Электронная библиотека » Геннадий Прашкевич » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 7 декабря 2016, 17:10


Автор книги: Геннадий Прашкевич


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Дикующие спросили шамана: «Можно?»

Шаман человеческие кости подержал над огнем, разрешил.

Дали казакам сарану, у нее стебли с лебединое перо, снизу красные, сверху зеленые. Михалка Цыпандин смешал сарану со сладкой травой, что похожа на русский борщевник. А корень сладкой травы – толстый, длинный и разделен на много частей, негромко объяснял Шохин, не сводя глаз с бледных огоньков в очаге. Наверное, видел в огоньках что-то свое невидимое. Снаружи такая сладкая трава желтоватая, а внутри – белая. На вкус сладкая и пряная, как перец. Мишка Цыпандин аккуратно нарезал много стеблей, соскоблил с каждого тонкую кожицу раковиной и вывесил на солнце. Когда трава завяла и покрылась сладкой пылью, положил в травяной мешок. Сок этот столь силен, что кожа горит на руках. Поэтому, когда кусаешь сладкую траву, губами ее не надо трогать, пробуешь на один зуб. Я, сказал Шохин, не выдержал, говорю: «Брось, Михалка, улещать дикующих, нам бежать надо». А Цыпандин говорит: «Ты не торопись, Христофор. Ты лучше снимай стволы с пищалей». А я говорю: «Как так? Это же государево оружие». А Михалка: «Ну, государь далеко, а дикующие рядом». Шохин после этого переспрашивать ничего не стал, ловко снял стволы, а Михалка сложил сладкую траву в воду, заквасил с ягодами жимолости и голубики. Тогда крепко закрыли сосуд, завязали, поставили в теплое место. Прошло несколько времени, этот сосуд стал дрожать. Стал покачиваться, извергать небольшие громы, клекотать, как кипящая вода. Пришел шаман Юляда, сбежались дикующие. «Тот шум в сосуде. Он что предвещает?» Покачал над огнем человеческие кости. Показались легкими. Сказал: «Так думаю, хорошее предвещает. Вот каких интересных поймали людей! Когда убьем, их кости высушу, шаманить буду».

Осталось три дня до смерти, дикующие готовиться начали к веселому.

Но Михалка тоже готовился. Он обретенную брагу залил в котлы и плотно закрыл деревянными крышками. А вместо труб вмазал стволы от государевых пищалей. Прямо в утро последнего дня объявил шаману: «Вот, Юляда, совсем вкусная вода. Необычная, веселящая. Сейчас пить будем, радоваться будем. Потом нас убьете».

Первым попробовал шаман Юляда. Стал веселым. Стал весело разводить руками, потом упал, посинел. От такого вина всегда происходит сильное давление на сердце, потому и называют давёжным. Сильное, вредное для здоровья вино, кровь от него сворачивается. Но веселящее. Дикующие посмотрели, как шаман веселится, сами стали пить. Стали весело разводить руками. Потом, как шаман, упали. Шохин сказал: «Ну что, Михалка, бежим?» А Цыпандин стал смеяться: «Да не торопись ты, Христофор. Я свое вино знаю. Дикующие долго пьяными будут. Проснутся, выпьют простой воды и опять захмелеют. А мы соберем нужный припас в дорогу. Зачем торопиться? Отдыхать будем. С дикующими женщинами спать будем».

Так и поступили. Три дня жили с дикующими женщинами, собрали припас. А если какой дикующий просыпался, не жалели ему веселящей воды. Потом, конечно, ушли.

– А стволы пищалей? – спросил хозяйственный Ларька.

– А что стволы? Мы могли жизнь оставить.

Казаки посмеялись.

– Вот приведем носорукого, воевода даст награду.

– А как без этого? – кивнул Лоскут. – Свешникову как передовщику выйдет, наверное, боярское жалованье.

– Это сколько же? – щурился Кафтанов.

– Ну, если настоящее боярское, – неторопливо подсчитывал Ларька. – Тогда, если настоящее, значит, так. На душу – двадцать четей ржи. Столько же овса. Да три пуда соли. А в чети – четыре пуда двадцать три фунта ржи. – Оглянулся на Свешникова. – Вот как нынче везет человеку. – Хозяйственно, руки складывая на груди, спросил Шохина: – За котел красной меди, Христофор, что писаные дают?

– А сколь войдет в тот котел собольих шкурок, столь с них и бери.

– Так много же это. Они поймут, хоть и глупые. И не дадут ничего.

– А без котла им какая жизнь? Шкурок у них много. Им этого зверька совсем не жалко. Они эти собольи хвосты в глину замешивают, когда строят полуземлянки. Для крепости.

– А в Москве, – хозяйственно прикидывал Ларька, – за доброго соболя можно выручить до пятнадцати рублев. А домик можно купить – за десять. А овцу вообще по десяти копеек.

– Вот-вот, – неодобрительно косился Елфимка, попов сын. – Богатии обнищают, а нищии обогатеют.

– Рот закрой, наглотаешься дыму!

Шохин тоже щурился, подтверждал:

– Здесь большая сендуха. Здесь много добра.

Странно вдруг намекнул, приглядываясь к казакам:

– Знал одного горячего человека. Ухо у него топырилось. Когда-то ходил в подьячих, привык закладывать за ухо гусиное перо. Однажды собрал ватажку и самовольно, без царского наказа, ушел далеко. Говорили, что на реку Большую собачью. Сильно хотел разбогатеть.

– А потом?

– Ни слуху ни духу.

– Ты это про Песка, что ли? Про вора Сеньку Песка? – В глазах Лоскута вспыхивал тайный интерес. – Куда он ходил, знаешь?

Шохин ужасно щурился, подмаргивал:

– Никто не знает. Не сыскал тот Сенька пути.

Свешников про себя дивился: «А чего Шохин сердится? Чего ему тот вор? Зачем вспомнил, зачем говорит так горячо? Может, это Шохин однажды назовет нехорошее имя, помянет бернакельского гуся?»

А разговор в урасе нисколько не утихал.

– Крупного надо брать! За крупного зверя награда выйдет крупнее!

– Ну, крупного, понятно. Ну, наверно, возьмем! А как кормить и стеречь такого?

– Да и как брать самого крупного? – по делу вмешивался Михайлов. – Может, просто напугать? Гнать по насту?

– Да он же бабки пообдерет.

– Ну и хорошо. Станет смирный.

– А если яму выдолбить? – мучился Микуня. – Если выдолбить яму, чтоб зверь ввергся в нее?

– Да какая тут яма в сендухе? – сердился вож. – Сплошной лед. Писаные покойников не прячут из-за этого в землю.

– Как так? А куда же девают их?

– Подвешивают в шкурах к деревьям.

От вожа несло жаром, силой, чесночным духом. По свернутой набок роже видно, что драл его не только медведь. И про вора Сеньку Песка, наверное, вспомнил потому, что запомнился ему чем-то вор. Опытный человек, много знает. Плавал по Лене, ставил зимовья в низах Большой собачьей. Громил олюбенского князца Бурулгу. Тогда на русский острожек, где отсиживался Шохин со товарыщи, каждый день бросалась шумная толпа самояди. Отбили нарты с припасами, многих ранили. Кого в лицо, кого в руки, а Шохина – в ногу.

– Шли по сендухе двое писаных рож, – вдруг вспомнил, моргая ужасным красным веком. – У одного табак, у другого ничего. Один дым пускает, другой просит: дай! Первый засмеялся, не дал. Оно, понятно, обида. Другой не выдержал, ткнул товарища ножом. Пришел к русскому зимовью, показывает кисет с табаком. Я спрашиваю: откуда у тебя? Он жалуется: да вот отнял у товарища. Очень много товарищ имел табаку, жалуется, а мне не дал. Ну, ткнул ножом жадного.

– А ты? – замирал Микуня.

– А я что? Я по справедливости, – отворачивал лицо Шохин. – Я успокоил писаного. Я ему сказал: это не ты ткнул товарища ножом. Это собственная жадность ткнула твоего товарища.

От смеха с урасы ссыпался снег.

Смеялись по-разному. Попов сын – в ладонь, смущенно. Ганька Питухин – в полный голос ржал, ровно конь. Микуня мекал, как олешек. А Косой да Кафтанов, те даже присвистывали от веселья. Ну, рожи писаные, смеялись. Ну, глупый народец!

– А какие они? – спрашивали.

– Душой – простые, – помаргивал вож. – А шаман носит при себе зашитые в мешочек человеческие кости. Бросает сало в огонь, от него дым идет. Качает над дымом мешочек с костями. Если кости тяжелые, значит, плохой ответ, значит, не начинай задуманного. А если кости легкие, смело начинай. Я это всё хорошо знаю. Я сам многих дикующих привел к шерти, к государевой присяге. Рассеку живую собачку напополам, размечу надвое и пускаю самоядь в промежуток. Они должны при этом пить кровь, метать землицу в раскрытые рты. И обещают мне через специального толмача: вот коль не станем всем животом служить великому государю, тогда твоя палемка пусть рассечет нас, как ту собачку. А кровь, кою пьем, зальет нас. А земля, которую мечем в рот, совсем задавит.

– И верили такому?

– Еще как! – нехорошо отворачивался Шохин. – А то ведь не прикрикнешь, совсем ясак не понесут. А ясак не понесут, значит, воевода пустой останется. А воевода пустой останется, нас будет драть.

Рассказал и такое, что в сендухе будто бы живет чюлэниполут – старичок сказочный. Совсем маленький, лысый, бегает босиком по ледяным озерам, оставляет следы пальцев в снегу. Если кто потеряется в сендухе, значит, съел того человека чюлэниполут. Дикующие из-за этого боятся сидеть на берегу озера. Считают, что может ухватить снизу за бороды.

– Да какие у них бороды?

– Ну, за что другое.


Шли.


От Егорьева дня на утро Ганька Питухин и Лоскут выгнали на наст лося.

Тяжелый зверь проваливался, рвал жилы о ледяные закраины, искровянил всю снежную поляну, но людей к себе не подпустил. Вгорячах Митька Михайлов выловил с нарты пищаль. Старинная, колесцовая, по ложе вязью выписано: «Яковлевы ученики Ванька да Васюк». Митька, торопясь, специальным ключом завел стальную пружину. При обратном вращении колесико шаркнуло о кремень, воспламенился порох на полке. Ахнуло. Снесло пулей лосю полчерепа. Густо запахло среди снегов сожженным зельем.

– Кто посмел? – выскочил на поляну вож.

Сгорбившись, как медведь, пошел на Михайлова.

Тот, оскалясь, выхватил нож. Было видно, что пырнет человека, не задумается. Правда, Свешников успел, бросился – разнял, отпнул ногой подвернувшуюся собачку. Удивился вместе с Митькой: да чего тут бояться? Совсем пустая сторона? Кто услышит тот выстрел?

Шохин только злобно сплюнул и ушел в голову аргиша.

Пластая ножом сырую лосиную печень, Лоскут дразнил Косого:

– Ты лосиную печень ешь. Ты ее больше ешь. Это сильно помогает от зрения.

– Так это помогает, когда оба глаза, – не понимал насмешки Косой. – А у меня, видишь, один.

– А ты больше ешь. Может, вырастет.

Лось пришелся в самую пору. Мяса не жалели, но кое-что приберегли и в запас. Неясно, как там обернется дальше. Торопились до ледолома выйти на восточную сторону Большой собачьей. Только вож после Митькиного выстрела впал в большую угрюмость. «И чего боится?» – не понимал Свешников.


Шли.


Горы вдруг отступили.

И траурные ондушки, помеченные черными шишечками, день ото дня становились мрачней. Утоньшаясь, разбегались в разные стороны. Уже не лес тянулся, а одна за другой отдельные рощицы. Потом вообще пошли только отдельные деревья. Но вож и здесь шел не оглядываясь, без сомнений.

– Почем знаешь дорогу?

– Мне свыше дано, сердцем чую.

А сам нехорошо и быстро подмигивал:

– Вот подмечаю, Степан, ты собачек сторонишься, а?

– Ну и что?

– Да так…

Ускорил шаг.

А ночью, когда все спали, позвал: «Степан!»

«Ну? Чего?» – шепотом отозвался.

«Шаги. Ходит за урасой кто-то».

«Так это же Ларька. Сегодня он в карауле».

Удивился: «Ты чего-то боишься, Христофор?»

Вож ответил загадочно: «Степан, ты богатым был?»

«Богатым? – удивился Свешников. – Нет, кажется, нет. Вот грамотным был. И всяким другим был. А богатым – не привелось».

«А я был. С незнаемых рек бедными не возвращаются».

«Где ж твое большое богатство?»

«Завороженным оказалось».

«Это как?»

Шохин промолчал. Но чувствовалось, приподнялся во тьме на локте.

«Ты вот, Степан, идешь за зверем старинным, – зашептал. – Это как бы твоя мечта. Так и мое богатство…»

«Непонятно говоришь».

«Подожди…» – прижал руку к губам вож.

Хруст легкий. Но мало ли. Потом лиственница ахнула, как пищаль, в ночи. Наверное, лопнула от мороза.

И снова явственный хруст.

«Медведь?»

«Да ты что? Зачем босоногому?»

Как ни хотелось, а сбросили заячьи одеяла, вылезли на мороз. В смутном лунном свете, разбавленном морозом, увидели мрачную кривую ондушу. К ней привалясь, сладко дремал озябший Ларька, ничего не слышал.

– Чья стрела?

Шохин страшно захрипел.

А в снегу правда – чужая стрела.

Короткая и тупая – на соболя. С коротким костяным наконечником.

В общем-то, обычная стрела. Дикующие называют такие – томар. Они шкурку зверя не портят.

– Не наша стрела, Степан!

А то! Сам вижу. Конечно, не наша! Может, вор Песок обронил, почему-то подумалось Свешникову. Проходил здесь когда-то и обронил. А теперь выдуло стрелу ветром.

– Не наша стрела, – хрипел Шохин. – На меня стрела!

– Окстись, Христофор? Ты соболь, что ль?

– Знак это!

– Да чей?

Шохин выпрямился. Как бы пришел в себя. Шагнул к задремавшему Ларьке. Жестоко пнул под живот обледеневшей уледницей. Бросался и снова бил ногой. Сперва шипел от злобы, потом молча. Ларька упал, отполз в сторону.


Ночь.


Утром, переругиваясь, снова вязали собак к потягам. Злой Ларька косился на мрачного Шохина. Вож о той чужой стреле никому не сказал ни слова и Свешникова упросил молчать. Теперь помалкивал, подманивал олешков. Снег вокруг крайней урасы сильно затоптали, разгляди, где валялась та стрела? Пойми, кто потерял? Правда, за увалы уходил по снегу некий заметенный след. Может, прошел учуг, верховой олень. А может, и дикий. Задержавшись, Свешников взглядом проводил свой аргиш. В общем, тоже ничего особенного – снег да снег. Бугор торчит ледяной, верх обмело. Ну, голая черная ондуша. Совсем ничего особенного. Обронить стрелу мог любой дикующий. А потом кольнуло вдруг. Почему это на траурном деревце светлое пятно?

– Вот чудно, – сказал вслух. – Береста.

И правда береста. Белая, без раковин, без зубцов. И чем-то твердым выдавлена по бересте извилистая долгая линия, совсем как река, повторяет ее изгибы. Может, и впрямь река, подумал Свешников. И какие-то крестики выдавлены. Какие-то приметные места обозначены. Вот чей чертежик? Писаный шел, оставил знак другому писаному? Или какой вор оставил след? Стеснило сердце.

– Степа-а-ан!

Услышав крик, спрятал бересту в ташку, в поясную суму.

– Степа-а-ан!

– Ну, чего кричишь, Микуня? Зачем отстал от аргиша?

– Степа-а-ан, Христом Богом молю, не брось!

– Да о чем ты?

– Измаялся я, Степан. Вот держусь, вида не подаю, но вконец измаялся. Когда-то бабка-повитуха так про меня и сказала: этот неизлечим, потому как с младенчества мается. А теперь вот мучает куриная слепота.

– Чего ж такой глупый с нами пошел в сендуху?

– Так соболи же! Мяхкая рухлядь! – заспешил, заторопился Микуня. – Я, может, последний раз в жизни вышел в сендуху. А у меня нюх. Прямо нечеловеческой силы нюх. Я чую, найдем богатого соболя. А соболь, он и перед слепым блестит. Прошу, Степан, слезно, не брось! В пути я слаб, верно, но на зимовье – лучший помощник. И очаг согрею, и пищу сготовлю. – Указал на след ушедшего вперед аргиша. – Ты сам посмотри. Никакого одиначества у нас в отряде. Идем вместе, а на деле у каждого свое. Кафтанов даже не стесняется уже нашептывать, что никакой зверь нам не нужен. А Шохин сам смотрит зверем, как бы не бросился. Сердцем чую, Степан, худое случится.

– Не каркай.

– Не буду. Только не брось меня.

– Обещаю, – подтолкнул Микуню. – Иди.

Проследил, как кинулся по лыжне Микуня. Покачал головой, не любил пророчеств. А ведь Микуня не знает ни про стрелу томар, ни про бересту на ондушке. Может, правда крадутся за отрядом писаные рожи? И без того холодно, а от таких мыслей вообще мороз. Нет, прав, точно прав Шохин. Нужны, нужны караулы.

Глава II. Первая смерть
ОТПИСКА ДЕСЯТНИКА КАЗАЧЬЕГО АМОСА ПАВЛОВА В ЯКУТСКУЮ ПРИКАЗНУЮ ИЗБУ ОБ ОТПУСКЕ С РЕКИ БОЛЬШОЙ СОБАЧЬЕЙ СЫНА БОЯРСКОГО ВТОРКО КАТАЕВА

Государя, царя и великого князя Алексея Михайловича всеа Русии стольнику и воеводе Василию Никитичю Пушкину, да Кирилу Осиповичю Супоневу, да диаку Петру Стеншину десятничешко казачий Амоско Павлов челом бьет.

Во нынешнем во 155-ом году посылан тобою сын боярский Вторко Катаев на реку Большую собачью, где людишки живут юкагире, там же род свой, рожи писаные.

Из Якуцкого острога ушед, путь одолев немалый, много он, сын боярский Вторко Катаев, ногами заскорбел. В острожек Пустой придя, подал челобитную. В челобитной той сказано, что немощен он теперь, скорбен и государевы дальния службы служить не может.

И яз, Амоско Павлов, десятничешко твой, со служилыми людьми досматривал сына боярского – он немочен.

И яз оставил его при острожке ждать открытых путей, а буде те пути откроются, с сыном боярским ясачный збор казну соболиную отправлю в Якуцк.

А для государевы дальния службы, для прииска и для приводу под государеву высокую руку людишек рож писаных и для сыска и приводу зверя большого носорукого, у него рука на носу, яз, десятничешко твой, разумением своим поставил передовщиком служилого человека казака Стёпку Свешникова, коий выслан в Сибирь с Москвы и переведен в Якуцк по енисейской отписке.

А с ним ушли в сендуху:

казак Ларька Трофимов, отец у него из гулящих,

казак Микуня Мочулин, пришел в Якуцкий острог гулящим, поверстан в пешую казачью службу,

казак Косой, ссыльной человек, прислан с Москвы с отцом своим Ивашкой Косым за многие винные и табашные провинности,

казак Федька Кафтанов, а отец у него из гулящих людей в службе,

казак Елфимка Спиридонов, попов сын, а выслан настрого в Якуцк за описку в титле государевом,

казак Ганька Питухин, переведен в Якуцк по илимской отписке,

казак Митька Михайлов, прозвищем Ерило, уроженец томской, сослан с Томска в Якуцк с отцом своим Данилой Михайловым за известный тот томский бунт,

вожатый – промышленный человек Христофор Шохин.

Да просил он сказать, сын боярский Вторко Катаев, что которые людишки самовольно не схотели итить в те дальние государевы службы, как Гаврилка Фролов да Пашка Лаврентьев, тем, коли явятся, никакова государева жалованья не давать и ждать до тех пор, как их сотоварыщи не придут со служб дальных.

К сей отписке яз, десятничешко твой Амоско Павлов, руку приложил.


Шли, дивясь безлюдию, смутной мгле.

Помнили: людишек ядят рожи писаные. Гость если придет – ребенка в котел, а то и самого гостя. А сами некрасивы, сердиты, ростом не вышли. Хоть что с ними делай, дикуют.


Шли.


Вож спал теперь в глубине урасы.

Не у входа, как раньше, а в самой глубине, у костерчика.

Жаловался: вот усталость ломит кости, у огня поспособнее. Ведь кто, как не он, чаще всех идет в голове аргиша?

Еще вчера теснились вокруг ледяные горы, а вдруг страна начала выравниваться. Поредели темные лиственничные островки, сухие ондуши торчали уже совсем раздельно, будто кто специально развел деревце от деревца. Снег поблескивал как глазурь, празднично. Охромел, порезавшись о наст, коричневый оленный бык, смирный, как русская корова. Быка перевели в хвост аргиша. Дело простое – пойдет в котел.

Шуршишь лыжами, думаешь.

Свешников вздыхал: непонятно.

Сперва эта ссеченная железом ондуша. Потом чужая стрела, берестяной чертежик. Так и правда выйдет из-за куста человек, назовется каким литовским именем. Земля здесь не мерянная, застав нет. Шуршал лыжами.

Ночью казаки храпели.

Сердился, бил ногами под одеялом Ерило.

Цыганистый, намотавшийся, видел, может, во сне городишко над Волгой, тот самый, в котором впервые узнал, что страдать можно понапраслине. Попал там на ярмарку. Квас разный, понятно, винцо, веселые медведи боролись, посередине стоял столб, смазанный салом, – наверху новые сапоги. Ерило ловко лез по столбу, но когда протянул руку к сапогам, снизу указали: вон, дескать, тот цыганистый, он кур таскал со дворов!

Чистая напраслина, а взяли в батоги. Теперь дергается во сне, вспоминает прошлое. Такой не запомнит гуся бернакельского. Он и обид-то своих почти уже не помнит, простая душа. И уж лучше его терпеть, чем слушать вечерами распалившегося Косого.

У Косого одно. Соболь-одинец. Соболь в козках (шкурка целиком снята, с лапками и с хвостом). Соболь непоротый. Неустанно всем напоминал, что за шкурку хорошего одинца, коему пару не подберешь, можно выручить до пятнадцати рублев! Истинно так, сразу до пятнадцати!

Слышал, конечно, государев указ, в коем каждое слово дышало строгостью.

«Сибирских городов служилые люди ездят и мяхкой рухлядью беспошлинно торгуют. Сибирским тем людям настрого мяхкой рухлядью торговать не велеть. А будет кто торговать, имать их товары на государево имя, а самих за ослушание бить батогами жестоко, бросать в тюрьму».

Слышал, конечно, и все равно думал не о носоруком, а о соболе.

Вот соболь. Зверок радостен и красив и нигде не родится опричь Сибири. А красота его придет вместе с первым снегом и опять со снегом уйдет. Наслушавшись Косого, даже Елфимка Спиридонов, попов сын, вспыхивал глазами. Дескать, Преображенский монастырь, тот, что в Тюмени, поставлен не просто так. Старец Нифонт, чистый сердцем, много лет собирал в народе всякую денежку, хоть совсем малую, и поставил тот монастырь на краю острога в ямской слободе. Угодий своих не было, земли не было, на пропитание никакой ежегодной руги не было, да воопче ничего не было – смиренные старцы при монастыре питались тем, что подадут жители. А монастырь по сию стоит, славится. И вот он, Елфимка Спиридонов, человек тихий, богобоязненный и законопослушный, так задумал: взяв на реке богатых соболей, тоже поставит монастырь, светлую обитель. Он, сын попов, точно знает, куда и как определить будущую добычу. Его соболя – божьи. Длиннолицый, редкозубый, борода в инее, поблескивал темными глазами. Уважительно вспоминал родного отца – попа Спиридона. Тот кабальным бежал в смутное время от одного коломенского злого дьяка. Думал, что навсегда, но судьбе виднее. Она распорядилась вернуть Елфимкиного отца через восемь лет в угодья все того же коломенского дьяка, только теперь настоящим попом, поставленным в сан рукою митрополита казанского и свияжского. Коломенский дьяк прямо освирепел, опознав в попе бывшего беглеца. Пришлось переводить новопоставленного в Усолье. Ну, с отцом уехал и малый Елфимка – тихий, грамотный. Много помогал отцу, по его просьбе переписывал церковные бумаги, всякие казенные прошения. Однораз по задумчивости («Братья, не высокоумствуйте!») сделал описку в государевом титле, за что нещадно был бит кнутом и выслан в острог Якуцкий.

Но Елфимка, ладно. Елфимку богатство не сгубит. В Якуцке к Елфимке быстро привыкли, он на улицах подбирал выпивших, чтобы не замерзли. И в походе успел отличиться. На каком-то привале Микуня Мочулин вышел утром из урасы и простодушно помочился рядом с оленными быками. Конечно, быки взбесились, сбили Микуню с ног, изваляли до сердечного колотья. Хорошо, услышал шум сын попов – вышел на крыльцо, спас убогого. Присоветовал на будущее: «Не дразни быков. Очень падки до всего соленого. Делай малое дело в стороне, затопчут».


Шли.


Косой чем дальше от Якуцка, тем больше смелел. Даже открыто выказывал личную приязнь к вожу Христофору Шохину, понимающе переглядывался с Кафтановым, шушукался с Ларькой Трофимовым. Не скрывал, что строит одиначество как бы не со всеми, а только с выбранными. Весь так и горел: какой, дескать, ты передовщик, Свешников? Если б Вторко Катаев не заскорбел ногами, то и сейчас бы он вел отряд. А ты кто, Степан? Да ты совсем никто. Ты чем лучше Кафтанова? Да совсем ничем. Не находись на государевой службе, никогда бы не встал на место передовщика.

Ничего не боялся. Чувствовал поддержку Шохина и Кафтанова.

Мы вот, дескать, Степан, идем не за носоруким, прозрачно намекал. Зверь-то зверь, только никто не знает, существует ли этот зверь. Мало ли что кости находят. В сендухе много чего находят. Например, грибы растут выше дерева. Сердился: ну до чего пуст край! Зажигался: здешние писаные столько лет не платили государю никакого ясака, что враз весь взятый по закону ясак не вывезешь теперь даже на носоруком! Нам, Степан, загадочно намекал, ясак большой нести.

Свешников в спор не вступал. Пусть говорят. Это лучше, чем если бы помалкивали казаки да тайно копили в себе неприязнь. А все равно на душе смутно-смутно. Перед самым уходом в сендуху забежал в Якуцке к опытному человеку – казаку Семейке Дежнёву, которого знал по прежним походам на Яну. Дом Дежнёва раньше стоял, как многие другие, на Чуковом поле. Но по весне Лена поднималась так высоко, что людям надоело каждый год спасать и сушить вещи, самим спасаться на лодках. В остроге в стороне от реки Семейка срубил новую просторную избу, в которой жил с женой – узкоглазой Абакадай Сичю, крещенной Абакай, с лицом круглым и желтым, как блин. А на голове у нее плат бумажный дешевый – по белой земле пятна чернью, по краям черные да желтые цветы. Увидев гостя, метнулась ставить самовар.

– Что видел? Что слышал?

Свешников рассказал.

Семейка невесело усмехнулся.

– Вот баба не понимает, – кивнул на жену. – Твердит всё одно и то же. Твердит, не уходи никуда, а мне надо уйти. Я замыслил найти путь на Погычу. На новую богатую реку. Слышал? А баба, – кивнул в сторону прикрывшейся платом жены, – одно твердит. Дескать, так говорят только, что уходят только на год или на два, все равно потом возвращаются через двадцать лет. – Тряхнул чубом. – Не уходи, твердит. В Якуцке хорошо, твердит. Вот родимцы мясо принесут, полезную траву, вот еще много чего вкусного принесут, твердит. Ну совсем стала глупая баба! Часто плачет, а я еще и дому не сшел.

– Чувствует, – усмехнулся Свешников. – Да и то, на кого такую оставишь?

– У нее в Якуцке родимцев много, – объяснил Дежнёв. – Дядя есть по имени Манякуй. Не на пустом месте.

– Бабам всегда страшно.

– Бог терпел…

Дежнёв посерьезнел, перешел к делу:

– Хочу отправиться в Нижний собачий острожек. Уже отправился бы, да Мишка Стадухин, любимчик воеводы, мешает. Ест меня поедом. Ведь вместе ходили не в близкие края, чего, казалось бы? А чванлив, горд, куражист. Всех клонит под себя. В Гриню Обросимова из одной только гордости стрелял в кружале из лука в большом подпитии. На енисейского сына боярского Парфёна Ходырева из одного только непримиримого куража крикнул слово и дело. А я Парфёна хорошо знаю, он простой человек. И Мишка знает, что Парфён – простой, все равно приметывается к человеку. Думает, что раз первый сходил на новую реку, раз первый увидел чюхчей, которые зубом моржовым протыкают себе губы, так сразу над всеми возвысился!

Сплюнул:

– Мишка всех обгонит!

– И меня? – засмеялся Свешников.

– А ты то что? Тоже куда уходишь?

– Разве не слышал?

– За носоруким?

– За ним.

– Ну, слышал. Только не поверил. Зачем тебе? Говорят, подземный зверь. Говорят, что там, где выйдет из-под земли, там сразу на свету и гибнет. Потому торчат на разных полянках кости.

– Если живет под землей, то где проходы?

– А подмывают талые воды, вот они и рушатся.

– Да ты сам посуди, – заспорил Свешников. – Как такой крупный зверь забьется под землю? Там вечный лед, пешней не возьмешь.

– А у него рога. Он горячий.

– Нет, не может столь крупный зверь жить под землей.

Помолчали, слушая круглолицую Абакай. Она вздыхала и пела, при этом плела какую-то вещь из веревочных обрывков. Видно, что сильно не хотела отпускать от себя Семейку. Выросла под северным сиянием, в снегах. Знала: везде опасно. Но только Семейка все равно знал больше, чем она, потому что успел послужить и на Яне, и на Оймяконе, и на реке Большой собачьей. На последней, рассказал Свешникову, рожи писаные живут по неизвестным речкам. Они кочуют по плоской сендухе, охотно плодятся, охотятся, думают, что так в мире было всегда. Думают, что иначе и быть не может, что сендуха – это и есть весь обитаемый мир, нет нигде никакого другого – только мекающие олешки, да птица короконодо, да дед сендушный босоногий вдруг выступит из снегов. Иногда, правда, еще из снегов выступят русские. Тоже странно. Кто такие? Куда идут? Зачем?

Вот Семейка.

Вот Мишка Стадухин.

Вот Ерастов, Ребров, оба – Иваны.

Давно ли русские стояли на берегу Енисея? Давно ли край державы проходил по Лене? А вот спустились из Жиганска на деревянных кочах бородатые люди енисейского казака Ильи Перфирьева и такие же бородатые люди тобольского казака Ивана Реброва. Достигнув устья Лены, по доброму согласию поплыли в разные стороны. Ребров на западе достиг загадочной реки Оленек, Перфирьев на востоке – Яны. Потом Мишка Стадухин, сгорая от нетерпения везде оказаться самым первым, добрался до рек Алазеи и Ковымы, сообщил о неведомом прежде народе чюхчах. А потом атаман Дмитрий Копылов заложил на Алдане деревянный Бутальский острожек, а енисейский казак Курбат Иванов ступил на каменистые берега Байкальского озера, учинив тому подробный чертеж. А томский казак Иван Москвитин после многих приключений перевалил обрывистые горные хребты и свалился на туманную Ламу, на берег моря Охотского. После Ермака, считай, всего за полвека, отнесли казаки край державы на самый океан. Года не проходит без новостей. Так и снуют казачьи кочи между Якуцком и Колымским нижним острожком. Недавно, например, явился в Якуцк письменный голова Василий Поярков, рассказал о новой реке Мамур. Та земля, оказывается, угожая, скотом и хлебом изобильна, еще рыбой, пушниной. Люди едят там не на простом дереве, а чаще на серебре. И ходят в тяжелых китайских шелках, делают плотную бумагу, добывают постное масло, которое куда как хорошо идет к огурцу. Там далеко можно ходить в походы и подвести под высокую царскую руку много новых сидячих людей, способных к пахоте, укрепить их в вечном холопстве.


Шли.


Свешников приглядывался.

С Елфимкой, например, бежал рядом.

Вот что знал он, сын попов Елфимка? Ну, книгу «Октоих», в которой много красного цвету да целые строки рисованы красным. Ну, читал в храме часы. Ну, пел на клиросе по крюковым нотам. А храм хоть и посвящен Софии, Премудрости Божией, совсем деревянный, маленький, его даже не расписывали никогда, потому что вдруг как пожар начнется? Иконы из окна можно вытащить, а роспись дорогую?

Правда, главы побиты чешуей, поставлены на бочки, крытые лемехом.

Однажды послали Елфимку в Москву. Рылся он там в Овощных рядах, искал на Печатном дворе старые евангелия, псалтыри, минеи, молитвенники. Труд нелегкий, к тому же без всякого жалованья – без хлебного, без денежного. Томился малый, но все делал неспешно. Такой бы добрался и до бернакельского гуся, только никто такому себя не доверит. Добрый барин Григорий Тимофеевич точно бы не доверил. Вот набожен, а фыркнул бы, не сказал поповскому сыну литовское имя…

Идя рядом, Свешников спросил:

– Почему пошел за носоруким?

– А Вторко позвал. Сын боярский.

– Так сразу? Наверное, обещал что-нибудь?

– Всякое говорил. Говорил, не пустыми вернемся. – Елфимка смутился. – Но ведь не для себя. У меня все – Божье.

– Ну, не знаю, что обещал тебе сын боярский. Я ничего такого особенного не обещаю. Но если найдем носорукого, в накладе не останешься. От такого зверя даже в Москве могут наступить перемены.

– А Христофор говорит, – начал было Елфимка, но оборвал себя, насупился. Впрочем, и без особых слов было видно, что приобщают Елфимку к тайному одиначеству. Выдавил несколько растерянно: – А этот зверь… Он старинный, наверное?.. Божье ль дело – ловить столь старинного зверя? Христофор так и говорит, что не про нас зверь этот. Говорит, чтобы к нему лично плотней держались, тогда всем будет хорошо.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации