Электронная библиотека » Геннадий Прашкевич » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 7 декабря 2016, 17:10


Автор книги: Геннадий Прашкевич


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Пусть в тесноте, но впервые по-человечески.

– Зане же всего силнее бывает чистая к Богу молитва… И на невидимыя врага, аки некая изощренная бритва… – ошеломленно шептал помяс. – Ей-ей, тако не ложно, без нея быти невозможно… И еще ми много слово недостало рещи о твоем мужестве и храбрстве… И о совершенной твоей добродетели к Богу, и душевном паки богатстве…

– Чего это он?

– Вирши, – неопределенно объяснил Свешников.

В голове мутно, ломило суставы, но, кажется, пройден путь.

Не всё, конечно, случилось как надо: сын боярский отстал в безлюдье, вожа потеряли совсем, теперь откуда-то объявился гологоловый. Да еще стрела томар, да береста со знаками. Того и гляди войдет в избу человек, назовет литовское имя – вспомнил доброго барина Григория Тимофеича. Вот возглавляет теперь Григорий Тимофеич аптекарский приказ, значит, помяс истинно на него работает. Вспомнил вирш, приводившийся в книге «Азбука»: «Ленивые за праздность биются…» Как дальше, забыл. Все равно видно, что князь Шаховской-Хари немалый выдумщик. Укладываясь, строго погрозил пальцем Кафтанову: увидел, как Федька, собираясь в караул, хитро одними глазами указывал Косому на богатую соболью кукашку помяса. С каким-то таким особенным значением поднимал брови.

А помяс не видел, бормотал ошеломленно:

– Милуючи, Господь Бог посылает на нас таковыя скорби и напасти… Чтоб нам всем злых ради своих дел вконец от него не отпасти… Свойственно бо есть християном в сем житии скорби и беды терпети… И к нему, своему Творцу и Богу, неуклонно всегда зрети…

Глава IV. Баба
ОТПИСКА ЯКУТСКОМУ ВОЕВОДЕ
ВАСИЛИЮ НИКИТИЧУ ПУШКИНУ ОТ СЛУЖИЛОГО ЧЕЛОВЕКА КОРМЩИКА ГЕРАСИМА ЦАНДИНА

…писано и велено нам всех земель и рек пройденных начертити чертеж, да расспросити сибирских людей всяких встрешных: сколько недель и дней от которова стойбища до которова езду и сухим, и зимним, и водяным путем ходу, и сколько от которова стойбища до которого ездят зимним путем на собаках или олешках, и твои, государевы, воеводы и приказные и всякие люди, как их посылают на твою, государеву, службу в края дикующих, какие люди до которова стойбища на сколько дорог идут, и сколько в которую сторону недель и дней гоньбы, и сколько до Москвы отсюдова порознь верст или днищ сухим и водным путем и волоками, и которою рекою до какова стойбища ходят, и которыи теми дорогами пользуются. (В документе вырывы, пятна, подмоклость общая.) …и шли и сушей и гребью, потому что ветры часто шли встречные. Не раз до завороту удобного приходила туча з дожжом, и парус на коче совсем изодрало, и сапец у коча выломило, и павозок разбило, и коч с якорей сбило и прибило за Кошку. Водой у шести недель дожидались пособных ветров, а их не было, а бес пособных ветров до нужных мест доитить было совсем не мочно. Стало поздно, море стало мерзнуть, и льдов стало много, и земля замерзла, а лесу никакова нет. Но послали силой своею сию память с чертежиком мы, холопи твои, коли нас не сыщут, хоть знать будут пройденный путь, так всегда делали. Помнить надо, что путь не прост, и твоим, государевым, служивым людям, которые посыланы будут к нам, в морском ходу вдосталь будет мешкота, а лесу не довести ж, потому что бывают им встрешные ветры и кочи бьет… (Последующее вконец водою испорчено.)

Полярная куропатка долбила ночное небо.

В пепельных сумерках дрались в ветвях лиственницы пуночки.

Продрог, обходя избу Ларька Трофимов. Останавливаясь, завистливо прислушивался: вдруг страшно возвышался храп в теплой избе. Ухмылялся, когда кто-то выскакивал на крылечко справить малую нужду. Грелся, прислонясь спиной к боку теплого оленного быка.


Глухо.


Долгий сон изломал тело.

Свешников ворочался, вздыхал в полусне.

Получалось, что всё знал вож Шохин про вора Сеньку Песка. Так хорошо знал, что сразу решил пойти на Большую собачью каким-то известным ему путем. И сын боярский ждал его, не брал других вожей. Значит, сам всё знал. Ведь поминали в острожке Пустом шепотом воеводу и еще что-то. А здесь на реке гологоловый дикует. Тоже, выходит, знает многое, как некий торговый человек в Якуцке – Лучка Подзоров. Наверное, специально поднял воров этот Лучка, ссудил их тайным запасом, чтобы из утаенного от казны ясака получить свою часть. Подан ли был вожу тайный знак срубленной ондушей или, наоборот, пугали его, не хотели, чтобы поднимался к зимовью? Иначе зачем так ужаснулся стреле томар? И, наконец, кто зарезал Христофора?


Поднялся.

В избе душно.

Казаки ворочаются, постанывают.

Длинный Ерила бьет ногой под одеялом, будто рысь на него накинулась.

Почесывая бороду, продавил ледок в деревянной, неведомо как попавшей в сендуху кадке. Накинул кафтан, вышел на крылечко:

– Ларька!

– Здесь! – вырос послушно Трофимов.

Борода белая от инея, меховой капор заиндевел.

– Покойно стоял?

– Покойно.

– Растопи печь, потом отдыхай. Но сперва растолкай помяса.

– Это как? – удивился Ларька.

– Как получится.

– Так сшел помяс, нету его.

– Как сшел? Куда?

Ларька пожал плечами:

– Откуда ж мне знать? Забрал верхового олешка и сшел.

Рукой указал:

– На полночь.

Ну, на полночь – там льды, там тьма, там пуржит.

На полночь люди не убегают. Это только в пьяных кружалах говорят, что на полночи, если уйти совсем далеко, будто открывается чистое море, настоящая голомень, а над морем – веселые теплые острова. На самом деле не так. Герасим Цандин, опытный кормщик, сам дважды ходил на полночь. И оба раза деревянный коч намертво затирало льдом. Нигде там ничего не встретил, кроме льдов.


Пепельный полумрак.

Подумал: а весна все равно идет.

Ондуши черны, скоро покроются нежной зеленью.

А главное, подумал, успокаиваясь: знаем теперь – есть, ох, есть в сендухе живой зверь. Не зря пришли. Ходит по лужкам в сендухе старинный зверь – рука колечком, трубит за бугром. Вконец замучаем себя, но опутаем зверя вервью.

Цыкнул на сунувшуюся к ногам собачку. Вот тоже интересно: как тут выжил Лисай? Всех зарезали, а он дикует. И Христофора Шохина называет Фимкой. И кукашку носит богатую. Подумал: стольник и воевода Пушкин Василий Никитич скуп, но тверд. Указывая на секретность похода, мало всего дал сыну боярскому Вторке Катаеву. Зато обещал, наверное. Много мог обещать. Наказывал, наверное, строго досматривать любое незнаемое зимовье. Если не на казну работает человек, у такого все досматривать – и зимовье, и сумы, и коробья. И если найдется утаенная мяхкая рухлядь, таких наказывать жестоко, а добро имать в казну.

Да, богатая у Лисая кукашка.

Сам обут в простые щеткари – сапоги, пошитые из кожи, снятой с ноги олешка, головой бос, трясется, как русская осинка на ветру, а кукашка у него богатая. Так не бывает, чтобы бедный человек ходил в такой богатой кукашке и ничего не имел другого. Ведь сам намекал на некие малые курульчики. В них, наверное, не только трава. Может, так рано метнулся в сендуху, чтобы перепрятать некоторое добро из одного курульчика в другой?

– Здоров ли?

Обернулся – Гришка Лоскут.

Прямо с утра хмур. Борода спуталась, ноздри вывернуты.

А из-за Гришки выглянул, хлопнув дверью, Косой. Этот худой, веселый, положил крест:

– Ну, смердит из казенки!

– А ты чего ждал?

– Я-то ничего, – ухмыльнулся Косой и тоже вспомнил: – Да уж очень богатая у помяса кукашка! Это при носоручине-то, да?

Федька Кафтанов выглянул на крыльцо и услышал слова Косого.

– Да ты что говоришь? Какая богатая кукашка? Да ну! – Подчеркнул свои слова презрительным жестом. – Такой она только кажется. А сама поношена, побита. Плешиветь скоро начнет. Я точно знаю, потому как терплю на ней поруху.

Объяснил, отворачивая хитрые глаза:

– Вы вчера как уснули, так Лисай пристал ко мне. Спать прямо не дал. Уж он и так, и этак. Ну, шепчет, понравилась мне твоя ровдужная дошка, Кафтанов. Разношенная, крепкая, видно, что шилась на крепкого человека. Отдай, дескать, мне свою дошку. Я, говорит, давно мечтал ходить в такой. А ты, говорит, бери в обмен мою кукашку, мне она надоела.

Помолчал, солидно пригладил бороду:

– Я согласился.

– Ну дурак Лисай! – завистливо выдохнул Косой.

Выходили и другие казаки на крыльцо. Привыкая к зимовью, толкались, посмеивались над дураком помясом. Кафтанову никто не верил: побил, наверно, помяса Федька. С некоторым особенным смыслом косились на Свешникова: что на такое скажет передовщик?

– А вон и помяс!

Со стороны дымящейся черной и одновременно синей, как грозовое небо, реки к зимовью напористо шел верховой олень с двумя вьючными сумами на коричневых боках. Рядом семенил Лисай. Подпрыгивал, как птица, прихрамывал, вскидывал длинными руками, но семенил бодро. И бедно, очень бедно выглядела на нем потертая и короткая кафтановская дошка.

– Ишь, вырядился! – посмеивались казаки. – Что такое везет? Неужто всем, как Федьке, хочет поменять дошки на собольи шубы?

Микуня еще издали крикнул: «Здоров ли?»

Помяс, трепеща, болезненно вихляясь, быстро перекрестился. На Гришку Лоскута и на Кафтанова глянул с ужасом. Длинной рукой похлопал по сумам:

– Носоручину привез. Для собачек.

– Зачем один ходил? – сердито спросил Свешников.

– А пожалел тебя. Ты хорошо спал. Ну ровно робенок.

– «Робенок»! – рассердился Свешников. – Ты за такое снова пойдешь. Прямо сейчас.

Не слушая причитаний помяса, крикнул Гришке готовить собак. Заодно обругал Кафтанова: ты убогих, дескать, обираешь, Федька!

Кафтанов ухмыльнулся: «А мы с помясом по-доброму. Сам спроси».

Свешников отвернулся. Его нетерпение жгло. Нетерпение увидеть старинного зверя! Наяву убедиться, что не придуман, что действительно существует, что не зря привел людей в дикую сендуху. И собаки будто чувствовали нетерпение передовщика – сразу взяли в разгон. Помяс, вцепившись в дугу барана, только пугливо оглядывался, шалел от скорости, тряс неряшливой бородой, все порывался что-то сообщить Свешникову, а мимо так и неслись то курульчик на высоком пне, то крест в наклон. И одна за другой – траурные ондуши.

Гнали к реке по следу учуга.

Река ледяная, страшная, вся в разводах, распухла, посинела как утопленник за последние дни. Тёмно и тяжело колебалась под самым обрывом, а дальше виднелась еще одна полоса воды, выкатывающейся на лед.

А на сухой ондуше – орел. Поворачивает голову в профиль. Смотрит, не моргая, круглым, как бы бельмастым глазом. Потом снова быстро поворачивает голову, смотрит другим. Ну прямо двуглавый, опешил Свешников. Утверждается государство.

– Река тут как направляется? – крикнул помясу.

– А на полночь, – затрепетал помяс.

– Коч может подойти снизу?

– С моря? Дойдет.

– А писаных много? Сердиты или мяхки нравом?

Помяс замешкался. Свешников тут же ткнул его кулаком в бок:

– Мне, Лисай, отвечай сразу. Я теперь тут главный человек на всю сендуху. Как бы государев прикащик. Понял? Зимовье, срубленное ворами, тоже теперь – государево. Понял? Служило ворам, пусть служит государевым людям.

Помяс недоверчиво тряс непослушной головой.

– Вот ты говорил, сошли писаные в сендуху, будто только летом вернутся.

– Ну, говорил, – трясся помяс.

– А почему сошли?

– Не знаю.

– Все сошли?

– Все.

– А кто ж тогда Христофора зарезал?

– Как, как мне знать такое? – Помяс задергался, захрипел.

Пришлось Свешникову обхватить его сзади, прижать к барану.

– Не пугай собачек, Лисай, бородой не дергай. Если я спросил, отвечай правду. А то все твердишь: пусто, пусто в сендухе. Но Христофора-то зарезали! Сунули палемку в сердце. Ночью. Прямо в урасе темной.

Крикнул в ухо помясу:

– Кто?

– Да как мне знать?

– А почему вожа называешь Фимкой? От кого таишься в зимовье? Что стережешь, как ворон, в сендухе? Ты мне сейчас отвечай. А то потом придется отвечать перед всеми казаками.


По словам Лисая всё было так.

Воровская ватага Сеньки Песка вышла из Якуцка самовольно.

Кто-то, конечно, сильно помог ворам припасом (торговый человек Лучка Подзоров, отметил про себя Свешников). Вышли с желанием взять богатый ясак с дикующих. На себя взять, без ведома властей, не отдавать государю. Сам этот Песок – из бывших дьяков, отчаянный. Когда-то служил в Казанском приказе. Известно, единого свода законов на Руси нет, дьякам жилось привольно. Судебник для вершения дел составлен еще при царе Иване Васильевиче: невежда дьяк даже и не захочет, да запутает любое дело. А умный всегда повернет как надо.

Песок из умных. На том и попался.

Били ослопьем, выслали далеко в Сибирь.

Там ходил в гулящих. Ухо оттопырено, за голенищем нож. Года два назад подбил человек десять. Ну, увязался с ними еще Пашка Лоскут. Этот, похоже, больше по дурости. Решили сойти с Якуцка в сендуху и дерзко взять ясак на себя. Особенно осторожно воры обходили острожек Пустой, знали, что сидит в нем вредный десятничишко Амос Павлов. А вел ватажку Фимка Шохин, зачем-то потом, может, для важности назвавшийся Христофором. Если по-настоящему, пояснил помяс, то все же Фимка, а не Христофор. В любом случае воры его так звали. Фимка и наткнулся в сендухе на помяса Лисая. Уже за острожком Пустым – на вольном берегу реки Большой собачьей. Сам Лисай никогда не примкнул бы к ворам, его силой заставили.

В сендухе поставили зимовье. Осматривались.

Шли дни. Моросил дождь. Приходили красные лисы, без всякого испуга смотрели на незнакомых людей. Однораз воры Песок да Шохин грозно нагрянули на разбитое поблизости стойбище писаных, напугали сендушный народец, взяли хорошего аманата по имени Тэгыр. Это Лисай хорошо запомнил. Фимка Шохин, ужасно помаргивая красным веком, прямо сказал писаным: вот принесете богатый ясак, вернем вам аманата живым. А не принесете ясак – зарежем.

Пока писаные собирали по стойбищам мяхкую рухлядь, смирный аманат Тэгыр сидел в казенке, пел дикие песни и резал из дерева разнообразных болванчиков. Потом родимцы принесли богатый ясак – настоящие соболи-одинцы, коим пары нигде не сыщешь, и соболи в козках, и пластины дымчатые. Над глупым Лисаем воры смеялись: ты, дескать, не в доле, ты сам по себе. Ты, дескать, пришел в сендуху бедным и вернешься бедным. Требовали целебных трав, куражились.

– Отраднее будет Содому и Гоморре, нежели тому роду… Приличны же и мы к сему речению, поне забываем прежнюю свою невзгоду…

Я один, горько жаловался помяс, отворачиваясь от ветра.

Я один, а воров много и все в одиначестве, делали что хотели.

Ужасный вож Фимка взял, например, за долги красивую дикующую бабу – ясырку, держал при себе. Сам страшен, как дед сендушный босоногий, весь лоб сдвинут набок, так и прирос, как медведь хотел, а красное веко выворочено, голос хриплый, лающий, – а красивую взял дикующую. А она, похоже, и рада. Как иначе? Тонбэя шоромох. Нравился ей Фимка.

– Сего ради не на тщету, не на пользу дает нам такие казни… Чтоб нам жити пред ним, своим творцом, не без боязни…

Горько жаловался Лисай. Этот вор Фимка драл писаных пуще, чем сам Сенька Песок. Тот даже чесал за оттопыренным ухом: уж больно ты жесток, Фимка, я тебя боюся, уймись. Распугаешь писаных, уйдут в сендуху. А Фимка не верил. У него-де сидит в казенке аманат Тэгыр. Соберутся если писаные уходить, мы аманата на нож посадим.

И Пашка Лоскут, глупый, тоже скалил зубы: посадим.

Так оно и шло ровно. Писаные несли ясак, аманат пел в казенке дикие песни и резал ножом деревянных болванчиков. Лисая воры не таились, при нем гадали, каким путем надежнее будет выходить с Большой собачьей к человеческому жилью. По разговорам так выходило, что есть вроде бы у воров в Якуцке важный пособник, некий крупный шиш, может, торговый человек (ну да, Лучка Подзоров, качал головой Свешников). Похоже, это он ставил ворам припасы. И мяхкую рухлядь теперь собирался выкупить.

Лисай терялся: да груз-то большой, как обойти заставы?

Над Лисаем смеялись. А заставщики, они что, не люди? Им рубль не нужен? Грозили: бросим тебя в сендухе, гологолового. Так запугали, что однажды Лисай не выдержал и бежал из зимовья. Путая следы, как заяц-ушкан, укрылся на уединенной речке. Решил: там пережду лихолетье. Уйдут воры, вернусь в зимовье. Сбивался, бормотал торопливо: «Той бо воздаст ти во оном твоем веце стократное воздаяние… Зрит бо в сердце твоем неоскудное, ни тщеславное ко всем покаяние… Яко же и сам глаголет: блаженни милостивии, яко тии помиловани будут… А немилостивии и жестоосердии вечных мук не избудут…» Объяснял: это он не с ума сходит. Это он вирши читает одного очень умного человека: царского воеводы енисейского князя Шаховского-Хари.

Получалось по рассказу Лисая так.

Он, помяс, на уединенной речке стал бояться примет, воров, непогоды, зверья, пищи скаредной, писаных. Всего стал от души бояться. Дождь забусит – дождя стал бояться. Застрекочет птица короконодо, тоже страшно. «И всякому человеку начало животу хлеб и вода, риза и покров… Ей, ей, не мы глаголем, но сама наша великая нужда и кровь…»

Боялся, что однажды воры наткнутся на его след.

Но никто не пришел на уединенную речку. Сендуха как вымерла.

В самом конце лета, когда появились первые волки, сразу зарезавшие у Лисая двух олешков, решился: на оставшемся верховом быке с осторожностью отправился к зимовью. Пробирался совсем пустыми местами, но увидел: лежит на мхах неизвестный человек. Белей белого, гнусом высосан, пулей пищальной сорвано полчерепа. И одет как русский. Кто – этого не узнал. Звери надругались над человеком.

Потом наткнулся на брошенное стойбище дикующих.

Огонь не горит, ровдужные шкуры заплесневели, на голых нартах без движения помирает старуха.

«У тебя что?» – спросил.

«У меня смерть».

«А чего смотришь, как живая?»

Не ответила. Умерла. И сразу, будто того ожидали, ударили снежные заряды.

Помяс испугался, что заблудится, не выйдет к зимовью. Однако вышел. И опять увидел странное: за частично порушенным палисадом у крылечка избы торчит из сугроба человеческая рука. Разгребя снег, увидел: Сенька Песок, главный из воров. В широкой груди две стрелы. А на самом крылечке – глупый Пашка Лоскут. Неловко привалился к деревянному столбику – так и зарезали Пашку ножом в грудь. Видно было, что дрались в зимовье и вокруг, но кто с кем – неясно. То ли сами с собой ссорились, то ли от дикующих отбивались. «Поне же без вины хотят нашу православную веру на разорение… Обаче реши, есть и наше пред Богом велие и согрешение…»

Лисай весь в большом страхе устроился в пустой избе.

Ведь куда идти? Стал жить. Стал ждать нападения. Даже готовился умереть.

Но зимой писаные не пришли. И еще странность: нигде в зимовье Лисай не нашел даже следов того богатого собранного ворами борошнишка. Хорошо знал, что взяли воры большой ясак, а в зимовье ничего не нашел. Решил, что всех перехитрил ужасный Фимка: может, один унес собранное, ни с кем не захотел делиться. Так решил потому, что среди найденных трупов не хватало Фимкиного. Мог тонбэя шоромох связать деревянный плот, загрузить мяхкой рухлядью – что она весит? – и по быстрой реке спуститься к олюбенцам или к шоромбойским мужикам.

Может, так и поступил. Он, Лисай, не знает.

Он всю зиму просидел в зимовье, боялся писаных.

Только потом перестал бояться. Сидит дикует. Совсем один, нюмума. Отыскал в ближайшем курульчике мешок из налимьей кожи, в нем ржаная мука. «Блаженны милостивии, яко тии помилованы будут… А немилостивии и жестокосердии вечных мук не избудут…» Сильно болел. То ли привиделось в забытье, то ли впрямь приходила в зимовье Фимкина ясырка, а с нею старый шаман. Он жег огонь, качал над огнем легкие человеческие кости. Смутно остались в памяти слова шамана. Вот такое плохое время наступит, будто бы сказал шаман, когда всякого народу в халарче станет много, а юкагирех мало. Придут, сказал шаман, всякие купцы от Бога и черта, печально затрубят старинные холгуты на холмах, и всю халарчу затопит теплое море.

Но, может, никто и не приходил. Может, все это только причудилось Лисаю, когда метался в горячке. Или, если был, то глагол с неба. Как бы намек на будущее.

Так жил.

В избе темно.

Небо в огненных сполохах.

Цветные лучи нежно качаются в небе.

В промороженном воздухе поблескивают снежинки.

Даже бесконечные снега горят, становятся то розовыми, то багровыми, в глазах рябит. Однажды пришел сердитый медведь, дед сендушный босоногий, задавил последнюю собачку. Правда, повезло с холгутом. Сразу получил помяс как бы большой мясной припас. Ведь он, Лисай, грамотен. Он еще в Енисейске слышал, что водится в отдаленной сендухе старинный зверь холгут, у него рука на носу. Одни говорили, что холгут с рогами, только живет под землей, другие спорили: да как с рогами, если живет под землей? В бытность на зимовье аманата Тэгыра спрашивал: «Правда есть в сендухе подземные коровы?» Тэгыр смеялся: «Нет никаких подземных коров». Объяснял, посмеявшись: «Есть одульский зверь холгут. На нем шаманы катаются. Гриб жуют, бьют в бубен, потом катаются».

Вот теперь и он, Лисай, знает, что упомянутый зверь живет вовсе не под землей.

Сам вскрывал убившемуся зверю желудок – стомах. В желудке – всякие пережеванные ветки, нежная трава-пушица. Как же он такое под землей съест? Вот летом, когда в тундре зелено, холгут, наверное, нажирается до отвала, а зимой спит. Что ему? Закапывается в снег, наверное, запас переваривает. Чего бродить ему по холоду под пронизывающими ветрами да пылающим, но холодным небом?


Воры!

Неистребимо племя воров.

Считается, что всегда первыми вступают в неведомые землицы или промышленники, или охочие казаки, или торговые гости – всегда люди государевы, посланные на розыск новых мест.

Но разве так?

Государевы люди Кондратий Курочкин да Осип Шептунов первыми пришли на реку Пясину. Там так дико было, что всегда ходили рядом друг с другом. Все равно оказалось, что на той совсем новой реке прятался некий вор Харя, потайно обогнавший всех. Нашли его в лесу. Лежал смурной, совсем замерзлый. Умер на суме, полной воровской мяхкой рухляди.

И Мишка Стадухин с важностию и с гордостию первым (так считал) вышел на реку Алазею. Совсем был уверен, что первый! А на реке уже вовсю хозяйничал вор Пядка Сулоев. Стадухину – обида, казне – разор.

Или атаман Дмитрий Копылов. Тот уж точно первым поднялся на реку Алдан, а все равно Бутальский острожек пришлось закладывать на кострище, оставленном неизвестно кем, только русскими.

Теперь на Большой собачьей все повторилось.

Он, Степан Свешников, государев человек, передовщик казенного отряда, считал, что идет совсем первый, а оказывается, по берегам тут и там раскиданы следы вора Сеньки Песка.

А как иначе? Задумался.

Сын боярский Иван Ерастов сильно просился на новую реку Погычу, а когда воевода его не пустил, самовольно отправились туда беглецы, воры. Иван Баранов готов был двинуться на Алдан, а то дальше – на совсем новую реку Мамур, но Баранова воевода тоже не пустил, тогда появились на реке следы воровских кострищ.

На помяса Свешников смотрел без жалости. Вот как он пережил зиму? Кричал помясу в ухо: ты, Лисай, ходил по разным местам, многое видел. Выходы богатой слюды видел? – кричал в ухо. Сам знаешь, как приятно пластину слюды вставить в окошечко, сразу в доме свет. Или, может, натыкался на богатое серебришко? Мало ли. Сендуха велика. Воевода Пушкин, отправляя казаков на новые реки, всегда напуствует: «Коль приищете какое серебришко, всех награжу государевым жалованьем таким, чево у вас и в разуме нет!»

– Аще ли и тем не накажемся, что нам будет всего от своего творца, – дергался помяс. – Понеже никако же не можем смиритися преже конца…

А серебра тут никакого. Серебро, известно, оно прячется в горах.

Известно даже, как искать то серебро. Ссеки сырую березку да ходи по падям. Где березка даст сок, там смотри руду.

– А откуда богатая кукашка у тебя, Лисай?

– Да это чего же. Сам промышлял.

– Только одна кукашка?

Отворачивался:

– Одна.

– Врешь, Лисай. Говори, где хранишь богатство?

– Нет никакого богатства. Было, да вор Фимка унес.

– А если правда Фимка унес, то зачем обратно вернулся?

– Может, мало показалось. Может, не все унес.

– А ты почему не ушел?

– А как один уйдешь?

– Ушел же Фимка.

– Он сильный. Он тонбэя шоромох.

– Ладно, – сплюнул Свешников и на ходу полез в ташку, в подвесную на поясе сумку. Ничего особенного не ожидая, вынул чертежик, учиненный на бересте. – Это вот что, Лисай?

Помяс явственно задохнулся.

– Где? Где такое взял?

– Снял с ондушки в пути, – ровно объяснил Свешников, не отдавая бересту в трясущиеся, тянущиеся к нему руки Лисая. – Считай, случайно увидел, белеет что-то на траурном дереве. Протянул руку, а там – береста.

– Дай! – закричал помяс.

– Уймись! – Крепко ткнул в бок помяса. – Держись за баран, а то свалишься. Лучше объясни, зачем крестики обозначены на чертежике? Может, это стойбища писаных? Может, благодаря грамотке выйдем на стойбища дикующих?

Помяс дергался, постанывал, трепетал. Суетливо спрыгивал с нарт, бежал версту, как олешек, мелко перебирая ногами, держался за дугу. Потом вспрыгивал. Видно, что потрясен человек.


След вывел к реке.

Снег ноздреват, посечен ветром.

Со слоистых каменных обрывов свисали огромные сосульки.

Иные казались более человека в длину. И толще. Аж страшно смотреть. А в раскрывшемся льду чернели полыньи, в них, в воде, как бы подернутой слабым дымом, крутились всякие обломки. Как поднимется по такой реке кормщик Цандин? Смотрел на реку с большим сомнением.

– Тут, что ли?

– Тут.

Прочно запружив нарту, с осторожностью спустились на чохочал.

У самой воды земля совсем диковала: глыбы сырого льда, обмерзший камень, над головами – опять добротные сосульки, матерый сырой лед, тяжелый обмерзлый камень. Ахнет глыба с обрыва, эхо отзовется в Якуцке. Страшно. Лучше не ходить под страшный обрыв, да и под ногами не чисто – бугры ледяные, скользкие, мокрые, вмерзшее в землю дерево, какие-то шишки. Свешников нехотя следовал за помясом. Увидел кокору – вывороченный рекою пень с остатками корней. И тут же сук отходил в сторону – толщиной в руку, завит раковиной.

Вдруг дошло: да не сук это совсем!

Вдруг дошло явственно: зверь искомый!

Черная дымная промоина тянулась вдоль самого чохочала.

И там против промоины в ледяной стене берега весь в завеси ледяных стеклянных сосулек, как в прозрачной волшебной клетке, тяжело огрузнув на правый бок, как бы в раздумье сидел носорукий. Свешников даже ужаснулся: вдруг закричит, вдруг поднимется зверь? Вдруг встанет, выпрямит длинную руку, мало что волосата, завита раковиной, и левый бивень обломлен, и маленький, ничего не видящий глаз заплыл тонким льдом. Шерсть каштановая, даже рыжая и вся по широкому боку источена сырыми дорожками, будто кто оплакивал зверя. Может, дикующие. А ниже лопатки – ужасная рана. Наверное, помяс рубил зверя. Корыстовался.

Вглядывался изумленно. Запоминал каждую мелочь.

Дивился, какая передняя нога у зверя толстая, тяжелая, как неловко подвернута.

Как хорошо видны светлые, до блеска отмытые роговые пластинки-нокти. А с оттопыренной мохнатой лопатки и с волосатого рыжеватого горба, даже с широкого лба – стекают дивные сосульки. Старинный нестлелый зверь.

Спросил:

– Как разбился?

– Упал, так думаю, – затрясся Лисай. – Я его не толкал, ты что! Видишь, какой берег? Так и сыпется, так и сыпется. Зря шел зверь без опаски.

Не выдержал, похвалился:

– На нем сала на три пальца.

Вдруг пожалел, огорчился:

– Поднимется вода, снесет зверя.

Скинул шапку, блеснул голой головой.

Некое безумие высветилось в выпуклых мутных глазах.

Спросил жадно:

– Хочешь найти такого?

– Непременно.

Помяс ответил:

– Найдешь!

И странное тепло разлилось по жилам Свешникова. Вспомнил сразу доброго барина Григория Тимофеича. Подумал: вот возвысится барин, непременно возвысится. Большие перемены могут произойти в Москве, когда введут в городские ворота трубящего носорукого. Царь Тишайший, Алексей Михайлович, изумится: «Кто привел?» Боярин Морозов, собинный друг царя, степенно ответит: «Человек боярина Львова Григория Тимофеича – служивый Свешников». – «Виноват в чем?» – «Дерзок бывал». – «Ну, то волей своей прощаю. Просит чего за труды своих странствий?» – «Совсем немногого, государь. Только жить при боярине Львове Григории Тимофеиче. Но вольным жить. И, может, иметь деревеньку с некоторым количеством душ. Правда, в стороне от Бадаевки!»


Мчались обратно скоро.

На черной ондуше сидел орел.

Тоже старинный. Кутался в крылья, как в шаль.

Гикнули радостно, пронеслись мимо. Удача! Удача! Зверь искомый на берегу! Все надежды проснулись в Степане Свешникове. Даже не удивился, увидев навстречу выбежавшего кричащего человека. Ну, бежит навстречу, ну, машет рукой. Прислушался, что там кричит.

– Баба! Баба у нас!

По голосу – Микуня.

Свешников даже пожалел:

– Вот хитрый! Зрение почти потерял, сам износился, а все одно – всех перехитрил: первым сошел с ума.

Смотрел тревожно. Правда, Микуня. А чего он так?

Только потом по как бы закаменевшему лицу помяса, по его изогнутому углом плачущему скорбному рту, по выпуклым блестящим, как у рыбы, мутным глазам, по сбившемуся дыханию понял, что не с ума сошел Микуня, а просто навстречу выскочил встретить. И кричит специально: «Баба!»


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации