Электронная библиотека » Геннадий Добров » » онлайн чтение - страница 12


  • Текст добавлен: 19 октября 2020, 12:52


Автор книги: Геннадий Добров


Жанр: Изобразительное искусство и фотография, Искусство


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Глава 15
12 января 2006 г.

Первое знакомство с Бетховеном. Рассуждения о великом и прекрасном. Приезды отца в Москву. Искусственно созданный мир. Дом писателей. Детские шалости.

Ночь девятая. Вообще воспоминания очень странная вещь.

Они не стоят перед глазами, как, например, прочитанная книга, когда можно пересказать всё содержание по порядку, а в памяти отражается что-то ярче, какие-то воспоминания кажутся главными, а какие-то совершенно забываются. И только потом, когда уже всё расскажешь, вдруг вспомнится – ой, что же я об этом-то не сказал, это же было так важно.

Дети, которые приехали из разных городов Советского Союза, были, конечно, не подготовлены не только к жизни в Москве, но и к восприятию огромной культуры, и русской, и мировой. Всё познавалось постепенно, и каждый раз как бы приоткрывались новые двери в какие-то другие миры, являющиеся открытием для детей, но давным-давно уже осознанные всем миром. И первые прикосновения к этим новым мирам происходили часто не в концертных и библиотечных залах, а как-то нечаянно. Но в то же время это было так серьёзно, так глубоко поражало сознание и чувства детей, что они просто замолкали и как бы застывали в изумлении, внимая тому великому, что открывалось им.

В школе у нас учился мальчик Юра Грачёв. Он был москвич, но по сравнению с другими ребятами, которые жили очень состоятельно и даже богато (я уже говорил, что у нас учились дети самых разных крупных деятелей), Юра происходил из бедной семьи. Жил он без отца с мамой, инвалидкой без ноги, как-то по комнате она могла передвигаться. Юра был обаятельный мальчик, душа класса, все его любили и дружили с ним. И даже дети из семей с солидным положением родителей всё равно тянулись к этому Юре и стремились как бы не разлучаться с ним, настолько он был приятен и коммуникабелен.

Вот если зайти в класс, то налево в самом углу стояли их парты, там сидела целая группа ребят. Они сблизились, потом подружились и дружат до сих пор. Сейчас Юра уже умер. Недавно прошла его посмертная выставка в Москве, на которой собрались все его друзья. И они нежно вспоминали и выражали любовь к этому Юре, несмотря на то, что он давно уже уехал в Америку, там и умер.


Гена в МСХШ


А я… хотя я и жил в городе Омске, и папа у меня был там председателем Союза художников, но классическую музыку я впервые услышал только у Юры дома. Он пригласил к себе ребят, они позвали меня, и мы пошли к Юре. Они жили в совсем небольшой комнате. Мама его пристроилась где-то за печкой, уступила нам место, но всё же ребятам расположиться было негде. А у них там стояла большая кровать, и вот мы все залезли на эту кровать – кто поджал ноги под себя, кто, наоборот, вытянул. И так тесно-тесно друг к дружке прижались и приготовились слушать.

Не то у Юры ещё раньше был проигрыватель, не то он только что его купил с пластинками, но вдруг зазвучала музыка Бетховена. Это стало настолько неожиданным, настолько ошеломляющим, да ещё так громко… эта какая-то его симфония. А мы оказались совсем неподготовлены, может быть, некоторые ребята уже слышали, но я вот… первый раз только слушал. Я забыл обо всём… и о том, где мы находимся, и что мы сидим там в тесноте и в неудобных позах. Мы все замерли, мы только слушали эту музыку. Все были совершенно раздавлены этими звуками, аккордами, этой мощью и гармонией, никто ничего не говорил, никто не шевелился даже. И это происходило не в зале консерватории, это, вот я говорю, была обыкновенная комната в каком-то стареньком доме, где и полы скрипели, и всё как-то покривилось, покосилось, наверно, этот дом уже и на слом шёл. И вот в этой обстановке вдруг Бетховен, необыкновенные пассажи, потрясающие раскаты музыки. Это было что-то… совершенно новое, что-то до того могучее, мощное, гениальное. Все были, конечно, просто раздавлены.

Вот в такой обстановке запомнилось наше первое знакомство с классической музыкой. Потом, конечно, ребята и сами покупали проигрыватели и пластинки, и ходили в консерваторию, в другие большие залы, слушали там музыку в разной обстановке. Но я говорю, как происходило это впервые, каким неожиданным было первое потрясение. Притом никто нас не подготавливал из учителей, никто даже не говорил, что вот, ребята, слушайте музыку, что это великое создание человечества. Нет, это вот как-то сами ребята устроили.

Правда, среди этой компании Юры Грачёва был Володя Дубовиков, который учился музыке, кажется, в Горьком (так раньше назывался город Нижний Новгород). Он играл уже на пианино. А в школе на сцене стоял большой рояль. И вот когда он садился за рояль и начинал играть, ребята облепляли этот рояль со всех сторон и следили, как у него руки двигаются, как он перебирает клавиши и получаются звуки. Это просто… мир музыки близок к миру живописи, и даже… не то что близок, он ещё более таинственный. Это совершенно непонятно откуда берутся звуки. Я вот до сих пор совсем не понимаю, как из ничего вдруг появляются звуки – то мелодичные, которые разливаются, буквально тебе кажется, что какие-то озёра в музыке текут, какие-то длинные облака тянутся по небу. А то вдруг появляются скалы, море там… что-то новое каждый раз. И я думаю… как? Откуда это всё берётся? Я просто не мог понять.

Так же, как я никогда не мог, например, сочинить стихотворение. Ну, иногда я сочинял такие небольшие, но ведь бывают целые поэмы. Или, например, пишут роман, или повесть. Я вот знал только свою область рисования и вот этим ограничивался. А некоторые ребята они и стихи писали, и музыку сочиняли, и рисовали. То есть они были очень талантливые, и в нашем классе, да и в других классах тоже. Это, видимо, просто свойство таланта. Ведь говорят же, что талантливый человек талантлив во всём. К чему бы он ни прикасался, всё освещает светом своей души, чарует силой своего чувства, своим умом. И возникает какой-то… наполовину абстрактный мир по отношению к обычной жизни, как бы параллельный мир… мир прекрасных звуков, мир живописи, мир стихов… Он ничего не делает, ничего не даёт, но зато он человека как бы очищает до того, что… при слушании, например, музыки у него вдруг ни с того ни с сего начинают течь слёзы. Человек плачет просто, иной раз даже навзрыд плачет и не может остановиться, так его душа бывает потрясена.

Я один раз в Новосибирске пошёл в театр «Красный факел», там шла опера «Травиата» Верди. Я сидел наверху, на балконе. Недалеко от меня сидел какой-то обычно одетый человек… ну, он не из мира художников, не из мира музыкантов, а простой человек. Я думаю даже, что он, может быть, первый раз попал в театр. И когда полились звуки этой гениальной оперы и началось развитие сюжета, когда Виолетта заболела, умирала… этот человек (который сидел ниже меня на один ряд и немного слева) вдруг начал плакать. Он смотрит на сцену и, наверно, подумал, что это всё на самом деле там происходит. И он плачет, слёзы у него текут прямо по лицу… А потом он так разрыдался, так громко плакал, что все даже стали обращать внимание на него. А он не мог остановиться, так на него подействовало вот это соединение музыки и слов на сцене. И я думаю, что этот человек потом, когда вышел из театра, что у него душа стала уже другой, чем в тот момент, когда он вошёл в театр. Что-то с ним произошло, как греки называли, катарсис, потрясение души. Потрясение, какое-то очищение через слёзы, через какой-то восторг…

Вот так бывает, когда человек встречается с чем-то великим. Ну а великое… оно живёт, но оно как-то вот… где-то рядом. И часто просто оно до тех пор мёртвое, пока его не касаешься. Но когда оно прикоснётся к душе и обожжет её, вот тогда только понимаешь, что это такое – величие мысли, величие музыки… в общем, великое и в живописи, и в словах. Бывают ведь слова великие, такое слово кто-то скажет… ну, думаешь, что твоя жизнь перед этой истиной сказанной.

Но мы только начинали узнавать мир, и впереди было ещё много и глубоких, и великих открытий, которые мы сделали потом, когда стали постарше. Но даже эти первоначальные какие-то прикосновения к великим идеям, к жизни великих людей, о которых мы читали книги и репродукции которых смотрели, даже вот они тогда оставляли неизгладимый след в наших душах.


Кинотеатр «Ударник»


У нас был кинотеатр «Ударник», он находился близко от Лаврушинского переулка. В общем, выходишь, идёшь по Лаврушинскому переулку (он маленький), и тут Яуза, а вдалеке слева уже виден этот кинотеатр «Ударник». Тогда начали показывать заграничные фильмы, они были какие-то совершенно другие, чем наши советские фильмы. В них не было безудержного оптимизма, но была какая-то потрясающая правда жизни. Вот, помню, был фильм, назывался «Чайки умирают в гавани», бельгийский фильм. И все на него бегали, на этот фильм, обсуждали. Я тоже пошёл, посмотрел. И я там увидел безработного, как ему было трудно, и в конце концов он умер там, в этом порту. Но это даже сюжет не точный. Главное то, что я увидел искусство какое-то другое, совсем не то официальное, которое было тогда в сталинскую эпоху. Совсем другое. И вот эти соприкосновения то с музыкой, то с кинофильмами какими-нибудь, то с литературой…


Юные читатели


Я помню, что в школе я начал читать Достоевского, и мне так понравилось, что я в библиотеке у Екатерины Михайловны всё перечитал, что там было. И Достоевского читал, и Бальзака все тома подряд, и ещё других… Читали мы очень много, читали и как бы впитывая в себя. Может быть, такого мгновенного резонанса на эти новые мысли и не случалось сразу, потому что ребята были ещё совсем юными, но всё равно эти книги влияли на начало эпохи взросления.

Я уже рассказывал про Эльзу, которая говорила, что меня поцелует только тот человек, которого я полюблю. То есть вот такие серьёзные установки были во всей школе. Даже если кто-то провожал девушку до метро, то потом они расставались, и каждый ехал к себе домой. Не было никакого флирта, никаких случаев, чтобы кто-то с кем-то поцеловался. Всё было серьёзно как бы в ожидании чего-то большого, которое наступит, может быть, в другом отрезке жизни, который называется юность. А сейчас ещё всё было наполовину детством.


Пальто


Мы, конечно, в интернате жили в особой обстановке, без родителей. Родители находились где-то в других городах, а дети были как бы предоставлены сами себе – учились, переходили из класса в класс. И прямого влияния родителей не замечалось. Но ко мне приезжал отец из Омска. Он приезжал не ко мне, а по делам Союза художников (он был бессменным председателем Союза художников в Омске шесть лет подряд).

И я его тогда повсюду сопровождал. Куда бы он ни шёл – я всегда с ним, и в автобусе, и в троллейбусе, и в метро, и везде. Когда он ходил в Союз художников на улицу Чернышевского, я тоже туда с ним ходил. Конечно, я в кабинеты не заходил, а просто сидел в коридоре и ждал его, но я уже видел, что существует ещё и взрослая жизнь. Я знал, что проходили съезды художников, отец там тоже присутствовал, записывал в блокнот слова выступающих.

Его всегда интересовали рисунки, которые я делал в школе. Он мне говорил: ну, покажи, покажи, что ты там рисовал. Я ему показывал. Он внимательно смотрел и всегда оставался доволен, всегда: хорошо, всё идёт нормально, всё хорошо, вот так же делай, рисуй, не отвлекайся никуда, только рисуй.


Чемодан


Иногда я видел, что к другим детям тоже приезжают отцы, которые были не художники, а просто любящие родители. Вот к Боре Овчухову, который рисовал свои автопортреты в зеркале, приезжал отец – инвалид на костылях на коротеньких ногах. Отец говорил Борису в коридоре школы: ну-ка принеси мне табуретку. Боря приносил ему табуретку. Отец залезал на эту табуретку с трудом вставал на неё и при всех говорил Боре: подойди-ка сюда. Сын подходил. Смотри на меня! Борис на него смотрит. Отец как ударит его по щеке… сперва по одной, потом по другой, снова – по одной, по другой… И грозно спрашивает: ты будешь учиться? Ты мне будешь учиться?! И на это все смотрели с сочувствием и интересом, потому что отец сам был почти беспомощный. Но Боря стоял перед ним, не шелохнувшись, а тот его по-отечески шлёпал то по одной щеке, то по другой. Хотя Боря и старался, и учился неплохо, но отцу казалось это недостаточным.


В гардеробной


В школе у нас работала гардеробщицей тётя Феня, совсем простая женщина, которую когда-то господа привезли из Иванова как домработницу. Она жила сперва у них, позже произошла революция, и тётя Феня так и осталась жить в Москве. Она потом сыграла большую роль в моей жизни (но об этом я ещё расскажу).

В общем, заканчивался этот пятилетний период жизни рядом с Кремлём. Куда бы мы ни пошли, каждый день мы видели Кремлёвский холм, белые силуэты соборов, колокольню Ивана Великого, Красную площадь. Вся жизнь наша протекала в самом центре Москвы. Тут и библиотека Ленина, которую мы посещали, и музей имени Пушкина, и Третьяковская галерея… а зимой мы ходили в Парк культуры на каток. Государство как-то незаметно облегчало нам жизнь, потому что в Третьяковскую галерею мы ходили бесплатно, в баню мы ходили по талончикам, которые нам выдавали бесплатно, на каток – тоже нам всё давали.


Башни Кремля


Куда бы мы ни пошли, везде нам подкладывали соломку, чтобы мы не упали, не поскользнулись, не разбились, чтобы нам было помягче. И вот так мы жили, наслаждались, не утруждая себя заботами… сколько всё это стоит, кто это для нас делает, кто заливает и чистит каток, по которому нам легко было кататься на коньках и слушать музыку. И происходило облегчённое восприятие жизни. Только потом уже я понял, что этот период жизни мы провели в каком-то искусственном мире. Жизнь наша проходила как бы под большим колпаком, за стенами которого существовала совершенно другая жизнь, которую мы не знали.


Пейзаж из окна школы


Мы познавали тайны рисунка, живописи, композиции, знакомились с литературой, хотя и не очень глубоко. Читали Толстого, но не того Толстого, который настаивал на своих идеях непротивления злу насилием. Нет, об этом нам никто не говорил. Если я рисовал церковь, то я её рисовал издали или из окошка школы, и я не знал, что там внутри, какие там происходят действия, какие говорят слова, ничего этого я не знал. Это я потом уже познакомился впервые и с Евангелием, и с Библией, и тоже в Москве. В общем, для пытливых умов, какими обладали дети в нашей художественной школе, Москва предоставляла большие возможности, за короткое время тут можно было узнать очень много. Но наша жизнь под искусственным колпаком формировала нас так, что даже когда мы соприкасались случайно с проявлениями другой жизни, то возникало отторжение.

Рядом с нашей художественной школой стоял огромный высокий дом писателей, там со своими семьями жили лауреаты Сталинской премии и известные писатели. Однажды подходят ко мне в школе учителя и говорят: Гена, вот приходили писатели и просят срочно им написать какой-то лозунг, юбилей там у кого-то. Пойди, сходи к ним, ты шрифты знаешь, напиши, они хотят заплатить. – Я удивился: да, господи, зачем мне платить, что это за разговор такой.


Рисующий


Я взял акварель, пошёл, написал им, что они просили. И они тут же выдают мне 150 рублей. Мне так стыдно стало, я весь прямо каким-то румянцем покрылся. И говорю: что вы, что вы, не надо, не нужно. – Они так поразились: как не нужно? Ты же сделал работу. – Я отвечаю: никакую работу я не сделал, просто я вам по-дружески, по-соседски написал. (Они настаивали, совали мне эти деньги в карман, а я их обратно вытаскивал.) В общем, я был как бы даже возмущён, что они мне предложили деньги. Я им говорю: я не нуждаюсь ни в чём. – Как это? Каждый человек нуждается, деньги никогда не помешают. (И я убежал оттуда, и больше с ними уже не общался.)


Читающий


В общем, вспомнить можно ещё многое, что было в нашей школе интересного. Но вот начнёшь вспоминать, и всё прячется за словами, звуками и… куда-то исчезает.

Рядом с моей койкой стояла кровать Коли Каракина, был такой чудесный мальчик. Он после окончания школы не смог поступить в институт и уехал в свою Пензу. Потом приезжал, когда я уже учился в институте, как-то пытался устроиться в Москве, но ничего у него не получилось, и так он до сих пор живёт в Пензе. Учился в классе со мной и жил в интернате Козлов Женя, он был хороший математик, но в смысле рисования не очень выделялся среди ребят. И когда у нас прошёл уже выпускной вечер и ребята стали думать, куда поступать, он вдруг (когда мы вдвоём остались) подошёл и спрашивает: Гена, можно я тебе свои работы покажу? – Я говорю: ну покажи…


Набросок в классе


И вот он достал пачку этюдов, которые делал где-то на родине (кажется, в Белгороде), фермы там какие-то в поле, покрашенные в белый цвет, сарайчики. Я смотрел, смотрел, а он меня спрашивает: Гена, скажи, надо мне поступать учиться дальше или не надо? – Я говорю: знаешь, как-то к Рембрандту одна женщина привела своего подросшего сына… можно ли из него художника сделать, вот он рисует. – А Рембрандт посмотрел на его работу и спрашивает у этой женщины: а что он ещё умеет делать кроме рисования? – Она отвечает: он умеет печки класть. – Рембрандт говорит: ну, пусть он будет лучше хорошим печником, чем плохим художником (и не взял его к себе в ученики). Этот Женя с горечью спрашивает: ну что, значит, не надо мне дальше учиться? – Я говорю: ну, Женя, может, ты будешь хорошим математиком, я думаю, что не надо. (Потому что я увидел слабые беспомощные работы.) И он действительно не обиделся, но дальше стал учиться в другом институте, не в художественном.

Когда мы только поселились в этой комнате, то там происходили удивительные какие-то игры среди ребят.

Борьба не борьба, но вдруг какое-то безумие нападало на ребят, все хватали подушки со своих кроватей и начинали бросаться ими друг в друга, или просто бить друг друга подушками, или защищаться подушками. Потом сбивались в какую-то свалку и устраивали кучу малу. Это, конечно, детство проявлялось, и было очень несерьёзно, но наступала необходимая отдушина после упорного сидения на одном месте при рисовании. Тут и краски летели на пол, и, в общем, всё приходило в движение.


Набросок в интернате


Но если даже ребята как-то боролись друг с другом (и я там тоже участвовал), то это было не грубо, никто не страдал, никого сильно не били, никого не царапали. Ну, просто прижимал один другого, например, в ключ, так что одна голова торчала, а руками захватывал шею и спрашивал: ну что, будешь ещё? (Это так котёнка иногда трепят.) – А тот отвечал: нет, не буду. (И его отпускали.) Потом вдруг все опять успокаивались.

Вот такие были игры. Говорят, что дети учатся не у своих преподавателей, а друг у друга. Такое примерно было у нас в интернате. Во всех комнатах как-то жизнь протекала замкнуто, с другими комнатами не было особой связи. Но иногда вдруг заходил кто-нибудь из другой комнаты, и никто не удивлялся. Однажды мне говорят: ой, Витя Панин делает такие интересные акварели. (Он в другой комнате жил.) Я пошёл смотреть. И вот сидит этот Витя Панин, а вокруг него собрались ребята и смотрят. А он изобрёл новый способ акварели, он в акварель добавлял сахар. И тогда акварельные краски становились особенно яркими, плотными и сверкали, как маленькие драгоценные камешки. Он делал иллюстрации к «Тарасу Бульбе» Гоголя, там поляки на лошадях, а сзади у них крылья металлические (это раньше такая мода была у поляков, у воинов – сзади крылья на доспехах). Вот это он всё делал. Размер акварели был совсем небольшой, но он так любовно всё рисовал, что акварель превращалась просто в какую-то маленькую драгоценную шкатулочку.

Помню, жили в интернате два хороших брата Юдины, Володя и Коля, они приехали из Арзамаса. Надо сказать, что многие дети, хотя они и были из других городов, в дальнейшем многие оказывались жителями Москвы. Но это потом уже, когда становились взрослыми.

Глава 16
13 января 2006 г.

Ранние успехи и амбиции. Натюрморты школьной кухни. Рисование на Казанском вокзале. Попутчики в поезде – заключённые.

Половина учеников школы, к которой относился и я, жили в интернате и были детьми из провинции. И пока они тут, в Москве, обживались и как бы самоутверждались в своей учёбе, среди них на тот период выделялись лидеры, и другие ребята из интерната это чувствовали. С Борей Поповым, например, отношения у нас всегда были ровные. Но тут как-то коса на камень нашла, я не помню уже из-за чего, и вдруг он мне говорит с раздражением: у тебя на лбу написано, что ты будешь академиком. (Я очень удивился, потому что никогда никакого разговора не было ни об академии, ни о каких-то высотах в искусстве). А у нас с ним просто произошло небольшое бытовое недоразумение, и вдруг он мне в сердцах так сказал, чтобы обидеть.

Но я и сам чувствовал, что у меня всё шло как-то хорошо. Те работы, что я делал, почти все были на выставках, и всегда меня хвалили. А когда приезжал отец, он тоже говорил: вот то, чему я тебя научил, этому же примерно учат и в школе. Противоречий я не чувствую, такие же реалистические установки, так же за образец берут художников-передвижников. Третьяковка рядом, и учиться ничто не мешает.

Как-то отец прибыл из Омска, и мы с ним поехали к Фатиным на 55-м автобусе. Автобус был переполненный, мы стояли в проходе, он ухватился за верхнюю перекладину, а я держался за его руку. И я вдруг ни с того ни с сего ему говорю: папа, я, наверно, академиком буду. – А он посмотрел на меня строго и отвечает насмешливо: дай Бог нашему теляти да волка съести. (Тут и без перевода понятно, что до академии далеко, а о серьёзных делах просто так болтать в автобусе даже неприлично.) Больше я никогда об академии при нём не вспоминал.

Этот пятилетний период в Москве вспоминается всегда как какое-то безоблачное время жизни на всём готовом. От прежнего периода оно отличалось тем, что в Омске я в очередях и за хлебом стоял, и за керосином, и за мукой, и за сахаром. А здесь было всё, чего душа ни пожелает. И даже доходило до того, что ребята начинали капризничать. Если в столовой кому-то казалось несвежим масло, то вдруг, как по команде, несколько кусков масла летели на стену и там прилипали. То есть ребята уже переходили всякую грань вот этого чувства довольства. Они ещё не понимали, что эти годы, начало 50-х, были трудными для страны, что недавно закончилась война, города поднимали из руин, и люди прилагали героические усилия, чтобы выжить. А нам тут были предоставлены такие немыслимые условия, что ребята просто баловались и капризничали.


Бидон


Мешок


Ну а я всё рисовал. Особенно я любил рисовать на кухне, когда вечерами там никого не оставалось. На кухне находилось много интересных вещей. Например, стояли мешки с картошкой или лежали, наполовину заполненные картошкой. Все эти мешки (не то плетёные, не то тряпочные) были растрёпаны, разлохмачены в разные стороны, тёмные, грязные, видимо, прямо с поля привезённые. Кастрюли на кухне стояли, наполовину подгоревшие. Я сидел и рисовал всё это, мне казалось, что я как-то ближе к Омску, когда я видел такие простые предметы.


У плиты


Иногда моя тоска по дому доходила до того, что я собирал свои акварели, брал тетрадку, баночку с водой и ехал на Казанский вокзал. Казанский вокзал представлял из себя в то время огромнейший зал с высоченными потолками, расписанными ещё, наверно, Лансере (он там работал в своё время). Туда приходили поезда и с Дальнего Востока, и с Урала, и из Сибири, и из Казахстана. Люди приезжали в валенках, в телогрейках, в шапках с опущенными ушами, садились там на лавках и кушали. У них были ещё фанерные чемоданы с самодельными замками. Люди казались усталыми и серьёзными. Я находил где-нибудь местечко, садился и начинал рисовать. Бегали дети, люди кушали, потом они тут же ложились, отдыхали прямо на полу, некоторые засыпали. На меня никто внимания не обращал. Я их рисовал акварелью, и мне казалось, что я хоть немножечко как-то впитываю в себя ту далёкую жизнь, от которой я когда-то уехал.


Приезжий


Ждут поезда


Но каждое лето я всё-таки ездил в Омск. И вот эти поездки от Москвы до Омска и обратно (я ездил один) меня очень обогащали. Я видел простых людей из разных мест, озабоченных своими делами. Часто даже я видел, как ехали заключённые. Они сидели на нижней полке и обычно кашляли, всё время стоял непрерывный кашель, это значило, что у них уже был туберкулёз. И они смотрели как-то без упрёка, без вызова, они освобождались и ехали в тёплые края – на Украину, на Кавказ, где когда-то жили.

Однажды я вышел в тамбур и увидел, что несколько освобождённых заключённых сидят на полу и считают деньги, перед ними лежала целая груда купюр. Не знаю, где они их взяли, может быть, им выдали, или они уже успели где-то их украсть, но эти деньги лежали большой кучей, и они их делили между собой. На меня они посмотрели и ничего не сказали. Эти сценки в поезде, конечно, в Москве, да ещё в центре, да ещё на подметённых, убранных от снега улицах никогда не увидишь.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации