Текст книги "Сумерки идолов. Ecce Homo (сборник)"
Автор книги: Фридрих Ницше
Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)
– Я скажу еще одно слово для самых изысканных ушей: чего я, в сущности, требую от музыки? Чтобы она была ясной и глубокой, как октябрьский день после полудня. Чтобы она была причудливой, шаловливой, нежной, как маленькая сладкая женщина, полная лукавства и грации… Я никогда не допущу, чтобы немец мог знать, что такое музыка. Те, кого называют немецкими музыкантами, прежде всего великими, были иностранцы, славяне, кроаты, итальянцы, нидерландцы – или евреи; в ином случае немцы сильной расы, вымершие немцы, как Генрих Шютц, Бах и Гендель. Я сам все еще достаточно поляк, чтобы за Шопена отдать всю остальную музыку: по трем причинам я исключаю Зигфрид-идиллию Вагнера, может быть, некоторые произведения Листа, который благородством оркестровки превосходит всех музыкантов; и в конце концов все, что создано по ту сторону Альп – по эту же сторону… Я не мог бы обойтись без Россини, еще меньше без моего Юга в музыке, без музыки моего венецианского maestro Pietro Gasti. И когда я говорю: по ту сторону Альп, я, собственно, говорю только о Венеции. Когда я ищу другого слова для музыки, я всегда нахожу только слово «Венеция». Я не умею делать разницы между слезами и музыкой[82]82
Ср. описание одного туринского концерта в письме к П. Гасту от 2 декабря 1888 г.: «Только что возвратился с большого концерта, являющегося по сути сильнейшим концертным впечатлением моей жизни, – лицо мое корчилось в непрерывных гримасах, чтобы сдержать свое крайнее удовлетворение, включая и десятиминутную гримасу слез… Вначале увертюра к «Эгмонту» – учтите, при этом я думал только о господине Петере Гасте… Потом Венгерский марш Шуберта (из Moment musical), великолепно аранжированный и инструментованный Листом. Успех невероятный, da capo. – Вслед за этим нечто только для всего струнного оркестра: после 4-го такта я был в слезах. Совершенно небесное и глубокое вдохновение, и чье же? музыканта, умершего в Турине в 1870 г., Россаро…». (Вr. 8, 498).
[Закрыть] – я знаю счастье думать о Юге не иначе как с дрожью ужаса.
8
В юности, в светлую ночь
раз на мосту я стоял.
Издали слышалось пенье;
словно по влаге дрожащей
золота струи текли.
Гондолы, факелы, музыка —
В сумерках все расплывалось…
Звуками теми втайне задеты,
струны души зазвенели,
и гондольеру запела,
дрогнув от яркого счастья, душа.
– Слышал ли кто ее песнь?
Во всем этом – в выборе пищи, места, климата, отдыха – повелевает инстинкт самосохранения, который самым несомненным образом проявляется как инстинкт самозащиты. Многого не видеть, не слышать, не допускать к себе – первое благоразумие, первое доказательство того, что человек не есть случайность, а необходимость. Расхожее название этого инстинкта самозащиты есть вкус. Его императив повелевает не только говорить Нет там, где Да было бы «бескорыстием», но и говорить Нет так редко, как только возможно. Надо отделять, устранять себя от всего, что делало бы это Нет все вновь и вновь необходимым. Разумность здесь заключается в том, что издержки на оборону, даже самые малые, обращаясь в правило, в привычку, обусловливают чрезвычайное и совершенно лишнее оскудение. Наши большие издержки суть самые частые малые издержки. Отстранение, недопущение приблизиться к себе есть издержка – пусть в этом не заблуждаются, – растраченная на отрицательные цели сила. От постоянной необходимости обороны можно ослабеть настолько, чтобы не иметь более возможности обороняться. – Предположим, я выхожу из своего дома и нахожу перед собою вместо спокойного аристократического Турина немецкий городишко: мой инстинкт должен был бы насторожиться, чтобы отстранить все, что хлынуло бы на него из этого плоского и трусливого мира. Или мне предстал бы немецкий большой город, этот застроенный порок, где ничего не произрастает, куда все, хорошее и дурное, втаскивается извне. Разве не пришлось бы мне обратиться в ежа? – Но иметь иглы есть мотовство, даже двойная роскошь, когда дана свобода иметь не иглы, а открытые руки…
Второе благоразумие и самозащита состоит в том, чтобы свести до возможного минимума реагирование и отстранять от себя положения и условия, где человек обречен как бы отрешиться от своей «свободы» и инициативы и обратиться в простой реагент. Я беру для сравнения общение с книгами. Ученый, который, в сущности, лишь «переворачивает» горы книг – средний филолог до 200 в день, – совершенно теряет в конце концов способность самостоятельно мыслить. Если он не переворачивает, он не мыслит. Он отвечает на раздражение (на прочтенную мысль), когда он мыслит, – он в конце концов только реагирует. Ученый отдает всю свою силу на утверждение и отрицание, на критику уже продуманного, – сам он не думает больше… Инстинкт самозащиты притупился в нем, иначе он оборонялся бы от книг. Ученый есть décadent. Это я видел своими глазами: одаренные, богатые и свободные натуры уже к тридцати годам «позорно начитанны», они только спички, которые надо потереть, чтобы они дали искру – «мысль». – Ранним утром, в начале дня, во всей свежести, на утренней заре своих сил читать книгу — это называю я порочным! —
9В этом месте нельзя уклониться от истинного ответа на вопрос, как становятся сами собою. И этим я касаюсь главного пункта в искусстве самосохранения – эгоизма… Если допустить, что задача, определение, судьба задачи значительно превосходит среднюю меру, то нет большей опасности, как увидеть себя самого одновременно с этой задачей. Если люди слишком рано становятся сами собою, это предполагает, что они даже отдаленнейшим образом не подозревают, что они есть. С этой точки зрения имеют свой собственный смысл и ценность даже жизненные ошибки, временное блуждание и окольные пути, остановки, «скромности», серьезность, растраченная на задачи, которые лежат по ту сторону собственной задачи[83]83
Ср. у Гёте: «При строгом рассмотрении моего пути в жизни и в искусстве, как и пути других людей, я часто замечал, что то, что по справедливости называется ложным стремлением, может оказаться для индивидуума совершенно необходимым окольным путем к цели… Более того, иногда сознательно стремишься к ложной цели, как лодочник, борющийся с течением» хотя вся его забота в том и состоит, чтобы достичь противоположного берега» (Письмо к Г. Эйхштедту от 15 сентября 1804 г. // Goethes Werke. Weimarer Ausgabe. Abt. IV. Bd 17. S. 198).
[Закрыть]. В этом находит выражение великая мудрость, даже высшая мудрость, где nosce te ipsum[84]84
познай самого себя (лат.).
[Закрыть] было бы рецептом для гибели, где забвение себя, непонимание себя, умаление себя, сужение, сведение себя на нечто среднее становится самим разумом. Выражаясь морально: любовь к ближнему, жизнь для других и другого может быть охранительной мерой для сохранения самой твердой любви к себе; это исключительный случай, когда я против своих правил и убеждений становлюсь на сторону «бескорыстных» инстинктов – они служат здесь эгоизму и воспитанию своего Я. – Надо всю поверхность сознания – сознание есть поверхность – сохранить чистой от какого бы то ни было великого императива. Надо остерегаться даже всякого высокопарного слова, всякой высокопарной позы! Это сплошные опасности, препятствующие слишком раннему «самоуразумению» инстинкта. – Между тем в глубине постепенно растет организующая, призванная к господству «идея» – она начинает повелевать, она медленно выводит обратно с окольных путей и блужданий, она подготовляет отдельные качества и способности, которые проявятся когда-нибудь как необходимое средство для целого, – она вырабатывает поочередно все служебные способности еще до того, как предположит что-либо о доминирующей задаче, о «цели» и «смысле». – Если рассматривать мою жизнь с этой стороны, она представится положительно чудесной. Для задачи переоценки ценностей потребовалось бы, пожалуй, больше способностей, чем когда-либо соединялось в одном лице, прежде всего потребовалась бы противоположность способностей без того, чтобы они друг другу мешали, друг друга разрушали. Иерархия способностей, дистанция, искусство разделять, не создавая вражды; ничего не смешивать, ничего не «примирять»; огромное множество, которое, несмотря на это, есть противоположность хаоса, – таково было предварительное условие, долгая сокровенная работа и артистизм моего инстинкта. Его высший надзор проявлялся до такой степени сильно, что я ни в коем случае и не подозревал, что созревает во мне, – что все мои способности в один день распустились внезапно, зрелые в их последнем совершенстве. Я не помню, чтобы мне когда-нибудь пришлось стараться, – ни одной черты борьбы нельзя указать в моей жизни. Я составляю противоположность героической натуры. Чего-нибудь «хотеть», к чему-нибудь «стремиться», иметь в виду «цель», «желание» – ничего этого я не знаю из опыта. И в данное мгновение я смотрю на свое будущее – широкое будущее! – как на гладкое море: ни одно желание не пенится в нем, я ничуть не хочу, чтобы что-либо стало иным, нежели оно есть; я сам не хочу стать иным… Но так жил я всегда. У меня не было ни одного желания. Едва ли кто другой на сорок пятом году жизни может сказать, что он никогда не заботился о почестях, о женщинах, о деньгах! – Не то чтобы у меня их не было… Так, сделался я, например, однажды профессором университета – я даже отдаленнейшим образом не помышлял об этом, потому что мне едва исполнилось 24 года. Так, двумя годами раньше сделался я однажды филологом: в том смысле, что моя первая филологическая работа, мое начало во всяком смысле, была принята моим учителем Ричлем для напечатания в его «Rheinisches Museum»[85]85
Статья «Zur Gеschichte der Theognideischen Spruchsammlung», напечатанная в 22-м томе «Рейнского научного журнала» (1867).
[Закрыть] (Ричль – я говорю это с уважением – единственный гениальный ученый, которого я до сих пор видел. Он обладал той милой испорченностью, которая отличает нас, тюрингенцев, и при которой даже немец становится симпатичным – даже к истине мы предпочитаем идти окольными путями. Я не хотел бы этими словами сказать, что я недостаточно высоко ценю моего более близкого соотечественника, умного Леопольда фон Ранке…).
– Меня спросят, почему я, собственно, рассказал все эти маленькие и, по распространенному мнению, безразличные вещи; этим я врежу себе самому тем более, если я призван решать великие задачи. Ответ: эти маленькие вещи – питание, место, климат, отдых, вся казуистика себялюбия – неизмеримо важнее всего, что до сих пор почиталось важным. Именно здесь надо начать переучиваться. То, что человечество до сих пор серьезно оценивало, были даже не реальности, а простые химеры, говоря строже, ложь, рожденная из дурных инстинктов больных, в самом глубоком смысле вредных натур – все эти понятия «Бог», «душа», «добродетель», «грех», «потусторонний мир», «истина», «вечная жизнь»… Но в них искали величия человеческой натуры, ее «божественность»[86]86
Начиная с этого места – пропуск зачеркнутого (не рукою Ницше) места, которое было восстановлено в комментариях к изданиям Рауля Рихтера (1908) и Отто Вейса (1911), но почему-то упущено из виду Шлехтой. В издании Подаха (1961) оно уже фигурирует в самом тексте; привожу этот отрывок: «Наша нынешняя культура в высшей степени двусмысленна… Немецкий кайзер, заключающий пакт с папой, как если бы не папа был представителем смертельной вражды к жизни!.. То, что воздвигается нынче, не простоит и трех лет. – Когда я мерю себя по тому, на что я способен, не говоря о том, что громоздится поперек пути за моими плечами, – обвал, сооружение, не имеющее себе равных, – то больше чем какой-либо смертный вправе я притязать на слово «величие»…».
[Закрыть]… Все вопросы политики, общественного строя, воспитания извращены до основания тем, что самых вредных людей принимали за великих людей, – что учили презирать «маленькие» вещи, стало быть, основные условия самой жизни… Когда я сравниваю себя с людьми, которых до сих пор почитали как первых людей, разница становится осязательной. Я даже не отношу этих так называемых первых людей к людям вообще – для меня они отбросы человечества, выродки болезней и мстительных инстинктов: все они нездоровые, в основе неизлечимые чудовища, мстящие жизни… Я хочу быть их противоположностью: мое преимущество состоит в самом тонком понимании всех признаков здоровых инстинктов. Во мне нет ни одной болезненной черты; даже в пору тяжелой болезни я не сделался болезненным; напрасно ищут в моем существе черту фанатизма. Ни в одно мгновение моей жизни нельзя указать мне самонадеянного или патетического поведения. Пафос позы не есть принадлежность величия; кому нужны вообще позы, тот лжив… Берегитесь всех живописных людей! – Жизнь становилась для меня легкой, легче всего, когда она требовала от меня наиболее тяжелого. Кто видел меня в те семьдесят дней этой осени, когда я, без перерыва, писал только вещи первого ранга, каких никто не создавал ни до, ни после меня, с ответственностью за все тысячелетия после меня, тот не заметил во мне следов напряжения; больше того, во мне была бьющая через край свежесть и бодрость. Никогда не ел я с более приятным чувством, никогда не спал я лучше. Я знаю только одно отношение к великим задачам – игру: как признак величия это есть существенное условие. Малейшее напряжение, более угрюмая мина, какой-нибудь жесткий звук в горле, все это будет возражением против человека и еще больше против его творения!.. Нельзя иметь нервов… Страдать от безлюдья есть также возражение – я всегда страдал только от «многолюдья»… В абсурдно раннем возрасте, семи лет, я знал уже, что до меня не дойдет ни одно человеческое слово, – видели ли, чтобы это когда-нибудь меня огорчило? – И нынче я также любезен со всеми, я даже полон внимания к самым низменным существам – во всем этом нет ни грана высокомерия, ни скрытого презрения. Кого я презираю, тот угадывает, что он мною презираем: я возмущаю одним своим существованием все, что носит в теле дурную кровь… Моя формула для величия человека есть amor fati: не хотеть ничего другого ни впереди, ни позади, ни во веки вечные. Не только переносить необходимость, но и не скрывать ее – всякий идеализм есть ложь перед необходимостью, – любить ее…
Почему я пишу такие хорошие книги
1Я одно, мои сочинения другое. Здесь, раньше чем я буду говорить о них, следует коснуться вопроса о понимании и непонимании этих сочинений. Я говорю об этом со всей подобающей небрежностью, ибо это отнюдь не своевременный вопрос. Я и сам еще не своевременен, иные люди рождаются посмертно. Когда-нибудь понадобятся учреждения, где будут жить и учить, как я понимаю жизнь и учение; будут, быть может, учреждены особые кафедры для толкования «Заратустры». Но это совершенно противоречило бы мне, если бы я теперь уже ожидал ушей и рук для моих истин: что нынче не слышат, что нынче не умеют брать от меня – это не только понятно, но даже представляется мне справедливым. Я не хочу, чтобы меня смешивали с другими, – а для этого нужно, чтобы и я сам не смешивал себя с другими. – Повторяю еще раз, в моей жизни почти отсутствуют следы «злой воли»; я едва ли мог бы рассказать хоть один случай литературной «злой воли». Зато слишком много чистого безумия!.. Мне кажется, что, если кто-нибудь берет в руки мою книгу, он этим оказывает себе самую редкую честь, какую только можно себе оказать, – я допускаю, что он снимает при этом обувь, не говоря уже о сапогах… Когда однажды доктор Генрих фон Штейн откровенно жаловался, что ни слова не понимает в моем «Заратустре», я сказал ему, что это в порядке вещей: кто понял, т. е. пережил хотя бы шесть предложений из «Заратустры», тот уже поднялся на более высокую ступень, чем та, которая доступна «современным» людям. Как мог бы я при этом чувстве дистанции хотя бы только желать, чтобы меня читали «современники», которых я знаю! Мое превосходство прямо обратно превосходству Шопенгауэра – я говорю: «поп legor, поп legar»[87]87
…меня не читают, меня не будут читать (лат.). У Шопенгауэра (в предисловии к «О воле в природе»): «legor et legar» (см.: Шопенгауэр A. Полн. собр. соч. Т. 3. С. 4).
[Закрыть]. – He то чтобы я низко ценил удовольствие, которое мне не раз доставляла невинность в отрицании моих сочинений. Еще этим летом, когда я своей веской, слишком тяжеловесной литературой мог бы вывести из равновесия всю остальную литературу, один профессор Берлинского университета дал мне благосклонно понять, что мне следует пользоваться другой формой: таких вещей никто не читает. – В конце концов не Германия, а Швейцария дала мне два таких примера. Статья доктора В. Видмана в «Bund» о «По ту сторону добра и зла» под заглавием «Опасная книга Ницше» и общий обзор моих сочинений, сделанный господином Карлом Шпиттелером в том же «Bund», были в моей жизни максимумом – остерегаюсь сказать чего[88]88
Речь идет о статье И.В. Видмана, редактора бернского «Бунда». «Те запасы динамита, – говорится там, – которые были использованы при строительстве Готардской дороги, хранились под черным предупредительным флагом, указующим на смертельную опасность. – Только в этом смысле говорим мы о новой книге философа Ницше как об опасной книге. В этой характеристике нет и тени упрека в адрес автора и его произведения, что было бы столь же несуразным, как если бы упомянутый черный флаг стал упрекать то самое взрывчатое вещество. Тем менее могло бы прийти нам в голову самим намеком на опасность книги выдать одинокого мыслителя церковному и приходскому воронью. Духовная взрывчатка, как и материальная, может послужить весьма полезному делу; вовсе не необходимо, чтобы она была злоупотреблена в преступных целях. Следовало бы только сказать со всей отчетливостью там, где хранится подобное вещество: «Здесь лежит динамит!»… Ницше – первый, кто знает новый выход из положения, впрочем, выход столь страшный, что это по-настоящему ужасает – видеть его бродящим по одинокой непроторенной доселе тропе» (Chronik zu Nietzsches Leben vom 19. April 1869 bis 9. Januar 1889. Kritische Studienausgabe. Bd 15. S. 161). Шпиттелер Карл (1845–1924) – швейцарский поэт, автор всемирно известного «Прометея и Эпиметея», эпической поэмы «Олимпийская весна» и романа «Imago»; нобелевский лауреат по литературе 1919 г. в 1908 г. опубликовал книгу «Мои отношения с Ницше» (Spitteler С. Meine Beziеhungen mit Nietzsche. Münchеn, 1908).
[Закрыть]… Последний трактовал, например, моего «Заратустру» как высшее упражнение стиля и желал, чтобы впредь я позаботился и о содержании; доктор Видман выражал свое уважение перед мужеством, с каким я стремлюсь к уничтожению всех пристойных чувств. – Благодаря шутке со стороны случая каждое предложение здесь с удивлявшей меня последовательностью было истиной, поставленной вверх ногами: в сущности, не оставалось ничего другого, как «переоценить все ценности», чтобы с замечательной точностью бить по самой головке гвоздя – вместо того чтобы гвоздем бить по моей голове… Тем не менее я попытаюсь дать объяснение. – В конце концов никто не может из вещей, в том числе и из книг, узнать больше, чем он уже знает. Если для какого-нибудь переживания нет доступа, для него нет уже и уха. Представим себе крайний случай: допустим, что книга говорит о переживаниях, которые лежат совершенно вне возможности частых или даже редких опытов – что она является первым словом для нового ряда опытов. В этом случае ничего нельзя уже и слышать, благодаря тому акустическому заблуждению, будто там, где ничего не слышно, ничего и нет… Это и есть мой средний опыт и, если угодно, оригинальность моего опыта. Кто думал, что он что-нибудь понимал у меня, тот делал из меня нечто подобное своему образу, нечто нередко противоположное мне, например «идеалиста»; кто ничего не понимал у меня, тот отрицал, что со мной можно и вообще считаться. – Слово сверхчеловек для обозначения типа самой высокой удачливости, в противоположность «современным» людям, «добрым» людям, христианам и прочим нигилистам – слово, которое в устах Заратустры, истребителя морали, вызывает множество толков, – почти всюду было понято с полной невинностью в смысле ценностей, противоположных тем, которые были представлены в образе Заратустры: я хочу сказать, как «идеалистический» тип высшей породы людей, как «полусвятой», как «полугений»… Другой ученый рогатый скот заподозрил меня из-за него в дарвинизме: в нем находили даже столь зло отвергнутый мною «культ героев» Карлейля, этого крупного фальшивомонетчика знания и воли. Когда же я шептал на ухо, что скорее в нем можно видеть Чезаре Борджа, чем Парсифаля, то не верили своим ушам. – Надо простить мне, что я отношусь без всякого любопытства к отзывам о моих книгах, особенно в газетах. Мои друзья, мои издатели знают об этом и никогда не говорят мне ни о чем подобном. В одном только особом случае я увидел однажды воочию все грехи, совершенные в отношении к одной-единственной книге – дело касалось «По ту сторону добра и зла»; я многое мог бы рассказать об этом. Мыслимое ли дело, что «Nationalzeitung» – прусская газета, к сведению моих иностранных читателей, – сам я, с позволения, читаю только «Journal des Débats» – дошла совершенно серьезно до понимания этой книги как «знамения времени», как бравой правой юнкерской философии, которой недоставало лишь мужества «Kreuzzeitung»[89]89
Крестовая газета – консервативная «Новая прусская газета», выходившая в Берлине с 1848 по 1938 г.
[Закрыть]?..
Это было сказано для немцев: ибо всюду, кроме Германии, есть у меня читатели – сплошь изысканные, испытанные умы, характеры, воспитанные в высоких положениях и обязанностях; есть среди моих читателей даже действительные гении. В Вене, в Санкт-Петербурге, в Стокгольме, в Копенгагене, в Париже и Нью-Йорке – везде открыли меня: меня не открыли только в плоскомании Европы, в Германии[90]90
См. примеч. 29 к соч. «Сумерки идолов».
[Закрыть]… И я должен признаться, что меня больше радуют те, кто меня не читает, кто никогда не слышал ни моего имени, ни слова «философия»; но куда бы я ни пришел, например, здесь, в Турине, лицо каждого при взгляде на меня проясняется и добреет. Что мне до сих пор особенно льстило, так это то, что старые торговки не успокаиваются, пока не выберут для меня самый сладкий из их винограда. Надо быть до такой степени философом… Недаром поляков зовут французами среди славян. Очаровательная русская женщина ни на одну минуту не ошибется в моем происхождении. Мне не удается стать торжественным, самое большее – я прихожу в смущение… По-немецки думать, по-немецки чувствовать – я могу всё, но это свыше моих сил… Мой старый учитель Ричль утверждал даже, что свои филологические исследования я конципирую, как парижский romancier – абсурдно увлекательно. Даже в Париже изумлялись по поводу «toutes mes audaces et finesses»[91]91
всех моих дерзостей и тонкостей (фр.). Из письма И. Тэна к Ницше от 14 декабря 1888 г. в связи с присылкой «Сумерек идолов»: «…Вы вправе думать, что столь литературный и столь живописный немецкий стиль нуждается в читателях, весьма сильных в знании немецкого; я недостаточно владею языком, чтобы с первого раза ощутить все Ваши дерзости и тонкости».
[Закрыть] – выражение господина Тэна; я боюсь, что вплоть до высших форм дифирамба можно найти у меня примесь той соли, которая никогда не бывает глупой – «немецкой»: esprit… Я не могу иначе. Помоги мне, Боже! Аминь[92]92
Пародия на знаменитое вормское высказывание Лютера: «Здесь я стою, я не могу иначе! Да поможет мне Бог! Аминь!»
[Закрыть]. – Мы знаем все, некоторые даже из опыта, что такое длинноухое животное. Ну что ж, я смею утверждать, что у меня самые маленькие уши. Это немало интересует бабенок – мне кажется, они чувствуют, что я их лучше понимаю?.. Я Антиосел par excellence, и благодаря этому я всемирно-историческое чудовище, – по-гречески, и не только по-гречески, я Антихрист…
Я несколько знаю свои преимущества, как писателя; отдельные случаи доказали мне, как сильно «портит» вкус привычка к моим сочинениям. Просто не переносишь других книг, особенно философских. Это несравненное отличие – войти в столь благородный и утонченный мир: для этого отнюдь не обязательно быть немцем; в конце концов это отличие, которое надо заслужить. Но кто приближается ко мне высотою хотения, тот переживает при этом истинные экстазы познания: ибо я прихожу с высот, которых не достигала ни одна птица, я знаю бездны, куда не ступала ни одна нога. Мне говорили, что нельзя оторваться ни от одной из моих книг, – я нарушаю даже ночной покой… Нет более гордых и вместе с тем более рафинированных книг: они достигают порою наивысшего, что достижимо на земле, – цинизма; для завоевания их нужны как самые нежные пальцы, так и самые храбрые кулаки. Всякая дряхлость души, даже всякое расстройство желудка устранены из них раз и навсегда: никаких нервов, только веселое брюхо. Не только бедность и затхлый запах души устранены из них, но в еще большей степени все трусливое, нечистоплотное, скрытное и мстительное в наших внутренностях: одно мое слово гонит наружу все дурные инстинкты. Среди моих знакомых есть множество подопытных животных, на которых я изучаю различную, весьма поучительно различную реакцию на мои сочинения. Кто и знать ничего не хочет об их содержании, например мои так называемые друзья, тот становится при этом «безличным»: меня поздравляют с тем, что я снова зашел «так далеко», – говорят также об успехе в смысле большей ясности тона… Совершенно порочные «умы», «прекрасные души», изолгавшиеся дотла, совсем не знают, что им делать с этими книгами, – следовательно, они считают их ниже себя, прекрасная последовательность всех «прекрасных душ». Рогатый скот среди моих знакомых, немцы, с вашего позволения, дают понять, что не всегда разделяют моего мнения, но все же иногда… Это я слышал даже о «Заратустре»… Точно так же всякий «феминизм» в человеке, даже в мужчине, является для меня закрытыми воротами: никогда не войдет он в этот лабиринт дерзновенных познаний. Никогда не надо щадить себя, жесткость должна стать привычкой, чтобы среди сплошных жестких истин быть веселым и бодрым. Когда я рисую себе образ совершенного читателя, он всегда представляется мне чудовищем смелости и любопытства, кроме того, еще чем-то гибким, хитрым, осторожным, прирожденным искателем приключений и открывателем. В конце концов я не мог бы сказать лучше Заратустры – к нему одному, в сущности, я и обращаюсь: кому захочет он рассказать свою загадку?
Вам, смелым искателям, испытателям и всем, кто когда-либо плавал под коварными парусами по страшным морям, – вам, опьяненным загадками, любителям сумерек, чья душа привлекается звуками свирели ко всякой обманчивой пучине:
– ибо вы не хотите нащупывать нить трусливой рукой и, где можете вы угадать, там ненавидите вы делать выводы…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.