Текст книги "Сендушные сказки (сборник)"
Автор книги: Геннадий Прашкевич
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– А так бывает, чтобы сразу всем?
Елфимка строго поднял глаза:
– Должно быть всенепременно.
– Вот говоришь ты, божье ль дело – ловить зверя старинного, – усмехнулся Свешников. – А брать ясак? Это божье дело? Через силу ведь берем с писаных?
– Мы берем законное. Они, рожи писаные, государю уже сколько не платят? А живут вольно на государевой земле. Темные, некрещеные, совсем погрязли в грехах. Мы теперь им глаза откроем. Жалко, что придем ненадолго.
– А вот тут ошибаешься. Куда приходим, там мы навечно.
Шли.
Небо серое.
Мрачные лиственницы.
На крутых подъемах олешки скромно потупляли подрезанные рога, фыркали недовольно. Как-то полдня шли звериной тропой. Но зверь не человек, зверю необязательно ходить прямо – тропа к вечеру вильнула, ушла в распадок. Поставили на чистом месте урасы. Свешников спустился к реке. Продолбил пешней лунку. Поднялась со дна снулая рыба. Сонно стояла в холодной воде, сосала воздух.
– А вот не гляди в воду! Старичок схватит!
– Чюлэниполут? – Свешников легко запоминал чужие слова.
Шохин усмехнулся. Моргнул неправильным веком. Присел рядом на корточки, плюнул, целясь в рыбу, вышедшую подышать.
– Вот сколько лет живу, Стёпка, а понять никак не могу. Идем, идем неизвестно куда, а потом рыба навстречу. Зачем? Мы же ее съедим.
– Всех не съешь.
Помолчали.
– Нет, ты скажи, Стёпка. – Шохина явно что-то мучило. – Вот родился я, рос, ходил на дальние реки, стал вожем, живу. И рыба когда-то родилась, выросла в крупную, живет. Но я и рыба в отдаленности друг от друга. И пусть бы так всегда. Зачем судьба нас сводит?
– На все воля Божья.
– Ну, может, – нехотя согласился Шохин.
Такой мог бы знать литовское имя. Такой много чего мог бы знать. После ночи, когда нашли в снегу чужую стрелу томар, Шохин незаметно, но внимательно приглядывался к Свешникову. Держал что-то свое в уме.
Шли.
Зимний путь сушит.
На ходу воды не найдешь, все вокруг выморожено, превращено в камень, а если встретишь выжатую на лед воду – такую ледяную все равно нельзя пить. Терпели, как могли, до ночлега. Зато в урасе неторопливо тянули кипяток, настоянный на ягоде, чаще на шиповнике.
Сил нет, как устали, но разговор.
Вож, например, сдержанно хвалил Ганьку Питухина: сильный человек, ловко идет, любой груз по плечу. Незаметно сам бахвалился: вот он, Христофор, тоже сильный, а раньше еще был сильней. Он и сейчас в силе, но был сильнее. Его, вожа Христофора Шохина, всякая сендушная самоядь прямо называла – сильный. По-ихнему – тонбэя шоромох. Было, рассказал у огня, взяли у самояди женку в ясырь. Ну, олешков там, всякую мяхкую рухлядь, мало чего оставили дикующим. Один почему-то сильно обиделся на Шохина, старательно обшил кафтан костяными пластинками, покачал над дымом легкие кости шамана: «Вы, кости шамана, что скажете?» Кости сказали: «Убей англу. Убей у рта мохнатого. Убей тонбэя шоромоха». Пришел вызывать, а Шохин говорит: «Ты это, жилы не рви. Куда торопиться? Жизнь долгая. Садись у очага, отдохни. Выпей огненной воды, съешь вкусного. Потом будем драться». Так и сказал: садись, пей, потом будем драться. Огненная вода прибавляет сил, веселит сердце. Коли выпьешь сразу полную кружку – сильно изменишься к лучшему: сил не было – сильным станешь, трусом был – пойдешь с голыми руками на сендушного деда.
– А дикующий? – угодливо заглядывал сбоку Косой.
– А дикующий что? – моргал красным веком вож. – Конечно, выпил полную кружку. Ему тепло стало, хорошо. Он лег у костра довольный. На другой день драться не стал. Белок принес, песцов принес, сестру привел. Сказал: давай огненную воду. Сказал: еще хочу огненной воды. Дружить будем, другую сестру приведу.
Елфимка насупился:
– Грех!
И Гришка Лоскут почему-то обиделся:
– Тонбэя, говоришь? Шоромох?
И оскалился обидно.
Одно время Свешников бежал рядом с Гришкой, Лоскут жаловался:
– Тебе, Степан, что? У тебя все гладко. Ты, может, вернешься, в почете будешь. А мне?
– А ты не хватай воеводу за груди.
– Я один, что ли? Меня записали к Ивану Ерастову – на новую реку Погычу, а Ивана не пустили на реку. Отдал воевода Василий Никитич наказную грамоту не Ивану, как должно было быть, а любимчику своему – Мишке Стадухину. А нас, простых казаков, совсем прижал – жалованья не выдавал по году, да треть выворачивал на себя. Куда такое терпеть? Пятидесятник Шаламко Иванов, десятники Васька Бугор, Симанко Головачев, Евсейка Павлов – все сразу одинаково подступили к воеводе. А я воопче горяч. Ну и Васька Бугор.
Свешников усмехнулся:
– Не шлись на Бугра, живи своим умом. Я Ваську знаю. Он точно во всем неистовый. Только у него все равно своя голова есть. Он после бунта силой взял чужие суда и увел людей в Нижний острожек. А ты?
– А меня бес попутал, – насупился Лоскут. – Есть в Якуцке торговый человечишко Лучка Подзоров. Держит лавку, дает под проценты в долг. Родственник богатых торговых гостей Гусельниковых. От него вызнал, что брат мой Пашка по слепоте своей тайно сшел в сендуху с вором Сенькой Песком. Ушли в сендуху, и как их не было. А мне брата жалко. Да и кабалы братовы на меня перелегли. Ну, явился к Лучке, стал требовать правду. Для уверенности выпил крепкого винца. Лучку побил, опять же, для уверенности. Ну, он сказал. Прибейся, он сказал, к отряду сына боярского Вторко Катаева, они в точь идут в те места, где пропал Пашка.
– Так и сказал? – насторожился Свешников.
– Вот свят! – перекрестился Лоскут. – У Лучки нет корысти загонять меня на тот свет. Он в обиде на меня, но все равно выгоднее, чтобы я вернулся. Коли вернусь с мяхкой рухлядью, понятно, расплачусь за брата. А коли сгину, какой с того толк?
– Поймаем носорукого – расплатишься.
– Ну, носорукий, – неопределенно протянул Гришка. – Кто знает о таком звере? Я воопче на новую реку хотел уйти.
Пожаловался:
– В Якуцке тесно.
– Здесь не Якуцк.
– А мне и здесь тесно.
– От кого бежишь?
– Не знаю.
– Ну, хорошо. Ну, дойдешь до края земли, что дальше?
– А я и дальше пойду.
– В океан упрешься.
– Коч построю.
– Да куда?
– Не знаю.
Подумал:
– А разве за океаном ничего нет?
– А об этом я не знаю, – вздохнул Свешников.
И предупредил Гришку, шаркая лыжами по снегу:
– Ты о звере думай, а не о выгоде. Тебе сейчас правильнее – служить. Крикнуто на тебя в Якуцке государево слово, так что тебе удача нужна. Вот считай, что носорукий – твоя удача. Вернемся без зверя, припомнят тебе все грехи мыслимые и немыслимые. А приведем зверя, слово даю – отстою тебя. У кого угодно отстою, даже у воеводы Пушкина.
Лоскут не ответил.
Надвинул на лоб меховой капор, пригнулся, упрямо попер на ветер.
Шли.
Ох, носорукий.
Ох, старинный зверь.
О таком часто говорят в питейных избах.
В питейных, известно, чем больше пьют, тем явственней слухи.
На первой чарке еще терпимо. Ну, вроде велик упомянутый зверь. Ну, вроде тяжел, сала на нем в три пальца, потому не мерзнет на лютом холоду. А живет прямо в сендухе, считай, со времен потопа. Другие разные звери утонули, а носорукий, может, выплыл на какую ледяную гору. Отдышался, дождался спада воды, теперь мирно спустился в плоскую сендуху. Ходит по ягелю, оставляет тяжелый след-вмятину. На носу рука, хватает ею разные вещи.
На второй чарке рассказчик смелеет.
Правда, тут же выясняется, что сам он никогда не видел носорукого зверя, но голос слышал. Громкий, как труба. Или как большой охотничий рог. Такой голос услышишь, уже ни с каким другим не спутаешь. Ну а если рассказчик сам по какой-то причине не слышал носорукого, то непременно знает одного или двух людей, испытавших такое. Скажем, на Мишку Глухого шлется. Мишка стал глухим как раз после встречи с носоруким. Где-то на реке Алазее. Или на Яне. Точнее и сам Мишка не помнит, потому как дикующие его недавно зарезали.
Но по-настоящему раскрепощает третья чарка.
Рассказчика пробивает пот, он становится доверителен, наклоняется к самому твоему уху. Он уже не говорит, а шепчет совсем тайное: вот никому, дескать, слова не обронил, только тебе по дружбе! И говорит. Всю правду как на духу.
Вот, дескать, сам виноват. Вот совесть его мучает.
Так случилось, говорит, что встретил в сендухе старинного зверя.
Никому раньше не говорил, а тебе теперь скажу тайное: удачным выстрелом из колесцовой пищали завалил зверя. Ударила пуля прямо в лоб. Наверное, и посейчас лежит невинный зверь в ледяной сендухе, замерз на ветру, хоть сегодня забирай.
«Неужто лежит?»
«Обязательно!»
«Неужто убит выстрелом из пищали?»
«Из нее. Из простой колесцовой. Взята с казенки».
«Возможно ль такое? Велик ведь старинный зверь!»
«Ну, что с того, что велик? Попал под пулю. А до того по собственной дурости ввалился в глубокую ледовую трещину, я ж его не прямо перед собой встретил. Еду, дремлю, вдруг собачки расстроились. Раскрыл глаза, а над ледовой трещиной стоит живая рука. Завилась крендельком, а скорее, как раковина. Я пищаль приготовил, курок взвел, прислушался, а зверь в трещине плачет. Выбраться не может. Вот я и пожалел, шаркнул в голову зверя».
«И сейчас лежит?»
«Обязательно. Если снегом не занесло».
«А где именно лежит? Как такое место найти?»
Вот тут и начинается главное. Показывается путь, идут уточнения.
В общем, идти надо на полночь. Это всякому понятно. Вниз по Лене, начиная от щек. Или идти по Большой собачьей, еще лучше. Носорукий любит такие холодные места. У него жиру на три пальца и рыжая шерсть длинная и густая. Такая длинная, что сам в ней путается. Идет и путается в собственной шерсти. Бывает, так запутается, что упадет. А мясом носорукого можно запросто кормить живых собак. А вот чтобы человек ел, этого не знаем.
Наслушавшись в питейной, Свешников заглянул к Стадухину.
Чванлив, высокомерен, не в меру горяч, без повода обидеть может Мишка Стадухин, а видел многое, не раз отличался в морских плаваниях и в пеших походах. Ходил на Лену с сыном боярским Парфёном Ходыревым. Участвовал в стычках с незамиренными якутами. С Постником Ивановым воевал с тунгусами, обжившими реку Вилюй. Лично взял в плен одного знатного князца из рода калтакулов. Ясаку привез три сорока соболей. А еще было, с отрядом из четырнадцати человек спускался на студеный Оймякон. А с того Оймякона плавал по Большой собачьей. Вот там-то и услышал от дикующих смутное: вроде есть на восток другая новая река – Ковыма, а за ней неизвестный народ чюхчи. Построил надежный коч, спустился по Большой собачьей к морю, держась ледяного неприютного берега, дошел до означенной реки. Гордый человек тот Мишка Стадухин. Принял Свешникова свысока. На интерес к реке Большой собачьей ответил явственным подозрением:
«На што тебе такое?»
«Иду по государеву наказу».
«Небось, ясак взымать?»
«Прежде ловить зверя».
«Какого такого зверя?»
«Старинного. С рукой на носу».
«Ну? – удивился Стадухин. – Я, в обчем-то, про него слыхал. Но зачем его ловить? Проку-то?»
«Насчет проку государю виднее».
«Тогда иди».
Вот и весь разговор.
Сразу видно, что не посвящен человек.
Но все равно смотрел Стадухин так, будто догадывался и про бернакельского гуся, и про слова московского дьяка. А что? С Мишки станется. Он и литовским именем может назваться.
Думая так, Свешников уходил от мыслей о прошлом.
Но ведь – безлюдье, тишь. Сумеречно под низким небом. Идешь, молчишь, прислушиваешься к редким звукам. Хочешь не хочешь, а поневоле задумаешься.
Когда Стёпке Свешникову десяти не было, шайка варнаков (после Смутного времени в лесах много кого скопилось) напрочь сожгла деревеньку Онуфрино, повыбив жителей. Маленький Стёпка отсидел два дня и три ночи в дымном подполе, потом вылез из мрачного пепелища и побежал к соседям в деревню Бадаевку. Лютый обширный помещик Бадаев в голодное время специально приманивал голодных беглых и потихоньку крепил за собой. Тем быстро возрос в хозяйстве. Стёпке тоже обрадовался. Расспросив, определил в дом.
В доме богато. На окнах ситцы.
Трепещет в пыльном облаке моль, а все равно богато, богато.
На рослом Бадаеве азиатский кафтан – азям. Простой, но такие и воеводы носят. И еще азям лазоревый на бумаге. Любил Бадаев всяко блеснуть. И еще азям кумашный, и лисий красный. Этот совсем как у воеводы. Сам говорил, что купил такой богатый в Москве у торгового бузхаретина. Привезли издалека. Аж из самой Бухары, где небо, говорят, как глазурь. А Стёпке выделил рубаху да изгребные пачесные штаны. Понятно, плохие, для малых работников.
Бадаев сед, лют. Держал конный завод, большую псарню.
Также вел подробные записи в хозяйственных книгах, крепко держался за самую маленькую копейку. Была даже какая-то тайна в том, как лютый Бадаев неторопливо окунает гусиное остро очиненное перо в чернила, а потом аккуратно рисует на бумаге загадочные значки. Правда, Стёпка уже знал: эти значки есть буквы, литеры. Даже знал о том, что если запомнить каждую литеру, то можно самому читать книги. Оставаясь один, не раз брал в руки одну особенно толстую, часто лежавшую на столе. В той книге не было никаких картинок, оттого любопытство еще сильнее мучило Стёпку. Листал толстую книгу степенно, с умным видом. Вот думал, как много всякого может быть написано в толстой, в столь важной книге!
Однажды Бадаев застал Стёпку над книгой.
Изумился: каков щенок! Отослал на конюшню. Выпороли.
Конечно, Стёпка стал осторожнее, но любопытство перебороло: еще дважды попадался на открытой книге. В изумлении Бадаев сам приходил на конюшню, посмотреть: хорошо ли, не мало ли бьют грамотея.
Отлеживаться Стёпку бросали на псарню. Подходили собаки, обнюхивали мальчишку, дышали на него теплым воздухом. Добрей всех казалась зрелая сука Тёшка – влажным языком вылизывала кровоточащую спину.
Терпеть всё это было невыносимо, потому в двенадцать лет начал бегать.
В те времена все бегали. Не только крепостные, но и прикащики. Лютый Бадаев, немало веселя соседей, устраивал большие облавы на беглых, прочесывал с собаками прилегающие леса. Имел на том большую пользу, потому что знал: холопий приказ в Москве сверх меры завален господскими явками. Если не заявил вовремя, что кто-то у тебя сбёг, за преступление сбёгшего ответственность на тебя ложилась. Так хоть в свое удовольствие людишек каких наловить.
Неоднократного беглеца засекали до бессознания.
От порки Стёпка стал потихоньку портиться, заикаться. Местная бабка-татарка, дай ей Бог здоровья, ладила его, но сколько можно? В последний раз бежал в двадцать втором, при государе Михаиле Фёдоровиче. Уходя, ярко зажег за собой весь бадаевский двор. Решил: умру, но никогда больше не вернусь в Бадаевку. Одного только боялся, как бы не пострадала в огне добрая сука Тёшка.
Москва! Добрался до самой Москвы.
Многие дома каменные, непривычно большие.
Вкусно пахнет древесным дымом, над улицами желтая пыль. В Китае за Гостиным двором торговая казнь – кнутом выбивают деньги из должников. Стёпка сперва по своей неопытности дивился: бьют должников, а деньги из них никак не выпадывают. Тогда зачем это? Тут же в мелкой сухой пыли, как ободранная курица, купался юродивый, громко хлопал руками-крыльями, страшно морщил низкий скошенный лоб, бормотал невнятное, пускал жидкую слюну. Стёпка, конечно, боялся, зато крепко помнил теперь со слов всяких беглых, с которыми пришлось общаться в эти годы: урочные лета. Вот что надо держать в голове. Урочные лета. Дескать, не будешь пойман хозяином пять лет, станешь свободным! Таков милостивый государев указ.
Вот и жил, считая года. Кому поможет поднести вещи, а где попросит милостыню.
Однажды за небольшие деньги поднес нетяжелый бумажный сверток непонятному толстому барину. Барин правой здоровой рукой махал, на его левой руке не хватало трех пальцев. Шел пешком, зачем-то отпустил экипаж. Весь такой непонятный и толстый. Борода окладистая, сильно на старинный манер. Нос багров и крючком, упрямые глаза навыкате – пьяные.
Дошли до Сретенки.
Перед обширным домом боярин усмехнулся:
– Я считал, не дойдем.
– Как так?
– Думал, сбежишь.
– Да зачем бежать?
– Как звать? – вместо ответа спросил барин.
Стёпка испугался, отступил на шаг. Прикидывал, сразу от барина бежать или подождать второго вопроса.
– Беглый?
Стёпка отступил еще на шаг.
– Ну, вижу, вижу, что прислониться тебе не к кому. Ты стой, не томись, чего дуешься? – Даже засмеялся. – Ну ровно гусь бернакельский!
Вот когда впервые услышал про этого гуся! Но тогда обидно стало. Почему гусь? Вот странный барин: и никакую денежку не дал, и дразнится.
– Служить хочешь?
Стёпка окончательно растерялся.
То, значит, гусь какой-то, а то сразу – служить!
Но взял и поверил барину. И не пожалел. В просторном доме у доброго барина Григория Тимофеича аккуратно чистил комнаты, подметал деревянные лестницы, снимал пыль со стен. Раз в месяц влажной тряпицей протирал тяжелые, переплетенные в кожу книги – плотно друг к другу стояли на специальной полке. Дивился страшно: книги не божественные и не хозяйственные. То есть совсем не такие книги, как у лютого помещика Бадаева. И это казалось – хорошо.
Но сам Григорий Тимофеич жил неправильно.
Всегда важный, ни с кем не водил дружбу. Сидел дома, листал книги, тянул белое винцо. Иногда сладкая баба приходила, в юбке как в бочке. А всю Страстную пил без просыпу, например, не дался цырульнику поправить обмахратившуюся бороду. А утром в Светлое воскресенье напился еще ужасней. На самом рассвете был пьян, когда люди еще не успели разговеться. Шумел при этом, неистово хулил боярина Милославского. Вот ты, дескать, шумел в сторону боярина Милославского, хоть посажен государем надо мной, над Григорием Тимофеичем Львовым, хоть сидишь в ряду в горлатой шапке, а все равно по сравнению со мной – худороден, истинная собака! Моя ветвь пусть захудавшая, из самой глубины, а ты, Милославский, совсем незначительного происхождения! Считай, выведен в люди всего лишь думным дьяком Иваном Грамотиным, а то бы так и сидел в своих деревеньках. Кричал шумно: лучше пить всю Страстную, чем говеть с таким, как Милославский!
Барин ругается, а Стёпка думает: а сами-то пьете!
Правда, хватало ума вслух такого не говорить, только стращал Григория Тимофеича: «Вот смотрите! Вас в монастырь сошлют!» Слышал, конечно, про боярина Милославского Илью Даниловича, что это очень непростой человек. Шептались, что растит красивых и скромных дочек, дружит с боярином Морозовым. А боярин Морозов, это все знали, он собинный друг царя. Одно плохо: и тот и другой широко пользуются советами иностранца Виниуса, воопче льнут ко всему иностранному.
О Морозове, правда, добрый барин Григорий Тимофеич отзывался более или менее терпимо: все же вроде растил с дьяком Назаром Чистым царя. Но Милославский-то! Добрый барин так поворачивал, что всякие иностранцы через того Илью Даниловича плохо влияют на царя. Слушая такое, Стёпка сильно ужасался: «Ой, сошлют вас в монастырь!» А Григорий Тимофеич в ответ сердился: «Молчи, дурак! Видел, в Сергиевской улице в доме напротив церкви молодого мальчика продают пятнадцати лет, а с ним бекешу, крытую голубым гарнитуром с особенными отворотами. Вот тебя продам, куплю мальчика с бекешей, крытой голубым гарнитуром!»
Страсть как не любил всего иностранного.
«От всего иностранного русский человек болеет, – говорил назидательно. – От всего иностранного нам нужны только китайки, зендем, язи и кумачи. Ну, может, еще камки. А духу чтоб никакого. Я, – поднимал руку без трех пальцев, – в свое время посылан был в заграницы. Но дышать немецким воздухом так не захотел, что даже пальцы себе отрубил, чтобы не ехать. У нас не как у иностранцев. У нас солнце взойдет, смотришь – квас, мухи, хорошо! А от иностранцев – употребление табаку, богомерзкой травы, за которую при царе Михаиле правильно резали носы».
Оборвет себя. Поглядит красными похмельными глазами: «Кругом одни шиши да шпионы. Грамоту учи, дуралей!»
А в книжке картинка: стол длинный со многими учениками.
А во главе учитель, неприятно похож на поумневшего лютого помещика Бадаева – скулы острые, седые нехорошие бакенбарды вьются; а на коленях перед ним малых лет ученик – урок отвечает. Еще один пишет, третий, озлясь, таскает соседа за космы. Тут же на лавке секут розгами четвертого.
«Аз… – водил пальцем. – Буки… Веди…»
Самому себе дивясь, самостоятельно разбирал подписи под картинками.
Ленивые за праздность биются,
грехов творити всегда да блюдутся.
Что ж, подумал, раз секут провинившегося, значит поделом. Но и жалел того провинившегося: вот зачем так люто за простую лень так сечь?
В другой книге по слогам прочел молитву Христу Богу.
Иже во христианех многу неволю от царей и от приятелей неразсудных злобы приемлют многи, еще же и от еретик и чревоугодных человек; таков есть глагол прискорбных…
Ничего не понял, но будто холодком дохнуло, оледенило сердце.
Полки обнищавшие, Иисусе, вопиют к тебе,
речение сие милостивое прими, владыка, в слух себе.
Еже на нас вооружаются коварством всего света,
всегда избави нас от их злого совета.
Оне убо имеют в себе сатанину гордость,
Да отсекут нашу к тебе душевную бодрость.
И твой праведный закон по своей воле изображают,
Злочестивых к совести своей приражают.
Лестными и злыми бедами погубляют нас, яко супостаты,
а не защитят от твоего гнева их полаты…
Аккуратно смахивал пыль с книг. «А вот не защитят от твоего гнева их полаты!»
Многие книги у доброго барина Григория Тимофеевича действительно оказались не божественные. Одну, например, Стёпка перелистывал особенно часто. В ней изображалось всякое мирское зверье: нелепый верблюд с двумя горбами, толстая морская свинья, гладкие морские звери – единороги и даже старинная птица именем строфокамил – страус.
Ох, дивен, дивен, Боже, мир твой!
Зачарованно по складам читал некие волшебные слова, напечатанные в конце полюбившейся ему книги: «Клятвенно подтверждаю правдивость сведений указанного ученого Геральдуса».
«Читай вслух», – требовал Григорий Тимофеич и подсовывал Стёпку книгу – «Оглашение!» Привез ее в Москву Лаврентий Зизаний Тустановский – ученый человек. Так и назвал книгу «Оглашение», но патриарх Филарет исправил название на «Беседословие». Якобы (со слов доброго барина Григория Тимофеича) потому переименовал, что «Оглашение», такая книга известна у Кирилла Иерусалимского, а под одним именем многим книгам быть нелепо.
Григорий Тимофеевич вздыхал. Нравилось ему, что мудрость в книге своя, не иностранцами завезенная. И разговор в книге происходил на простом казенном дворе между простым русским князем Иваном Борисовичем Черкасским и думным дьяком Феёдором Лихачевым. Не между каким-нибудь там Виниусом и другим немцем. Совсем нет, даже наоборот. Некие Илья и Гришка кричали в означенной книге на названного выше Зизания.
«У тебя в книге, – кричали, – написано о кругах небесных, о планетах, зодиях, о затмении солнца, о громе и молнии, о тресновении, шибании и Перуне, о кометах и о прочих звездах, но эти статьи взяты из книги «Астрологии», а эта книга «Астрология» взята от волхвов елллинских и от идолослужителей, а потому к нашему православию не сходна. Почему из книги «Астрологии» ложные речи и имена звездам выбирал, а иные речи от своего умышления прилагал и неправильно объявлял?»
Зизаний оправдывался: «Что же я неправильно объявлял? Какие ложные речи и имена звездам выбирал?»
Илья и Гришка: «А разве это правда, говоришь: облака, надувшись, сходятся и ударяются. И оттого бывает гром. И звезды ты всяко называешь животными зверями, что на тверди небесной!»
Зизаний: «Да как же еще писать о звездах?»
Илья и Гришка: «А мы пишем и веруем, как Моисей написал: вот сотворил два светила великие и звезды и поставил их Бог на тверди небесной светить по земле и владеть днем и ночью, а животными зверьми Моисей их не называл».
Зизаний: «Да как же светила движутся и обращаются?»
Илья и Гришка: «Исключительно по повелению Божию. Ангелы служат, всякую тварь водя».
Зизаний: «Волен Бог да Государь святейший кир Филарет партриарх, я ему о том и бить челом приехал, чтобы мне недоумение мое исправил. Я и сам знаю, что в книге моей много не дельного написано».
Илья и Гришка: «Вот прилагаешь новый ввод в Никифоровы правила, чего в них никогда не бывало. Нам кажется, что этот ввод у тебя от латинского обычая; сказываешь, что простому человеку или иному можно младенца или какого человека крестить».
Зизаний: «Да это есть в Никифоровых правилах».
Илья и Гришка: «У нас в греческих правилах ничего такого нет. Разве у вас вновь введено, а мы таких новых вводов не принимаем».
Зизаний: «Да где же у вас взялись греческие правила?»
Илья и Гришка: «Киприан митрополит, когда пришел из Константинограда на русскую митрополию, то привез с собой правильные книги христианского закона, греческого языка, правила и перевел на славянский язык. Божиею милостью до сих пор они пребывают безо всяких прикладов новых, да и многие книги греческого языка есть у нас старых переводов, а которые к нам теперь выходят печатные книги греческого языка, то мы их принимаем и любим, если они сойдутся со старыми переводами, а если в них есть какие-нибудь новизны, то мы их не принимаем, хотя они и греческим языком тиснуты, потому что греки теперь живут в великих теснотах, в неверных странах, и печатать им по своему обычаю невозможно».
Зизаний: «И мы новых переводов греческого языка книг не принимаем. Я думал, что в Никифоровых правилах в самом деле написано, а теперь слышу, что у вас этого нет, так и я не принимаю. Простите меня, бога ради. Я для того и приехал, чтоб мне от вас лучшую науку принять».
Григорий Тимофеевич слушал, кивал. Нравилось ему очень, что вот едут на Русь учиться не дурну всякому. Тяжелое кресло под его тяжелым телом прогибалось чуть не до пола. Волосы спутаны, борода не расчесана – пьян. Прерывая Стёпкино чтение, начинал жаловаться. Вот-де до сих пор не закончил давнюю, тянущуюся с каких пор распрю с боярином Ильей Данилычем Милославским, а уже ударил челом на другого своего обидчика – на боярина Салтыкова. Проник глупый Салтыков в ряды старой московской знати, а где его поколенная таблица? Где послужные разрядные росписи? Налетели голяки на царскую доброту. Ругался: «Как гуси бернакельские!»
Про таких гусей Стёпка узнал из толстой книги ученого человека Геральдуса. Того самого, чья правдивость подтверждалась специальными клятвами. Оказывается, есть на белом свете гуси, которые сами по себе вырастают на обломках сосны, если бросить эти обломки в морские волны. Сначала нарождающиеся на свет гуси имеют вид простых капелек смолы, затем определяются формой, прикрепляются клювами к плывущему дереву, постепенно обрастая ради безопасности твердой скорлупой. Окруженные такой твердой скорлупой, гуси бернакельские в самом темном волнующемся море чувствуют себя беззаботно. Без роду, без племени, а живут. «Я сам видел, – монотонно читал Стёпка, поглядывая на доброго пьяного барина, – как более тысячи таких бернакельских гусей, и еще заключенных в скорлупу, и уже вполне развитых, прямо как птицы сидели на обломках принесенного волной соснового дерева…»
Григорий Тимофеич согласно кивал: «Все так… Все так… Гуси бернакельские…» А сам тянул крепкое винцо из большой кубышки, и Стёпка по-настоящему сердился: «Ужо отправят вас в монастырь!» Иногда ему казалось, что добрый барин ругается с московскими боярами вообще просто так, от нечего делать. Может, от большой русской тоски, растворенной в скучном московском воздухе. Но за это еще сильнее жалел барина. Вот зачем мучается хороший человек? Ну, пусть нет семьи, ну, пусть нечем занять руки и душу, так молился бы за других добрых людей.
Однажды Григорий Тимофеич приказал: «Пойдешь в Китай-город».
Назвал нужный дом, вручил сверток. В тот день вид барина показался Стёпку неважным – лицо бледное, борода всклоченная, руки трясутся. Перед этим все говорил о больших планах, о том, что возвысится, о том, что сядет выше Милославского, иначе не может быть. От всего этого Стёпку захотелось сбегать по делу быстрее, чтобы потом посидеть при барине. Будет так сильно пить, подумал, охватит его горячка, даже в монастырь не успеют сослать, сам помрет.
И побежал.
На кривых улицах пылили телеги.
На просторном Пожаре зеленели кафтаны стрельцов, топорщились синие шапки копейщиков со щитками, опущенными на затылки. При Гостином дворе громко зазывали: «А вот хорошие грузди! А вот они, грузди, где!» Во многих лавках висели лисицы белые и черно-черевые, сукно брюкиш, всякая дешевая бархатель, дорогой турецкий алтабас. И один к другому тянулись ряды хмельников, москательщиков, веретенщиков.
Загляделся прямо. «Хорошо служу доброму барину Григорию Тимофеичу».
Даже дрожь по телу прошла. «Век буду служить. Если даже отошлют Григория Тимофеича куда в Сибирь или в монастырь за беспрестанное пьянство, так и туда за ним пойду подавать барину чашу».
Почувствовал на плече руку.
Возмущенно повернул голову.
И сразу отняло руки и ноги – Бадаев!
Рожа обветренная, дикие бакенбарды в кудлатой седине, как в желтой соли, взгляд по-прежнему лют. Довольно прижал Стёпку к стене обширным животом и дважды дал кулаком по лицу, по носу, чтобы кровь выступила обильно.
– Пошто бьешь? – высунулся какой-то лавочник.
– Такое желание имею, – умно, не оборачиваясь, объяснил лютый помещик. – Сей мальчишка от меня беглый.
– Тогда бей. Только не марай стены.
Сразу собрались зеваки. Кто-то засомневался:
– Да точно ли беглый? Эй! Уж очень охотно бьешь.
Бадаев хохотнул, распушил рукой седые бакенбарды:
– А ну, собачек сюда!
Какой-то человек бросился в переулок, где стояли телеги помещика, и правда привел свору собак. Больше всех прыгала на привычно окровавленного Стёпку старая добрая сука Тёшка. Узнала мальчишку. Радовалась, что опять залижет мальчишке раны. В ужасном отчаянии Стёпка двумя руками отталкивал от себя добрую суку, но оттолкнуть не смог. А Бадаев радостно объяснил зевакам:
– Всякий раз, как еду в Москву, беру с собой собачек. Мои собачки хорошо помнят каждого моего крепостного человечка. Поротые люди всегда отлеживаются на псарне, там хорошо. А всем известно, что собачки жалеют обиженного человечка. Вот сука Тёшка, к примеру, сами видите, жалеет мальчика.
Зеваки смеялись.
Бросили Стёпку в телегу.
В какой-то темной деревеньке, спрятавшейся в лесу, прикащик Бадаева плешивый пожилой дядька Зиновий, распрягая лошадей, умудрился шепнуть: «Я, Стёпка, на ночь плохо сарай запру. А ты убегай. Как хочешь, так и убегай. У хозяина давно помутнение ума, запорет насмерть».
Бежал.
Закаменел сердцем.
Раньше любил собак, теперь возненавидел.
В Москве явиться к доброму барину Григорию Тимофеичу не посмел.
Стал жить сам по себе. Ну, воровал, конечно. Потом по случайной смуте взят был охочими стрельцами, правда, без рванья ноздрей, и выслан в Сибирь, в Енисейск. Там поверстался в казаки.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?