Текст книги "Медвежий угол"
Автор книги: Фредрик Бакман
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 25 страниц)
Генеральный директор стоял на краю опушки, Давид стоял среди своих парней и жал руку отцу Кевина. Взгляды директора и тренера на секунду пересеклись, несмотря на расстояние, затем директор повернулся и отправился обратно, к себе в кабинет.
Если бы Кевин явился в ледовый дворец, встал бы вопрос о принципах и последствиях. Директору, вероятно, пришлось бы попросить его посидеть дома, «пока все не успокоится». Но никто не может помешать парню тренироваться в лесу.
Так уговаривал себя каждый.
В другой части города, из частного дома на Холме вышла мама Кевина с мусорным пакетом в руке. Заплаканная, от усталости и всего остального, – но свежий макияж скрыл следы слез. Она открыла контейнер, спина прямая, взгляд решительный. В окнах соседних домов горел свет.
Где-то открылась дверь. Чей-то голос позвал:
– Не хочешь выпить кофе?
Потом открылась дверь в другом доме. И еще в одном. И еще в одном.
Сложные вопросы, простые ответы. Что такое общество?
Это сумма наших решений.
40
Есть одна старая поговорка, которую любят повторять все тренеры. «Когда один человек идет в лес, а другие идут за ним – это лидерство. А если он идет в лес один – это прогулка».
Петер вошел в дом. Молоко убрал в холодильник, хлеб положил на стол, ключ от машины кинул в вазу. И только тут вспомнил, что оставил машину у ледового дворца. Спокойно представил себе, как завтра обнаружит сгоревший каркас с обугленными ветками внутри. Взял ключи, сорвал брелок, ключи положил обратно, брелок выбросил в помойное ведро.
На кухню заглянула Мира. Встала на его ступни, он, медленно танцуя с ней, шепнул ей на ухо:
– Мы можем уехать. Ты легко найдешь работу везде.
– А ты – нет, дорогой. Работу с хоккеем не везде найдешь.
Он и сам это знал. Отлично знал. Но никогда еще не был так уверен:
– Ты переехала сюда ради меня. Я могу уехать отсюда ради нее.
Мира взяла его лицо в ладони. Заметила ключи в вазе. Сколько она его знала, он всегда носил все свои ключи на брелоке в виде медведя. Теперь – нет.
Ана сидела на кровати, комната была точно чужая. В пылу злости, обиды, что дочь не захотела уехать с ней после развода, мать говорила, что Ана – «классический пример созависимости». Ана не смогла бросить отца, зная, что ему без нее не выжить. Может, и так. Ане всегда хотелось быть рядом с ним – не потому, что он ее понимал, а потому, что он понимал лес. Лес был ее страстью, а лучше отца лес не знал никто, и не было в Бьорнстаде лучшего охотника, чем он. В детстве она не спала по ночам, лежала в постели, одетая, надеясь, что зазвонит телефон. Когда где-то на дороге сбивали животное и шофер сообщал в полицию, что зверь ранен и скрылся в лесу, звонили ее отцу.
Его мрачность, его упрямство и немногословность были не лучшими качествами в повседневной жизни, но идеально подходили для леса. «Можете сидеть тут вместе и молчать до конца жизни!» – уходя, крикнула мама. И они остались сидеть и молчать. Потому что не видели в этом ничего плохого.
Ана отлично помнила, как в детстве упрашивала папу взять ее с собой в лес, но так ни разу его не уломала. Всегда было либо слишком опасно, либо слишком поздно, либо слишком холодно. Она знала: это значило, что он выпил. Дочери в лесу он всегда доверял, а себе – нет.
Адри обходила питомник, раздавая собакам еду. Заметила в подсобке, переделанной под качалку, Беньи: на полу лежат костыли, сам – под штангой. Она уже ничему не удивлялась, но за сегодняшний вечер ее сумасшедший брат выжал какой-то немыслимый вес. Она знала, что у команды сегодня дополнительная тренировка, в городе говорили, что они бегают в лесу. И что Кевин тоже там.
Но Адри не стала спрашивать, почему Беньи предпочел тренироваться один. Она не из приставучих сестер. Хотя Бьорнстад и не родной ее город, все равно она – бьорнстадская девчонка. Суровая, как лес, непрошибаемая, как лед. Много работает, мало говорит.
Ана стояла у себя в комнате, перед зеркалом, голая. Считала. У нее это всегда хорошо получалось. С первого класса она была лучшей в классе по математике. В детстве она считала все – камни, травинки, деревья в лесу, следы на земле, пустые бутылки под раковиной после выходных, веснушки у Маи, даже вдохи. Иногда, в самом мрачном настроении, она считала шрамы. Но в основном – свои недостатки. Указывала, стоя перед зеркалом, на все, что в ней не так. Порой это сильно облегчало жизнь: она успевала сама себе назвать вслух всё, прежде чем кто-нибудь сделает это в школе.
В дверь постучал отец. Он не заходил к ней уже многие годы. С тех пор как мама уехала, они жили каждый на своем этаже, каждый в своем мире. Ана оделась и с удивлением открыла. Отец стоял перед дверью в отчаянии. Не в пьяном отчаянии, не тот грустный одинокий мужчина, который часто не спал по ночам. Трезвый. Он протянул руку, не решаясь коснуться дочери, словно не знал, как выразить свою тревогу. Медленно произнес:
– Я говорил тут кое с кем из наших охотников. Хоккейный клуб устраивает общее собрание. Группа родителей и спонсоров потребовала переизбрания Петера.
– …Петера? – повторила Ана, не сразу понимая услышанное.
– Хотят потребовать его увольнения.
– Что? ПОЧЕМУ?
– Заявление поступило в полицию через неделю после вечеринки. Некоторые утверждают, что… это…
Он не мог произнести слово «изнасилование» в присутствии дочери, не хотел, чтобы она увидела, какое для него облегчение и радость, что не она оказалась на месте Маи. Боялся, что она его за это возненавидит. Ана стукнула кулаками по кровати.
– Клевета? Они говорят, что это клевета? Неужели они думают, что Петер специально ждал неделю, чтобы засадить КЕВИНА за решетку? То есть это КЕВИН – гребаная ЖЕРТВА?!
Отец кивнул. Он так долго стоял в дверях, что растерял все слова, и в конце концов у него получилось сказать только:
– Я пожарил котлеты из лосятины. Они на плите. Он закрыл дверь и ушел вниз.
В тот вечер Ана звонила Мае раз сто. И понимала, почему та не отвечает. Знала – Мая ее ненавидит. А ведь Мая это и предсказывала. Она была единственной пострадавшей от Кевина, покуда не призналась. А теперь от него страдали все, кого Мая любит.
В дверь позвонили, Петер открыл. Это был генеральный директор. Такой опечаленный, такой жалкий, потный и грязный, такой вымотанный и измученный, что Петер не мог себя заставить даже презирать его.
– Будет собрание. Если члены клуба потребуют, чтобы правление тебя уволило… то… тут я бессилен, Петер. Но ты можешь прийти и высказаться. Это твое право.
В коридор вышла девочка и встала у отца за спиной. Петер протянул было руку, словно желая защитить ее, но девочка спокойно отвела ее в сторону. Она стояла на пороге и смотрела директору прямо в глаза. Он не отвел взгляда.
Хотя бы так.
Было уже поздно, когда в дверь Адри постучали костылем. Перед ней стоял Беньи, его руки дрожали от мышечной боли. Адри знала, что, тренируясь, нормальные люди проходят три стадии: когда боль терпишь, когда учишься получать от нее удовольствие и когда ее желаешь. У брата это все далеко позади. Он не может без боли. Он стал от нее зависим. Без боли ему не выжить.
– Не подвезешь? – спросил он.
Ей о многом хотелось узнать, но она промолчала. Она не такая сестра. Если ему нужны расспросы, пусть позвонит Кате или Габи.
Петер закрыл дверь. Они с Маей стояли одни. Дочь взглянула на него:
– Кто тебя хочет вытурить – правление или родители?
Петер грустно улыбнулся:
– И те и другие. Но правлению будет проще, если этого потребуют члены клуба. Всегда проще, когда кто-нибудь отсидит за тебя твои штрафные минуты.
Она коснулась его ладоней.
– Я все испортила, я испортила все и всем, я все испортила… тебе… – всхлипнула она.
Он отвел волосы с ее лица и спокойно ответил:
– Не говори так. Даже думать так не смей. Никогда. Интересно, что эти сволочи подарят мне на прощание? Сраную эспрессо-машину? Да пусть запихнут ее себе в задницу!
Она захихикала – так же, как когда мама отпускала скабрезные шуточки, а папа смущался.
– При том что ты даже не любишь эспрессо. Еще в прошлом году говорил «экспрессо»…
Он уткнулся лбом в ее лоб.
– Мы с тобой знаем правду. Наша семья, ты и все хорошие, здравомыслящие люди знают правду. И мы добьемся справедливости, уж как-нибудь добьемся, обещаю. Я хочу… я просто хочу… ты не должна…
– Все в порядке, папа. Все нормально.
– Нет, не нормально! И никогда не будет нормально! Никогда, никогда не смей думать, что это нормально, то, что он сделал… я не хочу… я боюсь, Мая, я так боюсь, что ты подумаешь, будто бы я не хочу убить его… каждый день, каждую секунду… я так хочу этого…
Его слезы катились по щекам дочери.
– Я тоже боюсь, папа. Всего. Темноты и… всего.
– Как я могу тебе помочь?
– Люби меня.
– Всегда, Огрызочек.
Она кивает.
– Можешь тогда кое-что для меня сделать?
– Все что угодно.
– Давай сегодня поиграем что-нибудь из «Нирваны»?
– Все что угодно, только не это.
– Как тебе может не нравиться «Нирвана»?
– Я был слишком старый, когда они стали знаменитыми.
– Как можно быть слишком старым для «НИРВАНЫ»? Сколько тебе вообще лет?
Они засмеялись. Надо же, на что они способны – все еще могут рассмешить друг друга.
Мира сидела на кухне одна и слышала, как в гараже играют муж и дочь. Он уже Мае в подметки не годился, то и дело сбивался, а она подстраивалась под него, чтобы он не чувствовал себя дураком. Мира мечтала выпить и закурить. Но не успела даже посмотреть по сторонам, как кто-то положил перед ней колоду карт. Не обычных, а детских, тех, что были у них в трейлере, который они брали напрокат летом, когда дети еще не выросли. Сами дети давно перестали играть, потому что мама и папа никогда не могли договориться о правилах.
– Сыграем. Я, может быть, даже поддамся, – сказал Лео и сел напротив.
Он поставил на стол две бутылки газировки. Ему уже двенадцать, но он все же разрешил маме довольно-таки крепко себя обнять.
В обшарпанной каморке для репетиций на окраине Хеда горела одинокая лампочка, освещая парня в черном. Сидя на стуле, он играл на скрипке. Он не опустил инструмента, когда в дверь постучали. На пороге стоял Беньи, на костылях, с бутылкой в руке. Басист попытался подпустить соответствующей образу молчаливой загадочности, но его улыбка жила по собственным законам.
– Что ты тут делаешь?
– Прогуливаюсь, – ответил Беньи.
– Надеюсь, это не самогон, – улыбнулся басист, кивая на бутылку.
– Если ты собираешься жить в этих краях, тебе рано или поздно придется научиться это пить, – отвечал Беньи.
Наверно, в этих краях так говорят «ну, прости», подумал басист. Тут вообще, заметил он, принято общаться посредством напитков.
– Я не планирую тут жить, – заверил он Беньи.
– Никто не планирует. Все просто остаются, – сказал Беньи и запрыгнул в комнату.
Он не спросил про скрипку. Этим он и нравился басисту. Беньи был не из тех, кого удивляет, что у человека может быть много разных сторон.
– Я сыграю, а ты можешь станцевать, – предложил басист и нежно провел смычком по струнам.
– Я не умею танцевать, – ответил Беньи, не понимая шутки.
– Танцевать просто. Надо просто стоять неподвижно, а потом перестать, – шепнул басист.
Мышцы у Беньи все еще дрожали от усталости. Это помогает. В сравнении с этой дрожью внутри все спокойно.
Ану разбудил звонок, она пошарила рукой на полу, но звонил не ее телефон, а отца. Ана слышала его голос, как он одевается, продолжая разговаривать, берет собак и ключ от сейфа с оружием. Эти звуки – знакомая музыка, колыбельная детства. Ана ждала завершающих нот. Как захлопнется дверь и повернется ключ в замке. Как заведется старый ржавый пикап. Но ждала она напрасно. Вместо них раздался негромкий стук в дверь. Потом – его робкий голос, ее имя, вопрос из-за двери:
– Ана. Ты не спишь?
Она оделась прежде, чем он успел договорить. Открыла дверь. В каждой руке у него было по ружью.
– Подранок, где-то на северной дороге… Я, конечно, могу вызвать какого-нибудь бестолкового кретина из города… но зачем, когда у меня под боком первый после меня охотник в Бьорнстаде…
Ей хотелось обнять его. Но она сдержалась.
Парни лежали на полу в каморке для репетиций. Бутылка опустела. Они по очереди пели самые дурацкие застольные песни, какие только знали. Долго и громко смеялись.
– Что ты нашел в хоккее? – спросил басист.
– Что ты нашел в скрипке? – парировал Беньи.
– Чтобы играть, надо отключить мозг. Музыка – это отдых от самого себя, – ответил басист.
Слишком быстро, слишком очевидно, слишком искренне, так что Беньи не нашел как съязвить. Поэтому тоже сказал, что думал:
– Звуки.
– Звуки?
– В них все дело. Когда входишь в ледовый дворец. Все эти звуки, которые сразу узнаешь, если играешь. И… чувство, когда идешь из раздевалки на площадку, последний сантиметр, где пол превращается в лед. Первый шаг, когда толкаешься… как на крыльях.
Оба долго молчали. Не смея пошевелиться, словно лежали на стеклянной крыше.
– Если я научу тебя танцевать, научишь меня кататься? – улыбаясь, спросил наконец басист.
– Ты не умеешь кататься на коньках? Ты чё, серьезно? – крикнул Беньи так, словно басист признался, что не умеет намазать себе бутерброд.
– Я никогда не видел в этом смысла. Мне всегда представлялось, что с помощью льда природа намекает людям, чтобы держались подальше от воды.
Беньи засмеялся:
– Так чего ты вдруг захотел научиться?
– Потому что ты так это любишь. Я бы хотел понять… то, что ты любишь.
Басист коснулся его руки, Беньи не отдернул ее, но встал, и чары разрушились.
– Мне надо идти, – сказал он.
– Нет, – попросил басист.
Но Беньи все равно ушел. Ушел, ничего не говоря. Падал снег, падали слезы, темнота забрала его, и он сдался без борьбы.
Бывает, окно разобьется на такое количество мелких осколков, что не верится, будто это было одно-единственное стекло. Так маленький ребенок, опрокинув пакет молока, заливает всю кухню, словно жидкость, покинув упаковку, способна расширяться до бесконечности.
Камень кидали с близкого расстояния, подойдя к дому почти вплотную, и со всей силы, чтобы он влетел как можно дальше. Ударившись о платяной шкаф, камень упал в Маину постель. Стекло дождем хлынуло на пол, медленно и легко, как крылья бабочки, словно это не стекло, а ледяные кристаллы или алмазные осколки.
Эти звуки перекрыли гитару и ударные. Петер и Мая бросились в дом, в комнате Маи гулял морозный воздух, посередине, открыв рот, стоял Лео и смотрел на камень. На нем красными буквами было написано «ШЛЮХА».
Первой реальную опасность осознала Мая, Петер лишь спустя несколько секунд понял, чья жизнь сейчас действительно под угрозой, друг за другом они кинулись к входной двери, но слишком поздно. Дверь была уже открыта, а «вольво» заведен.
Их было четверо, двое на велосипедах, и шансов у этих последних не оставалось. На тротуарах снег еще лежал по щиколотку, так что ехать они могли только по расчищенной середине дороги. Мира так вжала педаль газа, что широкая машина вывалилась на дорогу, завывая и раскачиваясь из стороны в сторону. До них было уже двадцать метров, а она и не думала переносить ногу на тормоз. Они всего лишь дети, сколько им, тринадцать-четырнадцать лет? – но взгляд Миры был пуст. Один из мальчишек обернулся и, ослепленный светом фар, в ужасе спрыгнул с велосипеда и впечатался головой в забор. Второй успел сделать то же самое, прежде чем бампер со всей силы ударил его заднее колесо и велосипед отбросило в сторону.
Мира остановилась, открыла дверь и вышла. Штаны у парня были порваны, подбородок в крови. Мира достала из багажника одну из Петеровых клюшек для гольфа. Взяла обеими руками и двинулась к мальчишке, распростертому на земле. Он плакал, кричал, но Мире было все равно, она ничего не чувствовала.
Мая выбежала из дома в одних носках, помчалась по улице, отец окликнул ее, но дочь не обернулась. Она слышала удар, видела парящее в воздухе невесомое тело, в режущем свете красных стоп-сигналов – контуры мамы, выходящей из машины. Мира открыла багажник, достала клюшку для гольфа; в мокрых насквозь носках, скользя и оступаясь, Мая бежала по льду. Ноги сбиты в кровь, изо рта вырываются уже даже не крики, а хрипы.
Мира еще никогда ни в чьих глазах не видела такого ужаса. Маленькие руки схватили клюшку сзади, Мира повалилась на землю. Когда она подняла голову, Мая уже крепко держала ее и кричала, но Мира поначалу не могла разобрать слов. Она сроду не видела такого страха.
Мальчишки встали и, хромая, поплелись восвояси. Остались только мать и дочь, обе рыдали, мать так и сжимала клюшку, а дочь успокаивала маму, убаюкивала в своих объятьях:
– Все хорошо, мамочка, все хорошо.
В соседних домах было все так же темно, хотя, разумеется, проснулись все. Мире хотелось вскочить, заорать, швырнуть камни в ИХ проклятые окна, но дочь крепко держала ее, и они так и сидели посреди дороги, дрожа, чувствуя кожей дыхание друг друга. Мая прошептала:
– Знаешь, когда я была маленькая, другие родители в детском саду называли тебя «волчицей», потому что тебя все боялись. И все мои друзья мечтали иметь такую маму, как ты.
Мира всхлипнула дочери в ухо:
– Это несправедливо, ты достойна большего, чем эта сраная жизнь, любимая, это несправедливо…
Мая взяла в ладони мамино лицо и ласково поцеловала в лоб.
– Я знаю, что за меня ты готова убить. Знаю, что ты готова за меня умереть. Но мы справимся, мама. Потому что я твоя дочь. Во мне тоже течет волчья кровь.
Петер перенес их в машину. Сперва дочь, потом жену. И медленно поехал по улице назад. Домой.
Велосипеды так и остались лежать в снегу, но на следующий день их уже не было. И никто из тех, кто здесь живет, об этом не говорил.
41
В Бьорнстад пришло утро, равнодушное к маленьким человеческим жизням там, внизу. Разбитое окно изнутри залатали картоном и скотчем, сестра и брат, измученные, спали рядом на матрасах в коридоре, подальше от других окон. Во сне Лео свернулся клубочком у Маи под боком – как будто ему снова четыре года и он пришел к ней в комнату, потому что ему приснилось что-то страшное.
Петер и Мира сидели на кухне, держась за руки.
– По-твоему, я не мужик, потому что не умею драться? – шептал он.
– По-твоему, я не женщина из-за того, что умею? – спросила она в ответ.
– Я… мы… мы должны увезти детей, – шепнул он.
– Мы не можем их защитить. Куда бы мы ни уехали, любимый, мы не можем их защитить, – отвечала она.
– Как же тогда жить, как же нам жить, – всхлипнул он.
– Не знаю, – сказала она.
Потом поцеловала его, улыбнулась и прошептала:
– Но я бы не сказала, что ты не мужик. Ты очень и очень и очень мужественный во многих других отношениях. К примеру, ты НИКОГДА не признаёшь, что не прав.
Он шепнул ей в волосы:
– А ты – женственная. Самая женственная из всех, кого я встречал. К примеру, ты всегда жульничаешь в «камень-ножницы-бумагу».
Они засмеялись, вместе. Даже в это утро. Потому что могли, потому что должны были. Это благодать, они едва ее не лишились.
Рамона курила у входа в «Шкуру», улица была пустынна, небо черное, но щенка она увидела издали, несмотря на плохую погоду. Зашлась хриплым кашлем, когда из темноты вразвалочку вышел Суне. Кури она чуть поменьше – лет так на сорок – пятьдесят, – ее кашель еще можно было бы принять за смех.
Суне прикрикнул на щенка, тот его проигнорировал. Он прыгнул на Рамону, царапая джинсы и требуя внимания.
– Ах ты старый хрен, щенка себе завел? – рассмеялась она.
– Непослушная скотина, скоро я его на паштет проверну! – пробормотал Суне, но скрыть любви к маленькому мохнатому зверьку не смог.
Рамона прокашляла:
– Кофе?
– С каплей виски?
Она кивнула. Они вошли, стряхнули снег с обуви и сели пить кофе, а тем временем щенок настойчиво и терпеливо пытался сгрызть стул.
– Полагаю, ты слышала, – печально сказал Суне.
– Да, – ответила Рамона.
– Позор. Это позор, вот что это такое.
Рамона подлила виски. Суне долго глядел на стакан.
– Петер не заходил?
Она покачала головой, подняла брови, молча спрашивая старика: «Ты с ним говорил?» Суне покачал головой.
– Я не знаю, что сказать…
Рамона ничего не говорит. Она слишком хорошо все понимает. Пригласить кого-то на кофе – это просто и сложно в одно и то же время.
– Клуб больше не твоя забота, Суне, – пробормотала она.
– Формально меня еще не уволили, похоже, со всем этим… они обо мне забыли. Но да. Конечно. Это больше не моя забота.
Рамона налила еще виски. Капнула в него кофе. Глубоко вздохнула – о Суне и о себе самой.
– Тогда о чем тут говорить? Старая кляча и дед, кряхтим, кряхтим. Скажи уже прямо, что думаешь.
Суне слегка улыбнулся:
– Ты всегда была хорошим психологом.
– Как все бармены. На нормального ты бы никогда не раскошелился.
– Я скучаю по Хольгеру.
– Только когда я на тебя ору.
Суне расхохотался так громко, что пес аж подскочил. Сердито тявкнул, потом снова принялся за ножку стула.
– На самом деле я скучаю только по тому, как ты орала на Хольгера.
– Я тоже.
Еще виски. Капля кофе. Паузы и воспоминания, несказанные слова и придержанные фразы. Пока Суне наконец не заговорил:
– То, что сделал Кевин, – позор. Чудовищный позор. Но я боюсь за клуб. Он существует уже почти семьдесят лет, но я, черт подери, не уверен, что он доживет до следующего года. Как бы народ, если суд признает мальчишку виновным, не свалил все на хоккей. Злопыхатели всегда найдутся. Вот они обрадуются. И во всем будет виноват хоккей.
Рамона залепила ему пощечину так стремительно и с такой силой, что толстый старичок чуть не упал со стула. А свирепая старушка злобно прошипела:
– Так вот зачем ты пришел? Поговорить об этом? Мужики, твою мать! Вы сами никогда ни в чем не виноваты, да? Когда же вы признаете, что не «хоккей» воспитывает этих мальчишек, а ВЫ! Повсюду, всю жизнь я встречаю мужиков, которые несут всякую чушь, чтобы оправдать собственные провалы. «Религия развязывает войны», «Оружие убивает людей», все это точно такая же чушь!
– Я… не имел в виду… – начал было Суне, но пригнулся, уворачиваясь от следующей затрещины.
– Не смей меня перебивать! Проклятые кобели! Это ВЫ во всем виноваты! Религия не воюет, оружие не убивает, а ты уясни себе раз и навсегда, что хоккей никогда никого не насиловал! Знаешь, кто все это делает? Воюет, убивает и насилует?
Суне откашлялся.
– Мужики?
– МУЖИКИ! Вечно эти проклятые мужики!
Суне поежился. Щенок пристыженно заполз в угол. Рамона тщательно поправила прическу, опустошила свой стакан, мысленно признавая, что не такая уж это сложная вещь, пригласить человека на кофе.
Потом подлила еще виски – себе и Суне, дала псу кусок салями, обошла стойку и уселась рядом со стариком. Глубоко вздохнув, признала:
– Я тоже скучаю по Хольгеру. А знаешь, что бы он сказал, будь он с нами?
– Нет.
– Что мы с тобой сами знаем, что правильно. Так что ему и не нужно нам это говорить.
Суне улыбнулся:
– Самовлюбленный мерзавец. Всегда был таким.
– Ага.
В другой части города Закариас незаметно, никого не разбудив, вышел из дома. С рюкзаком за спиной и ведром в руке. С наушниками в ушах и музыкой во всем теле. Сегодня ему исполнилось шестнадцать, и всю его жизнь его гнобили и преследовали. За все. За наружность и внутренность, за выговор, за адрес. Везде. В школе, в раздевалке, в сети. В конце концов человек истончается – этого так просто не увидишь, потому что те, кто окружают затравленного ребенка, думают, что он привык. Никогда, к этому нельзя привыкнуть никогда. Ты все время горишь. Только никто не знает, какой длины твой бикфордов шнур, даже ты сам. С девяти или десяти лет Закариас планировал самоубийство.
Жанетт проснулась оттого, что брат разговаривал по телефону. Снова сработала сигнализация. Сонная и злая, она поехала в школу. Обошла все здание с карманным фонариком, но ничего не нашла. И уже махнула брату, чтобы прекращал поиски, наверно, это снова снег попал на сенсор, но в следующую секунду вступила во что-то мокрое.
Второй охотник в Бьорнстаде отмывал от крови кузов ржавого пикапа. Ана с отцом всю ночь шли по следу, пока не нашли тяжелораненого зверя на лежке, он ушел глубоко в лес, в самую тьму. Они умертвили его гуманно и безболезненно. Ана натянула брезент на кузов и, забрав из кабины ружья, проверила их привычной рукой бывалого охотника.
На улице несколько мальчиков лет семи-восьми играли в хоккей. Сосед, восьмидесятилетий старик, стоял у своего почтового ящика. Из-за ревматизма каждое движение давалось ему с такой мукой, что казалось, будто он тащит на себе невидимые скалы. Он потянулся за газетой и пошел обратно в дом, но вдруг остановился и посмотрел на Ану. Всю жизнь, сколько Ана себя помнит, они жили по соседству, еще несколько лет назад старик охотился с ее отцом, а когда она была маленькая, угощал самодельной карамелью. Никто из них не произнес ни слова, старик только презрительно сплюнул под ноги. А войдя в дом, так сильно хлопнул дверью, что висевший над ней зеленый флажок с медведем заколыхался.
Мальчишки, игравшие в хоккей, подняли головы и уставились на Ану. На одном был свитер с номером девять. По выражениям лиц было понятно, о чем говорят у них дома. Другой мальчик плюнул перед собой. Потом все отвернулись.
Отец подошел, положил руку на плечо Аны и почувствовал дрожь, словно дочь вот-вот не то закричит, не то заплачет.
Почти половину своей жизни Закариас готовился свести с ней счеты. Раз за разом продумывал детали. Такое место, чтобы они увидели. Чтобы потом с этим жили. «Это вы сделали». Ничего особенного не понадобится. Веревка, кое-какие инструменты, подставка для ног. Хорошо бы табуретка, но перевернутое ведро тоже сойдет. Его он держал в руке. Все остальное сложил в рюкзак.
Единственное, что останавливало его до сих пор, – это Амат. Такого друга, как он, было достаточно. С Лифой Закариас никогда так не дружил, только через Амата, но, когда Амата взяли в юниорскую команду и он выбрал себе другую жизнь, для Закариаса все кончилось.
Он жил только благодаря Амату. В самые темные, самые тяжелые ночи Амат говорил ему: «Однажды, Зак, ты станешь богаче и сильнее, чем эти свиньи. И тогда ты проявишь милосердие. Потому что ты знаешь, как больно бывает от собственного бессилия. И ты не причинишь им зла, хотя мог бы. И мир станет лучше».
Таких друзей, как в пятнадцать лет, у тебя больше не будет. Сегодня Закариасу исполнилось шестнадцать. Он вошел в школу, не обращая внимания на сигнализацию. Поставил ведро на пол.
Жанетт смотрела на пол, ее сердце выскакивало из куртки. Под ногами у нее была большая лужа, она медленно ширилась. Жанетт стояла почти у самого входа, рядом со шкафчиками старшеклассников. В ноздри ударил резкий запах. Брат подошел ближе, два фонарика светили в одну и ту же точку.
– Что это? – спросил брат.
Отец услышал, как Ана скрипит зубами, и шепнул:
– Они просто боятся, Ана, им просто нужен козел отпущения.
Ане хотелось заорать во всю глотку. Распахнуть дверь соседского дома, сорвать зеленый флажок и гаркнуть: «Почему бы вам не выбрать КЕВИНА в козлы отпущения, а?» Ей хотелось кричать так громко, чтобы и другие соседи здесь, на Холме, ее тоже услышали. Кричать, что она обожает хоккей. ОБОЖАЕТ! Но она девчонка, а что будет, если она расскажет об этом какому-нибудь парню? Он ей на это скажет: «Вот как? Ты любишь хоккей, хотя ты девчонка? О’кей. Кто выиграл Кубок Стэнли в 1983 году? А? А кто был седьмым по набранным очкам в 1994-м? А? Если ты так любишь хоккей, отвечай!»
В Бьорнстаде девчонкам нельзя просто любить хоккей. Им лучше не любить его вообще. Потому что, если ты любишь игру, значит, ты лесбиянка, а если игроков – то шлюха. Ане хотелось припереть к стенке чертова соседа и объяснить ему, что раздевалка, в которой сидят и шутят свои тупые шуточки парни, в конце концов становится консервной банкой, поэтому взрослеют они медленнее, а некоторые гниют изнутри. У них нет подружек, и женских команд в их городе тоже нет, поэтому они думают, что хоккей принадлежит им одним, а тренеры учат их не «отвлекаться» на девчонок. Поэтому они думают, что девчонки существуют только для того, чтобы их трахать. Она бы рассказала ему, как все мужики в этом городе восхваляют их, когда они «борются» и «не сдаются», но ни одна живая душа не научила их, что, когда девушка говорит «нет», это значит «НЕТ»! И проблема с этим проклятым городом не в том, что парень изнасиловал девушку, а в том, что все делают вид, будто он этого не делал. И теперь все остальные парни будут считать, что то, что он сделал, – нормально. Потому что всем наплевать! Ане хотелось залезть на крышу и закричать: «Вам насрать на Маю! И, если уж на то пошло, то и на Кевина тоже! Потому что они для вас не люди, а предметы заявленной ценности. Просто Кевин котируется выше, чем Мая!»
Ей бы многого хотелось. Но улица была пуста, и Ана молчала и ненавидела себя за это.
– Что это на полу? – повторил брат.
– Вода, – ответила Жанетт.
Она знала, что мало кто из учеников способен проникнуть в здание, – неважно, сработает при этом сигнализация или нет. Она не знала, входило ли в намерения этого ученика управиться прежде, чем приедет охранная фирма, или ему было все равно.
На первом уроке в то утро Жанетт заменяла учителя в девятом классе. Она заметила, что у Закариаса руки в краске. От него резко пахло моющим средством. На шкафчике в коридоре больше не было написано «шлюха», потому что парень всю ночь оттирал дверцу. Он знал, что чувствует тот, кому другие делают больно только потому, что могут сделать больно. Знал, как сильные в этом городе поступают со слабыми.
Жанетт ему ничего не сказала. Она понимала, что это его тихий бунт. Никому не рассказав о том, кто проник в школу сегодня ночью, она сделала это и своим тихим бунтом.
Когда они вошли в дом, отец все еще держал дрожащую руку у Аны на плече, но Ана выскользнула. Он смотрел, как она относит ружья в подвал. Видел ее ненависть. Он запомнил, что подумал тогда: «Из всех мужчин, на чьем месте я бы не хотел оказаться, меньше всего я хочу оказаться на месте того, кто сделал больно лучшей подруге этой девочки».