Текст книги "Годы в Белом доме. Том 2"
Автор книги: Генри Киссинджер
Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 73 страниц) [доступный отрывок для чтения: 24 страниц]
Мой следующий шаг состоял в том, чтобы обсудить 10 февраля с Добрыниным проект предложения, выдвинутый западными державами на четырехсторонних переговорах 5 февраля. В нем подчеркивался беспрепятственный доступ, подкрепленный советскими гарантиями. В том, что касается федерального присутствия, проект предлагал, что конституционные органы, такие как парламент, избирающий президента, больше не будут встречаться в Берлине и что западногерманские министерства будут представлены одним представителем ФРГ в Берлине. Это была не такая уж большая уступка, поскольку представительства оставались бы, а этот институт помогал Советам сохранить свое лицо и с ним они могли иметь дело. Все, что отдельно не прописано, считалось бы разрешенным.
Кен Раш был центром всего этого дела. Он информировал меня на предмет моих переговоров с Добрыниным; поддерживал тесные отношения с другими западными союзниками с тем, чтобы позиции союзников оставались совместимыми; он также должен был сдерживать склонность Бара к односторонним усилиям и попытку представить себя перед Советами единственным, кто идет на уступки. И Рашу необходимо было все это совершать, не ставя в известность собственный Государственный департамент. Это был весьма странный способ руководить правительством. Чудо состоит в том, что все работало, по большому счету, благодаря умению Раша не терять присутствия духа.
Добрынин начал с того, что стал настаивать на регулировании процедуры доступа двумя Германиями, а потом неожиданно откопал компромисс: Советы выразят свою ответственность за доступ в форме односторонней декларации по поводу того, какой, по их пониманию, будет восточногерманская точка зрения. Это заявление затем будет вставлено в общую гарантию всего соглашения. Я должен был признать, что прозвучало это как вполне отличная возможность, поскольку представляло собой фактически точный западный запасной вариант, который уже обсуждался по официальным каналам. (Мне даже показалось, что в ответ на мое принятие советского компромисса, что фактически случилось на встрече 10 февраля, Советы приняли нашу отступную позицию, которая была передана Москве из какого-то иного источника.)
Когда я уведомил Бара и Раша о моем разговоре с Добрыниным, они оба подтвердили, что такая гарантия была бы приемлема для западных союзников при условии, что процедуры доступа, которые получали такие гарантии, были достаточно детализированы для улучшения жизнеспособности Берлина. Добрынин прореагировал 22 февраля предложением ко мне внести подробный комплект процедур доступа. Это довело Бара и Раша до безумия в работе над выработкой проекта, что было осложнено частыми искажениями при передаче длинных текстов, которые в виде телеграмм переправлялись мне по нашему секретному каналу. Их проект представлял собой некий сплав различных позиций союзников и в силу этого был бы, по всей вероятности, приемлем на форумах с участием союзников. 26 февраля я передал этот документ Добрынину.
15 марта Добрынин возобновил свой призыв к дальнейшим западным уступкам по федеральному присутствию в Берлине. Я сказал, что мы не можем выйти за рамки согласованной с союзниками позиции, переданной в феврале. О готовности Советов к прогрессу свидетельствовало то, что Добрынин немедленно предложил компромисс: какое-то советское присутствие в Западном Берлине – например, консульство – в ответ на советские гарантии доступа. Это представлялось согласием с федеральным присутствием, выдвинутым союзниками 5 февраля.
Ничто не работает так просто в советской системе. К 18 марта Москва передумала, или некий элемент в советской бюрократии потребовал подтверждения, что больше ничего не будет предоставлено. Добрынин вручил мне полный детальный советский проект соглашения по Берлину, в котором на самом деле была отозвана большая часть уступок, сделанных в течение предыдущего месяца. Он попросил меня высказать мое мнение перед тем, как Москва предложит этот текст на четырехсторонние переговоры 26 марта. Было просто невозможно разобраться со всеми этими не доступными пониманию юридическими вопросами в большом документе за такое короткое время. С другой стороны, официальная передача четверке не имела такого уж решающего значения; главное значение этого проекта состояло в том, чтобы четырехсторонние переговоры продолжались.
После консультаций с Рашем и Баром я ответил Добрынину 22 марта. Я был не в состоянии предложить встречный проект, да и не хотел втягиваться в детальные переговоры по советскому документу, который приведет к тому, что переговоры будут вестись о наших уступках. Для того чтобы побудить Советы встать на нашу точку зрения, – что, как я полагал, они сделали бы, – я выдвинул после консультаций с Рашем ряд общих принципов. Во-первых, любое соглашение должно подтверждать связи Берлина с Федеративной Республикой Германия и советское признание власти западных держав в Западном Берлине. Во-вторых, в положениях документа в части доступа должна быть заложена прочная гарантия со стороны Советского Союза о том, что доступ в Берлин по земле, как гражданских лиц, так и военных, должен осуществляться беспрепятственно. В-третьих, должно иметь место советское обязательство относительно улучшений в доступе между двумя частями города. В-четвертых, соглашение должно обозначить, что формой представительства Западного Берлина за рубежом будет ответственность трех держав – это было равнозначно положению о том, что Западной Германии будет разрешено представлять Берлин, поскольку западные державы делегируют свои полномочия Бонну. И, в-пятых, любое понимание относительно советского официального присутствия в Западном Берлине должно достигаться вне рамок четырехстороннего соглашения. Это было сделано для того, чтобы не допустить отмены Советским Союзом положений относительно доступа под предлогом, что были созданы помехи для выполнения консульских функций в Западном Берлине. Я вручил Добрынину памятную записку, излагающую в довольно подробной форме практическое значение этих взглядов.
Добрынин и я пришли к мысли относительно закрытых переговоров между Абрасимовым и Рашем. Это была одна из тех идей, которые было легче задумать, чем осуществить на практике. Абрасимов был в Восточном Берлине, Раш – в Бонне. Они встречались только на четырехсторонних встречах. Для любого из них вступить в контакт с другим означало оказаться заметным для средств массовой информации в связи с пересечением пунктов пропуска вдоль стены. И для них встреча в закрытом режиме, даже на полях четырехсторонних заседаний, вызвала бы вопросы со стороны других послов – не говоря уже о необходимости сообщить по официальным каналам в Государственный департамент, тем самым вызвав требование Вашингтона относительно полного отчета о происходящем.
Мы полагали, что мы преодолели все трудности, и назначили встречу на 25 марта. П. А. Абрасимов либо не понимал взаимных обязательств по двухканальной системе и их значения, либо желал попридержать канал с участием Добрынина (или и то, и другое вместе), зато это сделал В. С. Семенов. Он выступил с предложением о закрытой встрече с Рашем по головным каналам, вызвав массу разных домыслов в Вашингтоне. Затем он так же таинственно отменил свою просьбу. Его встреча с Рашем была переназначена на следующий раунд четырехсторонней встречи 16 апреля. Абрасимов в этот раз возложил вину за неудачу на то, что Раш покинул встречу раньше времени. Это была явная отговорка, поскольку Раш предупредил всех о том, что должен устроить обед для Бостонского эстрадного оркестра в Бонне в тот вечер. Всегда происходило нечто, лежащее на глубине, может быть, это было соперничество между советским Министерством иностранных дел (которое представлял Добрынин) и партийным аппаратом (представленным Абрасимовым). Или, более того, Громыко посчитал, что его мартовский проект потерпел поражение и никогда не послужит основой для переговоров, и он выбрал этот путь для его отзыва. Вполне и вполне вероятно, что Советы не доверяли одному каналу Абрасимов – Раш и хотели найти такой форум, который включал бы и Бара, которому они, конечно, доверяли. Какова бы ни была причина, но когда я предложил Добрынину 23 апреля, чтобы советский посол в Бонне Валентин Михайлович Фалин заменил бы Абрасимова, он охотно с этим согласился. В Бонне Фалин, Раш и Бар могли встретиться, не привлекая к себе внимания. С точки зрения Громыко, это, возможно, давало дополнительные преимущества сохранения всего в рамках мидовских каналов.
Стало очевидно, что мне снова нужно встретиться с Эгоном Баром. В очередной раз нам нужно было найти место, которое оправдывало бы нашу совместную встречу. Мы выбрали Бильдербергскую конференцию, неформальное ежегодное мероприятие европейских и американских политических лидеров и ведущих бизнесменов, которая была запланирована на 24–25 апреля в Вермонте. Там, в лесной местности, – в окружении пикетов левацких группировок, которые подозревали таких радикальных спонсоров, как Дэвид Рокфеллер и Джек Хайнц, в том, что они продают Америку теневому интернационализму, – Бар и я рассмотрели ход переговоров. Он сделал гениальное предложение: чтобы обе стороны отказались от юридического подтверждения своих позиций и вместо этого стали бы работать над описанием своих обязанностей и обязательств. Я согласился, оговорив необходимость обсуждения этого с Рашем, при условии, что процедуры доступа будут сформулированы самым подробным образом, чтобы исключить в дальнейшем какое-то недопонимание.
Я проверил подход Бара на Добрынине в понедельник 26 апреля. Он принял с готовностью, которая позволяла предположить, что он слышит его не в первый раз. Я не знал ни одного советского дипломата, – включая Громыко, – который принял бы новое важное предложение без отправки его в Москву. Не всегда было достаточно ясно, сколько каналов задействовано на самом деле и кто был главным переговорщиком. Я был уверен в том, что у Бара есть полномочия, настаивая на том, чтобы Раш попросил личного одобрения Брандтом как процедуры, так и содержания документа. Он получил это 30 апреля.
3 мая явно под советским нажимом ярый сталинист Вальтер Ульбрихт был заменен в качестве партийного лидера в Восточной Германии Эрихом Хонеккером якобы по состоянию здоровья. О Хонеккере говорили как о более гибком человеке, – признавая, что в коммунистической Восточной Германии это было крайне относительным понятием.
Фалин, Бар и Раш встретились в первый раз 10 мая. После этого центр внимания переговоров по закрытым каналам сместился на их встречи, а я и Добрынин преодолевали любые возникавшие тупики. Каждый из трех главных участников переговоров сообщал обо всех отдельных разговорах с кем-то из тройки другому (по крайней мере, в теории), что было единственным средством предотвращения хаоса. Огромное количество телеграмм зачастую перегружало канал спецсвязи. ВМС взяли на себя больше, чем ожидали, когда соглашались быть в качестве связников. Это себя оправдало.
10 мая Фалин, Раш и Бар встретились снова. Следуя моим указаниям и собственным убеждениям, Раш выказал сопротивление давлению со стороны Бара, направленному на то, чтобы передать детальные предложения по процедурам доступа и федеральному присутствию без согласования с остальными союзниками. Раш настаивал на предварительном проведении встречи с рабочей группой западных оккупационных держав. Мы рассчитывали, что они одобрят новый подход в принципе; мы не предвидели никаких трудностей в получении их согласия на детальную процедуру доступа, особенно если они были выдвинуты Бонном. Бар выступил против того, чтобы все это делать в присутствии Фалина, настаивая на немедленном вручении предварительных предложений. Раш вновь поступил мудро и проявил упорство. В итоге рабочая группа выступила с новым подходом, который был представлен как плановый документ, а не документ к переговорам.
Имелась еще одна недельная отсрочка, когда Раш по моему указанию отложил запланированную на 19 мая встречу в ответ на поведение Семенова, пытавшегося обойти наш канал во время переговоров по ОСВ. После прорыва в области ОСВ 20 мая я дал возможность этому процессу продолжаться. Фалин 4 июня последовал обычной советской переговорной технике отхода от того, что он уступил 27 и 28 мая, чтобы всего лишь 6 июня снова все восстановить. Остальная часть июня ушла у Раша, Бара и Фалина на составление проекта этих невероятно сложных, взаимосвязанных друг с другом документов, которые и составляли итоговое соглашение по Берлину. Каждая из этих встреч заканчивалась соглашениями, которые я просматривал от имени президента, и некоторыми спорными моментами, которые я разбирал с Добрыниным. На этой стадии главным усилием с советской стороны была попытка ограничить значение ее гарантий доступа вставками оговорок и уточнений типа «в пределах их зоны компетентности» или туманными ссылками на «каноны международного права». Это давало бы им возможность позже спорить о том, что представляет собой их зона компетентности или какое положение международного права было бы применимо к процедурам доступа через суверенную территорию.
Затор неожиданно рухнул, потому что берлинские переговоры превратились в одну из тех возможностей, по поводу которых Громыко, казалось, почти охватила паника из-за мысли, что как бы они не завершились неудачей, когда подавали все признаки успеха. Он решил пошантажировать нас и заставить пойти на скорейшее заключение, обусловив окончательное согласие на встречу на высшем уровне заключением Берлинского соглашения. Случилось ли это по той причине, что он действительно был обеспокоен, или просто хотел заполучить какие-то дополнительные бонусы в Кремле за снайперскую меткость, последствия оказались совершенно противоположными его намерениям. Как только стало очевидно, что в сентябре никакого саммита не будет, я постарался отложить заключение Берлинского соглашения на время после объявления о моем визите в Пекин. Это сняло бы все советские попытки использовать открытие Китаю в качестве предлога для начала нового раунда кризисов. У меня все завершилось успешно, но с некоторыми трудностями. Даже Раш, как и все переговорщики, был настолько охвачен перспективой заключения соглашения, что с большой неохотой встретил затягивание (не зная, разумеется, его причин). И поскольку западные союзники заметили ослабление советской позиции на официальных четырехсторонних заседаниях, они тоже давили с целью скорейшего заключения.
7 июля посол Фалин вернулся из Москвы, где он находился для консультаций, и сказал Бару и Рашу с бесстрастным лицом, что, к его удивлению, Громыко одобрил все уступки, сделанные в июне. Ему не понадобилось обращаться к Косыгину и Брежневу через голову Громыко. Даже такие скептики, как я, мозг которых и представить себе не мог лица Громыко, узнавшего о месячной квоте важных уступок, сделанных впервые его подчиненным, который к тому же еще угрожал предпринять какие-то шаги за его спиной в случае необходимости, не могли сомневаться в том, что Советы имели в виду достичь скорейшего заключения соглашения по Берлину.
Раш получил еще одно совершенно непонятное указание от меня: отложить окончательный раунд переговоров на период после 15 июля. Когда о моей поездке в Пекин было объявлено, Бар проинформировал меня о том, что русские в Бонне реагировали весьма эмоционально, но что они, тем не менее, будут продолжать переговоры по Берлину. Это не было одолжением, просто им намного нужнее было Берлинское соглашение, чем нам. Но это оказалось очень полезной информацией, которая показывала, что опасения наших кремленологов по поводу того, что открытие Пекину испортит наши отношения с Москвой, неверны. События подтвердили этот изначальный вывод, так как через девять дней после того, как я дал указание Рашу продолжать работу, он и Бар урегулировали последний спорный вопрос.
Советы смирились с распространением консульской защиты со стороны ФРГ в отношении жителей Западного Берлина и правом западных берлинцев путешествовать с западногерманскими паспортами. В ответ мы согласились с инструментом, нужным исключительно для спасения лица, пойдя на открытие советского консульства в Западном Берлине. Оно не помогло советской теории разделения Западного Берлина от ФРГ, поскольку советские консульства существовали в западногерманских городах. (За почти десять лет действия Берлинского соглашения советское консульство в Западном Берлине не играло никакой важной роли.)
В конце дня Раш с оправданной гордостью сообщил по закрытому каналу связи: «Направляется проект предварительного соглашения, мне все еще трудно поверить, что он по-прежнему приемлем для нас. Проект подлежит окончательному одобрению Вами, Громыко и Брандтом соответственно. …Мы получили вчера от Фалина практически все, что мы хотели». И он был прав. Если раньше полностью отсутствовала правовая основа доступа, то теперь процедуры доступа были прописаны в мельчайших деталях, вплоть до таких технических аспектов, как использование запечатанных контейнеров для промышленных товаров. Если раньше Советский Союз умывал руки в связи с доступом в Берлин, утверждая, что это является суверенной обязанностью восточных немцев, то теперь он давал гарантии доступа. Федеральное присутствие в Западном Берлине несколько сократилось – особенно в плане деятельности, которую союзники никогда и не признавали, в частности, происходящие каждые четыре года выборы федерального президента. Но Советский Союз признал в принципе, что связи между ФРГ и Берлином могут «поддерживаться и развиваться», – тем самым создавая правовую основу укрепления экономических и культурных связей между Бонном и Берлином. Соглашение давало право Западной Германии представлять Берлин в международных соглашениях или органах и позволяло берлинцам путешествовать по западногерманским паспортам. Текст проекта в значительной степени соответствовал целям, установленным проектом четырех держав, выдвинутым 5 февраля, фактически повторяя его в основных своих положениях.
Но заключение соглашения в секретном порядке между нами, ФРГ и Советами усугубляло бюрократическую проблему, вызванную наличием нашей системы двух каналов. Так или иначе, но мы должны были проследить, чтобы наш собственный Государственный департамент не осложнил все дела. Более того, соглашение должно быть ратифицировано на четырехстороннем форуме, в котором участвуют дипломаты, тонко чувствующие свои прерогативы представителей оккупирующих держав. Кроме того, скорость, с какой «переговоры» неожиданно продвинулись, была непонятна для тех, кто в течение десятилетия мирился с тупиковыми ситуациями. Проблема не была непреодолимой, поскольку многие элементы согласованного проекта были почерпнуты из плановых документов рабочей группы, но и это не было обычным. Раш и Абрасимов сумели выдвинуть не противоречащие друг другу положения, в то время как Бар предложил более трудные положения при нашей поддержке. Пока все шло хорошо. Но как только официальные четырехсторонние переговоры возобновились 10 августа, они уже шли под прямым руководством бюрократического аппарата, который был полон решимости подтвердить свой характер. Неожиданно Раш получил указания по каналам Государственного департамента, приказывающие ему по-иному изложить разделы, которые уже были согласованы по закрытым каналам. Изменения не носили принципиального характера, но все-таки они вызвали опасения у Бара относительно того, что мы, дескать, делаем все, чтобы нас обвиняли в том, что нам нельзя доверять. Я, в свою очередь, пожаловался Добрынину по поводу грубого поведения Абрасимова, особенно в отношении английского посла, который заводился с полоборота. 18–19 августа, казалось, проблемы были окончательно преодолены. Полное согласие союзников было достигнуто. Раш отправил торжествующую телеграмму по закрытому каналу, утверждая, что планы бюрократов «были сорваны»[13]13
Я сознаю, что описываю сложные многосторонние переговоры с позиции единственного участника, что, вероятно, не дает полного представления. Я не знаю, какие двусторонние контакты проходили между другими участниками, вклад которых, возможно, равнялся или превосходил то, что я здесь описываю. К примеру, когда Жан Сованарг, французский представитель на этих переговорах, стал моим коллегой и другом в качестве министра иностранных дел, он несколько раз ссылался на главный вклад, который он внес, а Сованарг не склонен к хвастовству, но для меня остаются загадкой его комментарии. Я не стал вдаваться в разъяснения, так как не был готов отвечать взаимностью. Вполне вероятно, что имели место и другие контакты с советскими представителями. Нам надо подождать мемуары других участников.
[Закрыть].
Истина заключалась в том, что они просто пробудились и стали что-то понимать. В третий раз за три месяца переговоры были завершены, и в них не принимали участия представители обычной бюрократии, а фактически были даже не в курсе их существования. Нет такого соглашения, которое не могли бы довести до краха профессионалы, не участвовавшие в переговорах по нему. Немецкий отдел Государственного департамента не пошел так далеко; в конце концов, английский и французский послы приняли текст соглашения. Роджерс просто отозвал Раша на двухнедельные консультации с тем, чтобы департамент мог провести «углубленный анализ».
Мы были в очень трудном положении. Нам нужно было убедить почти параноидально настроенные Советы в том, что отсрочка не имеет особого значения, и, тем не менее, вряд ли можно было сказать Государственному департаменту, что у него нет оснований рассмотреть соглашение такой важности. Мы не могли гарантировать, что какой-нибудь бюрократический придира не заставит нас вновь поднять вопросы, которые были уже урегулированы дважды с Советами, вначале на уровне встреч Раш-Бар-Фалин, а затем вновь на четырехсторонних переговорах на уровне послов с Абрасимовым. Безумные телефонные звонки между президентом, Роджерсом, Холдеманом и Митчеллом (как со старым другом Раша) шли один за другим. Как обычно, Холдеману было поручено задание все уладить. Брандт – по моему предложению – вступил в полемику с веским письмом к Никсону, в котором одобрил соглашение как «крупное достижение». Оно будет использовано в работе с Роджерсом. У Никсона имелся гений для придумывания объяснений случившегося факта. Он обратился за помощью к своему государственному секретарю на том основании, что европейцы были недовольны экономическими мерами Никсона от 15 августа, установившими 10-процентный добавочный налог на импорт, который нам был необходим для того, чтобы позволить им что-то сделать по-своему в обмен на это (имея в виду, что он не имеет ничего общего с заключением соглашения). После встречи с Рашем 25 августа Роджерс начал менять свое отношение. Последним актом пьесы стало президентское приглашение Раша в Сан-Клементе 27 августа. Оно завершилось пресс-конференцией, во время которой Раш объявил, что он завершил окончательный анализ с президентом и что соглашение представляет собой «крупный триумф внешней политики президента Никсона». Этим был положен конец нашим внутренним пререканиям.
Было еще одно странное отступление, еще одна коммунистическая игра с переводами: восточные немцы выдали текст, который значительно отличался не только от английского и русского вариантов, но также от западногерманского. Французы, однако, отказались присоединиться к давлению на русских, чтобы те заставили восточных немцев подчиниться – французский посол Жан Сованарг в гневе покинул помещение одной встречи. Французская позиция базировалась на отказе французской стороны придать немецкому языку статус официального. Доставляя радость французам, такой подход к соглашению, касающемуся преимущественно немецких дел, представлялся весьма и весьма любопытным. Но, как часто происходит в дипломатии, исключительно абсурдная формула положила конец этому противоречию. Только французский, советский и английский тексты считались «официальными». Переговоры завершились при наличии такой аномалии, как отсутствие авторитетного немецкого текста соглашения, определяющего статус бывшей столицы Германии, выполнение которого в большой степени будет находиться в руках немцев.
Четырехстороннее соглашение по Берлину было официально подписано 3 сентября 1971 года. Кеннет Раш, мастерские усилия которого сделали это возможным, заплатил за напряжение усилий физическим коллапсом, от которого он отходил несколько недель. Если у берлинских переговоров и был герой, то это был Раш. Он сохранял веру среди наших союзников; придерживал нетерпеливость Бара; проводил переговоры с двумя типами советских послов (в Берлине и Бонне) с большим умением и с полной свободой действий. Без него наши усилия никогда не достигли бы такого замечательного успеха.
Лишенный каких бы то ни было эмоций подход к советским отношениям теперь со всей очевидностью начинал приносить свои плоды. Мы начали показывать, что учет национального интереса является лучшим способом выхода из тупиковых отношений между Востоком и Западом, чем призывы к смене умонастроений. Увязка работала, даже если ее отвергали разные теоретики. Мы вели в тандеме переговоры по ОСВ и Берлину и в значительной степени добились наших целей. И, разумеется, Советы были умеренно удовлетворены уступками со стороны Брандта. Только любители верят в односторонние сделки.
В итоге встреча на высшем уровне
Как переговоры по ОСВ, так и берлинские переговоры в качестве своего контрапункта содержали основную тему мелодии – попытку организовать встречу на высшем уровне. Мы поднимали вопрос в 1970 году, но смогли продвинуть перспективы встречи не далее общего предложения, впервые представленного Добрыниным 25 сентября 1970 года, позже подкрепленного сообщением Громыко Никсону о том, что подходящей датой была бы дата в конце лета 1971 года. Громыко, однако, воздержался передать официальное приглашение, а Добрынин продолжал избегать определения даты. Со всей очевидностью Советы считали перспективу встречи с их руководителями чрезвычайно сильным благом для нас, достойным того, чтобы продаваться снова и снова по высокой цене.
И только 23 января 1971 года, когда я согласился обсудить Берлин по закрытому каналу с Добрыниным, подготовка к такому саммиту ускорилась. Добрынин стал более конкретным по срокам его проведения, всегда избегая окончательной конкретизации. Несомненно, если я увязал Берлин с ОСВ, то Советы увязали Берлин с встречей на высшем уровне. Проблема стратегии Москвы состояла в том, что одновременно мы также спокойно готовили вторую встречу на высшем уровне в Пекине, и это делало наши переговорные позиции намного сильнее, чем казалось.
Добрынин возвращался к вопросу о встрече в верхах еще несколько раз в феврале, подтверждая осень как время встречи, но не был готов обсуждать какие бы то ни было приготовления. После этого тема саммита исчезла из нашей повестки дня, потому что советское руководство якобы было занято XXIV съездом партии. В конце марта Добрынин отправился на одну из своих частных консультаций в Москву, по этой причине осень снова ускользнула. Ангел-хранитель, должно быть, следил за нами, потому что мы не были готовы к саммиту.
Партийный съезд установил лидирующее положение Брежнева. Я написал президенту в середине апреля о том, что, по моему мнению, Брежнев превратился в доминирующую личность. Я сделал из этого выводы о неоднозначных перспективах:
«…по важным вопросам по существу между нами Брежнев почти определенно считает себя действующим с позиций значительной силы. Его склонность к уступкам, по всей видимости, будет ограниченной, соответственно, поскольку он будет рассчитывать переждать нас и дать возможность «вопросу мира» сделать свое дело здесь по мере приближения выборов.
Тем не менее, в итоге можно было бы сделать такое рациональное суждение о том, что: а) Брежнев имеет некоторую свободу маневра для подлинных переговоров и б) имеет стимул для некоторой стабилизации отношений с нами для того, чтобы достичь своих внутренних целей и установить полный контроль над центробежными тенденциями в его собственной империи».
Никсон написал на полях: «У нас будет ответ через 30 дней».
Ответ, однако, показал, что Советы точно так же не были готовы принимать однозначные ясно выраженные решения при новом руководстве, как это было и при старом. Они хотели встречу на высшем уровне, но также хотели подстраховаться, используя ее для того, чтобы оказывать давление на нас во время берлинских переговоров. Они хотели новых отношений, но не доверяли нам настолько, чтобы опираться на наше завершение переговоров, что было в общих интересах и к чему обе стороны приложили массу усилий, потратили много времени. Таким образом, 23 апреля Добрынин предложил сентябрь, но увязал открыто встречу на высшем уровне с соглашением по Берлину. Я отреагировал резко, настаивая, что мы не приемлем никаких условий (в этом не было ни грана лицемерия со стороны одного из главных исполнителей теории увязки). Добрынин, используя мои собственные аргументы в плане увязки против меня, настаивал на том, что Москва говорит о реальности, а не об обусловленности. Я был менее всего признателен Добрынину за то, что он оказался таким способным учеником. 26 апреля – за день до окончательного подтверждения приглашения от Пекина – я предупредил Добрынина и попросил не играть с саммитом. В следующий раз при обсуждении речь пойдет о том, что Добрынин должен быть готов сделать объявление.
Следующий раз пришелся на 8 июня в Кэмп-Дэвиде, куда я пригласил Добрынина для общего разбора состояния американо-советских отношений. Он несколько заискивающе утверждал, что рассчитывает на переизбрание Никсона, а затем использовал этот аргумент, предположив, что нет никакой спешки со встречей на высшем уровне. Она произойдет в порядке вещей после завершения берлинских переговоров. Это был мелкий и совершенно лишний маневр, потому что Громыко должно было быть известно, – несмотря на эпические сказки Фалина, – что мы идем к скорому завершению.
К тому времени планирование моей поездки в Пекин активно продвигалось вперед. В Кэмп-Дэвиде 8 июня я был больше озабочен тем, что Советы определятся с саммитом раньше того времени, чем когда я смогу найти взаимоприемлемую дату. Мне меньше всего хотелось, чтобы публичное оповещение об американо-советском согласии провести встречу на высшем уровне случилось, пока я нахожусь на пути в Пекин. По этой причине я попросил Добрынина дать мне определенный ответ к концу июня (я должен был отбыть 1 июля в 12-дневную азиатскую поездку). Так или иначе, сентябрь не будет вероятным сроком проведения саммита. Добрынин, без сомнения, полагал, что определение мною крайнего срока свидетельствует о нетерпении, которое жалко будет не использовать. Фактически же это было отражение разумной перестраховки в игре, природу которой Советы еще не понимали.
5 июля, пока я был в Бангкоке и только через четыре дня собирался прибыть в Пекин, Москва отклонила сентябрь, дату, которую она же сама изначально и предлагала. Заместитель Добрынина Воронцов довел ответ до сведения Хэйга, который позвонил Лорду в 15.00, пытаясь говорить эзоповым языком (который даже неграмотное дитя смогло бы расшифровать). Советская нота не только откладывала встречу на высшем уровне, но и выдвигала дополнительные условия. В ней признавалось, что в последнее время наметилось движение в обсуждении некоторых вопросов (имея в виду Берлин). «В то же самое время по-прежнему отсутствует полная ясность относительно того, смогут ли соглашения быть достигнуты так быстро, как этого хочется». Советы предложили взаимоприемлемое время ближе к концу 1971 года. Дату для объявления следует «определить» на дополнительных переговорах – другими словами, новая задержка. В конце сообщения был абзац, предполагавший, что Советы обусловливали проведение саммита не только Берлином, но также и американской сдержанностью в целом (возможная отсылка к Вьетнаму): «Необходимо, чтобы обе стороны в своей деятельности не позволяли себе ничего, что делало бы ситуацию неблагоприятной для подготовки и проведения встречи и могло бы ослабить шансы получения позитивных результатов на этой встрече».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?