловесной, не вяжущейся с быстрым и энергичным образом.
В Вашингтоне я разобрал это стихотворение с Андреем – опять-таки в баре гостиницы «Конгрешонал». На вопрос, что он хотел сказать первой строчкой, Андрей ответил, что главным словом в ней считает «кристальный», что кристальный сахар – это буквальный перевод, но сахар нужен только для рифмы, и переводить его не обязательно. В конце концов, повозившись с этой строфой, я остановился на следующем:
My verse was solid – like crystal;
A hockey puck, it zinged to its goal.
But I can't rhyme anymore;
I've lost the knack.
Вот так, по-моему, Вознесенский должен звучать по-английски…
Иногда при переводе приходилось прибегать к большим вольностям. Мне очень повезло, так как я всегда шел на них с одобрения и разрешения автора. Вот, например, заключительная строфа «Стриптиза»:
«Вы Америка?» – спрошу, как идиот.
Она сядет, сигаретку разомнет.
«Мальчик, – скажет, – ах, какой у вас акцент!
Закажите мне мартини и абсент».
Я указал Андрею, что в Америке никогда, ни в одном баре, никто – даже самая бесшабашная мастерица стриптиза не закажет «мартини и абсент». Соответствующий американский эквивалент – двойной мартини. Поэтому в переводе я зарифмовал этот напиток подобно тому, как автор поступил с «абсентом» в подлиннике:
«Are you America?» I'll ask like an idiot;
She'll sit down, tap her cigarette.
«Are you kidding, kiddo?» she'll answer me.
«Better make mine a double martini!»
Профессора-буквоеды, знакомясь с моим переводом, обязательно указывают на эту «ошибку». Один такой буквоед напал на мой перевод заключительных строк «Ночного аэропорта в Нью-Йорке»:
Бруклин – дурак, твердокаменный черт.
Памятник эры —
Аэропорт.
В моем переводе это место выглядит так:
Brooklyn Bridge, rearing its idiot stone, cannot consort
With this monument of the era,
The airport.
В переводе совершенно необходимо сказать не Бруклин, а «Бруклинский мост», хотя в русском подлиннике этого не требуется. Английский же читатель может подумать, что поэт имеет в виду не мост, а район Нью-Йорка. Русский читатель сразу же ассоциирует «Бруклин» со стихотворением Маяковского «Бруклинский мост», в котором этот мост превозносится как техническое достижение современности. Достижение это, однако, в глазах Вознесенского отступает на второй план перед Аэропортом имени Кеннеди в Нью-Йорке. Профессор, пожелавший исправить меня, просто не понимал, какими путями движется поэтическая мысль…
Переводя моего друга Андрея Вознесенского, я еще больше сблизился с ним и с его страной, хотя я почти не знаю русского языка. «Форма не в счет, – сказал он мне однажды. – Форма должна быть ясной, бездонной, беспокойной, словно небо, в котором только радиолокатор может уловить присутствие самолета». В переводах я и пытался сохранить эту форму – это ясное, бездонное небо, в котором строчки могли бы парить так, как достойны парить строчки поэта, обладающего талантом, мудростью и мужеством.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?