Текст книги "Бабушка и внучка"
Автор книги: Георгий Баженов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Так уж получалось, идешь от отстойника всегда мимо градирни – и пыль, и грохот, а КрАЗы с МАЗами туда-сюда натруженно гудят, высунется какой-нибудь шофер: «Эй, красавица, садись, подвезу!» – «Давай, давай, дома у тебя красавица!» – махнешь рукой, усмехнешься, будто молодая, шофер, конечно, поддаст газку, и пыль из-под колес, и из кузова летит грязнотища какая-нибудь, и котлован рядом роют – урчит экскаватор, бряцая гусеницами и звеня цепями-тросами, пылища – туман сплошной. А тут как раз и градирня, облепит тебя водяная пыльца, дождичек такой искристый, мелкий и звонкий, и чем ближе градирня, тем больше шум-шипение, как будто водопад урчит и пенится, пылища на тебе отлично так пообсядет, как будто в пудре подыскупаешься и духами побрызгаешься, – как говорится, для свидания готова полностью: и помылась, и накрасилась, и белки глаз жарко светятся на «загорелом» лице, – чего еще надо женщине? Научишься думать так – будешь улыбаться, даже если сама с головы до ног в грязи. Пройдя градирню, Марья Трофимовна стянула с головы платок – волосы свободно рассыпались, собрала их в узел, закрепила шпильками, – теперь и к людям заходить не стыдно. Но в управление зашла не сразу, постояла чуть на крыльце, поогляделась вокруг. Откуда и почему в ней это было, она не отдавала себе отчета, но всегда, когда приходила сюда, любила поосмотреться, полюбоваться заводом. Управление аглофабрики стояло на взгорке, отсюда просматривались даже отдаленные корпуса прокатных цехов – последнее звено во всей кухне металлургии. Да и домны, как будто в шеренгу, словно специально выстроились перед тобой: две – огромнейшие, новейшие, одна уж задута, давно дышит огнем и металлом, вторая – почти готова к пуску, месяц-второй-третий – и забьется в ее горле тысячетонный пульс чугуна; две другие – «старушки», чуть сгорблены, чуть подслеповаты, задыхаются от молодого ритма времени, но – жилисты, выносливы, без них – какой бы план был без них? Верно говорят: старый конь борозды не испортит. В далекой сизой дымке – как будто паутинные плетения решеток и перекрытий, в которых прячутся глубинные корпуса конверторов: вот и сейчас видно, как тянут к ним по железнодорожной ветке чугуновозы расплавленное огниво чугуна; а чуть ближе – тоже «старичок», как и домны-старушки, томасовский цех: давним, дедовским еще способом варят в нем сталь, но сколько страсти и огненной красоты бывает, когда полыхает в нем пожаром языкастое пламя кипящей стали! Кому металл безразличен – тот ничего здесь не увидит, кроме грязи, копоти, дыма, огня, гари, пыли, а кто связал, даже незаметно для самого себя, жизнь с металлом и огнем – тому это как поэзия, как глубокое чувство удовлетворения: жив завод – жив и ты, отдается в тебе его пульс, его живое существо. Да и не охватишь глазом весь этот гигант! Только ли домны, только ли мартеновские печи, только ли холодная и горячая прокатка, только ли конверторы, аглофабрика, паровоздушная станция, а КИП, а вспомогательные цеха, а разные мастерские и многое-многое другое… И все это кипит, грохочет, плавится, шумит, дышит, движется, пульсирует, скрежещет, дыбится, ревет, умирает и возрождается, возрождается и умирает…
На собрание она, конечно, опоздала; шлам в отстойнике – это такая причина, что и на двадцать собраний разрешат опоздать, только знай работай, успевай очищать отстойник, не до говорильни. Когда разгрузилась, тогда и пришла: а тут – шум, дым, гвалт – что-то необычно сегодня. Частенько ведь как – пришли, посидели, начальство выступило, по бумажке проект зачитали, мирно-быстро проголосовали и разошлись. Скрывать нечего – скучно обычно бывает. А тут – шум, терпкий запах пота, лица раскрасневшиеся, карандашик граненый по графину заливается.
– А чего такое-то? – спросила Марья Трофимовна, присев на стул с краешку.
– Чего? – не понял ее усатый дядька; посмотрел на нее, покрутил у виска: – Ты что, тимошенковская?
– Не, у нас Силин, а в чем…
– А я думал, у одного Тимошенкова на ходу спят.
– Долго думал, видно, – не осталась в долгу Марья Трофимовна.
– Вот, теперь вижу – силинская! – усмехнулся дядька, посмотрел на нее повнимательней и отвернулся.
Посидела Марья Трофимовна, послушала, поняла кое-что; ты смотри-ка, мало им своих забот на фабрике, так еще одна прибавится. Вон на домну тоже приезжали учиться, один такой чудак оказался, на патрубках чайник кипятил – потом давление в котле еле-еле сбили. И смех и грех с ними, честное слово…
Главный призыв был такой: товарищи, отнестись нужно серьезнейшим образом! Необходимо помнить – страна только недавно освободилась от колониального гнета, промышленность слабая, кадров нет. Нужно помочь, это наш интернациональный долг. Будет нелегко – но когда бывает легко, товарищи? Мы не призываем к показухе, но сознание рабочего… На вас смотрит весь завод, весь город, вся страна. Давайте поговорим, выскажемся, посоветуемся…
Говорили так: разве мы против помочь? обучить? поддержать? Мы не против – мы с радостью. Но, товарищи, а как же с обновлением техники? Когда наконец на одном из гигантских заводов страны, на одной из самых производительных аглофабрик будут смонтированы новые корпуса – корпус первичного смешивания шихты, например, или склад сырых материалов, когда будет обеспечена бесперебойная работа дисковых питателей, когда будет сделано хотя бы простейшее – заменены ленты на ленточных конвейерах?
Но, говорили в ответ, при чем же здесь чисто производственные проблемы? Вопрос, так сказать, решается принципиально: да или нет. Кто принципиально согласен, товарищи?
Принципиально согласны все, начиналось снова. А все-таки интересно было бы знать, производственные проблемы – это что, не принципиальный вопрос? И потом, товарищи, как же так: обучение – это что? Это же вопрос престижа, нужно показать максимум, а как покажешь максимум со старой техникой и с не обновленными средствами производства?
– Минуточку, минуточку, товарищи… Вы меня знаете, разве я, как заместитель начальника аглофабрики, не выделял того-то? не делал этого? не отдавал приказ? Хорошо, согласен, претензии к материальной части могут быть – но давайте в таком случае поговорим о людях. Тимошенкову сколько раз было приказано – произвести капитальный ремонт редукторов! Тимошенков, вы здесь? Очень хорошо, вот перед вами Тимошенков, полюбуйтесь на него. Или вот Силин Павел Афанасьевич. Ленты на складе есть? Есть. Почему же до сих пор не обеспечена замена лент на конвейерах? Товарищ Силин, вы молчите? Мы вас понимаем, ответить вам нечего. Или вот Федор Литвиненко. Кто виноват, что нет диспетчерского пункта на его участке? Только сам товарищ Литвиненко. Кто мешает ему получить на складе громкоговорящую связь и обеспечить ее монтаж?..
Вот так сидела-сидела Марья Трофимовна, слушала-слушала, и интересно сегодня, и страшно как-то, говорили все, выступали кто только хотел, смешного и глупого тоже, конечно, немало было, а где не бывает глупого рядом с умным, где серьезное без смешного? Выступали многие, а вот когда отругали Силина и никто не заступился за него, Марье Трофимовне как-то даже не по себе стало. О Силине уже не говорили, говорили о другом и о других, а она все сидела, переживала. Да как же так? Почему она-то смолчала? Ну, никто не защитил его – так это потому, что никто не знает его толком, думают – Силин и Силин, мало ли, да ведь она-то знает – он особенный, у него по-особому душа за аглофабрику болит, у него и нет никого и ничего, кроме завода, так как же так? За что его? А ведь она… она одна все знает, одна, ну так что же молчала? Испугалась? Или что? У нее даже жилка нервно пульсировала на виске: слабая я, плохая, наверно, дрянь-баба, предательница, сказать не могу, все вот говорят, и ничего, а я… а он вот домой придет, опять один, опять один и один, а она молчит…
Так вот и получилось, встала она в конце концов и пошла к трибуне. «Вы тоже хотите выступить?» – «Да, хочу». – «Ну, пожалуйста, пожалуйста. Какой у вас вопрос? Вы где работаете? Кем?»
– Я крановщицей работаю. На грейфере. Я вот что хочу сказать. Тут вот нашего Силина ругали. Вот. А при чем тут Силин?
– Простите, вы о каком Силине говорите? О Павле Афанасьевиче? Так о нем уже давно проехали. Что-нибудь по существу хотите сказать?
– А я по существу. Силин и рад бы заменить ленту – да кто остановит конвейер? Вы остановите?
Что-то Марья Трофимовна еще хотела сказать – никто не слушал, перебили, говорили уже о другом, при чем тут какой-то Силин, вопрос в принципе – да или нет?
Она спрыгнула со сцены, пошла по проходу, тут как раз третий слева Силин сидел, в четвертом ряду. Глаза их встретились, Силин в смущении опустил свои, не выдержал, а она пошла дальше, покраснела, растерялась, подумала: ну и дура же я все-таки, вот дура так дура, и куда меня понесло?! Ну, завтра будет мне, перемоют косточки…
Села на свое место, а дядька с усами и скажи ей:
– Горластая вишь. А пришла – овечкой прикинулась. Давай дави их, режь, так-перетак!
– Да я только о Силине… При чем тут – режь?
– Режь, говорю… После собрания – не по пути?
– В разные стороны. – Теперь уж отвернулась Марья Трофимовна.
Домой Марья Трофимовна возвращалась возбужденная; по пути зашла в детский сад, забрала Маринку. Оттого, что была возбуждена, не сразу и заметила, что Маринка скучная какая-то. А потом дома пригляделась к ней – и к игрушкам она безразлична, и к книжкам, и к проказам своим обычным, – уж не заболела ли? Положила руку ей на лоб, а он у нее пылает!
– Так ведь ты болеешь, – встревожилась Марья Трофимовна.
– Головка болит, бабушка…
– Ах, Господи, вот еще напасть… Ведь жар у тебя. И я, старая, не вижу ничего – щечки горят, пунцовые прямо, ну надо же…
– Бабушка, ты не разговаривай громко. Головка болит.
– Ну да, ну да, конечно, вот глупая я… – Марья Трофимовна отнесла Маринку в кровать, но, видно, такой у нее поднялся жар, что простыни будто льдом обожгли ее – она застонала:
– Ой, бабушка…
– Ну ничего, потерпи немножечко, сейчас я тебя укрою хорошенько. – Укутала ее, поставила градусник и заволновалась: – Где же это наш Сережа… вот всегда, когда он нужен, его нет.
– Баба… баба… – попросила жалобно Маринка.
– Все, все, молчу. – Марья Трофимовна взглянула на градусник: 39,6! – Да где же это он в самом деле! – ахнула она. – Я сейчас, Мариночка, мигом… – Она выбежала из дому, увидела соседку Ульяну, послала за «скорой помощью».
Маринка забылась… На лбу и на шее у нее бились две ядовито-синие жилки; веки – такие тонкие и нежные – казались сейчас прозрачными, с голубыми, ветвистыми прожилками, светящимися как бы изнутри, словно они вложены в полиэтиленовую пленку; ротик чуть приоткрыт; если наклонишься, чтобы послушать, как стучит у нее сердце – тук! тук! тук! – громко, резко, отрывисто, – то чувствуешь кожей шеи горячий, болезненный жар; губы – бледные и сухие, как в сильный мороз, – слегка шевелятся, словно их ветерок обдувает или сама она, Маринка, нашептывает какую-то жалобу… Изредка она всхлипывала, вздрагивала, глубоко вдохнув в себя воздух, и после каждого такого вдоха особенно пунцовая краска заливала ее щеки; на лбу, около самых корней волос, выступили капельки пота, – Марья Трофимовна осторожно, прохладной тряпочкой-тампоном вытирала со лба пот. «Ничего не давали ей?» – спросил врач. «Нет». Врач чуть приподняла Маринку, голова ее безвольно откинулась назад. «Придержите…» Прослушав Маринку, врач сделала укол пенициллина, выписала лекарства: «Это – три раза в день. Это – четыре раза по чайной ложке. Это – по полтаблетки три раза в день…» Главное, сбить температуру, остальное все знала Марья Трофимовна; были у нее свои, проверенные методы лечения – будь то грипп, ангина или любая другая простудная хворь.
Врач уехала. Дыхание Маринки постепенно выровнялось, жар отхлынул со щек, обильный пот выступил на лбу, шее, лице. На какое-то время Маринка провалилась в сон, а потом вдруг открывает глаза, и Марья Трофимовна видит, в глазах у нее как будто смешинки пляшут.
– Ты чего?
– Бабушка, – говорит Маринка, – у меня уже ничего не болит.
– Это тебе так кажется. Температуру сбили – вот и ожила.
– Дай зайку.
– Ничего, ничего. Никаких зайцев. Лежи спокойно… Сейчас натрем ножки, спинку, под лопаточками хорошенько, потом чайку с малиной попьешь, аспиринчику – и спать… Пропотеешь, прогреешься, завтра встанешь – и все как рукой снимет.
Марья Трофимовна подошла к буфету. Там, на нижней полке, в углу за разными коробками и свертками, она всегда хранила бутылку водки, – нарочно на такие случаи. «Хорошо, хоть алкоголики мои не знают», – подумала она, взяла бутылку, вернулась к Маринке.
– Ну, давай ножку!
Маринка уже знала, что к чему, высунула ногу, Марья Трофимовна налила в ладошку водки и начала двумя руками втирание – от ступни к голени, икрам и выше.
– Ох и жихарка, – приговаривала она, – когда хоть только ты у меня поправишься… Ну что это за ножки за такие, ни силы в них, ни мышц, ничего… Вот не ешь ничего, потому и болеешь, организм слабый, не сопротивляется разной хвори. Какой только не лень, все-е-е к нашей Мариночке пристают…
– Да не все! А дизентерия?
– Что, дизентерии тебе еще хочется? Смотри, вот заболеешь… все еще впереди… – От одной ножки Марья Трофимовна перешла к другой, чувствовалось – разогрелись они, раскраснелись, горят, а когда от ног тепло идет – это самое главное; ведь и простывают главным образом из-за ног, ноги остудят, охлаждают, а там и насморк… Натерев ножки, Марья Трофимовна быстро и уже не так тщательно растерла спинку, укутала Маринку хорошо, сказала:
– Ну, теперь полежи! Сейчас чаю с малиной сделаю, таблетку выпьешь, а потом…
– Не хочу таблетку-у…
– Ну-у, таблетку… да чего там таблетка-то эта? Ам ее – и все.
– Да-а… ам… Я ам, а сама-то нет…
– Так кто из нас болеет? Бабушка или внучка?
– Бабушка или внучка! – улыбнулась почему-то Маринка.
– Ну-ну, рано улыбаться еще. Развеселилась уже…
После чая Маринка раскраснелась как тлеющий уголек – ярко-красным внутренним жаром, склонила головку чуть на одну сторону и внимательно, не мигая, смотрела на бабушку – в глазах ее, в глубине, была странная грусть, как бы поволока какая-то, усталость. Это, знала Марья Трофимовна, температура снова повышается, резко ползет вверх, и в то же время начинает девочку клонить ко сну, устала, намаялась, бедняжка…
– Бабушка-а… – уже закрыв глаза, прошептала Маринка, едва шевеля губами.
– Что?
– Бабушка, дай руку под одеялко…
Марья Трофимовна подала ей руку, Маринка, почмокав губами, почти тотчас уснула. Через час-полтора начнется настоящий жар, пенициллин отступит, и вот тогда вступят в борьбу аспирин и втирание. Марья Трофимовна осторожно поднялась, но Маринка почувствовала это даже сквозь сон.
– Ба-ба-а… – жалобно простонала она.
Марья Трофимовна вновь присела, покачав головой в невольной усмешке: ну, горюшко мое, горюшко… Маринка забылась, задышала равномерно, но тяжело, с прихрипыванием. Марья Трофимовна вытащила руку из-под одеяла. Теперь, пока еще было время, нужно приготовиться к ночи, ночь будет нелегкая…
Все, что понадобится, Марья Трофимовна положила на табуретку рядом с кроватью, умылась на ночь, расстелила себе постель, легла. Закрыла глаза – мешает свет: на ночь нарочно не стала выключать ночник. О чем это она вдруг подумала? – о чем-то таком, что ее очень удивило; только когда она осознала в себе это удивление, она никак не могла вспомнить, о чем же она действительно подумала? Странно, решила она, вот еще… Ну, Бог с ним, спать. Хоть немного, но поспать…
Сколько прошло времени, она не поняла, показалось – почти сразу, как только задремала, начала стонать во сне Маринка. Марья Трофимовна открыла глаза. Маринка распинала одеяльце; ноги, руки – голые, только попка да спинка укрыты (да и то спинка – наполовину), а сама вся мокрая, как будто купалась только что, волосики на голове свалялись и слиплись. Марья Трофимовна укутала Маринку получше, подоткнула все дырки и щели, потрогала лобик – ох, горе, вздохнула она, как печь, как уголь… Ладонь, видно, была холодная, Маринка вновь застонала – вероятно, от секундного облегчения. Господи, какое лицо было у девочки, сколько в нем простодушного страдания, детской сосредоточенной муки; лицо осунулось, под глазами – дымчатые круги, и вся пышет жаром, огнем. Как хочется ей высунуть руки, ноги, бьется, бьется, но Марья Трофимовна слегка придерживала одеялко.
– Ба… ба… – стонала во сне Маринка. – Ба… ба… жарко… жарко… ба ба…
Марья Трофимовна смочила ей губы влажной тряпочкой – губы сразу потрескались до крови, положила на лобик компресс (мокрое полотенце), Маринка чуть успокоилась, притихла. Марья Трофимовна, держа руку на одеяле, тоже задремала.
– От-дай… от-дай, – услышала она. – Отдай… – Она открыла глаза. Маринка бредила, на щеках – два ярких, резко очерченных пятна; на носу– капельки пота. – От-дай…
– Мариночка, – спросила тихо бабушка, – ты писать хочешь?
– От-дай… – шептала Маринка. – Мама… он, он… дай…
– Ах, Боже мой, – вздохнула Марья Трофимовна. – Ну что же сделать? – Она приподнялась на локте, повернула внучку на бок (она лежала на спинке, широко раскинув ноги, разметавшись под одеялом); Маринка как будто чуть успокоилась, Марья Трофимовна закрыла глаза…
Когда она открыла их снова, с удивлением увидела, что Сережа спит на своем месте, на диване. «Пришел», – подумала она, так и не поняв, как это она не слышала, когда он пришел, как раздевался и лег спать. Открыла она глаза потому, что Маринка вновь стонала, без слов, просто:
– О-о-о… О-о-о… Ох, ох… ба-а…
Марья Трофимовна поднялась с постели, ступила босыми ногами на половицы (пол приятно холодил ноги), склонилась над внучкой.
– Ну, что, что? – прошептала она. – Что, моя хорошая?.. – и взяла ее на руки.
Маринка, не открывая глаз, уронила головку на бабушкино плечо, вздохнула и задышала ровней, спокойней.
– Вот умница, – прошептала бабушка.
– Ба-ба… зайку, зайку дай…
Марья Трофимовна поняла, что это Маринка в бреду (все-то ей заяц нужен, усмехнулась она), уложила Маринку в постель, чмокнула в горячий лобик. Легла сама и тотчас уснула и долго не слышала стонов Маринки.
Она проснулась, сама не зная почему. Ощущение, когда распахнулись вдруг глаза, было такое, словно она не спала совсем. Что-то в собственном состоянии удивило Марью Трофимовну, как будто измучена, устала, никаких сил ни на что нет и в то же время во всем теле какая-то опьяняющая встревоженность, дышать душно. «Да что такое… – подумала Марья Трофимовна, – уж не заболела ли я сама?!» Она закрыла глаза, но почувствовала – сон ушел, как будто его и не было совсем; перевернулась на один бок, на другой – это все игра в кошки-мышки, когда не спится. Марья Трофимовна поднялась с постели. «Пить хочется», – подумала, поправила у Маринки подушку, одеяльце – слава Богу, Маринка успокоилась. Ночь продвинулась к утру, за шторками – мутно-сиреневый рассвет. Температура спала, жар отхлынул со щек, лобик сухой, дышит ровно. «Молодец, девочка. Умненькая моя…» Марья Трофимовна спустилась, скрипя лестницей, на кухню. Холодный компот пила прямо из кастрюли, ощущая, как тонкие струйки бегут от губ по лицу, шее и груди, – дрожали руки. «Да что ж это в самом деле? – внутренне усмехнулась она. – Ну вот еще…» Марья Трофимовна отставила кастрюлю в сторону и, не убирая правую руку со стола (рука безвольно соскользнула с крышки кастрюли на стол), а левую держа под сердцем, какое-то время стояла, как бы ни о чем не думая, то есть, наоборот, уйдя слишком глубоко в задумчивость… Очнулась, вздрогнула, сделала странное, резкое движение – метнулась то ли в одну, то ли в другую сторону, но это только так показалось, просто руки заметались у нее, затеребили ворот халата, а потом она сказала себе: «Ну вот еще, ну дура старая… да что это? Вот Боже ты мой…» – и поднялась наверх.
– Чего растопалась как слон? – в полусне, очнувшись на секунду, проворчал Сережа.
– Спи… спи… – «Вот тоже еще, – подумала она, – и во сне со своими слонами не расстается…»
Марья Трофимовна выключила ночник, присела около Маринки; в окна, сквозь шторы, бил чистый, сиреневый рассвет. В комнате пахло Маринкой, малиновым вареньем и остро – лекарствами и очень было душно. Марья Трофимовна сняла халат, рубашку и, делать нечего, снова легла в постель. Но сон не шел, а душила ее тревога и странный жар – она догадывалась, это не температура, это другое. «Глупости», – отмахнулась она; полежав, она почувствовала, что у нее дрожат на ногах пальцы – как бы судорога их сводит, и такое – явно ощущаемое – желание потянуться, до истомы, до хруста во всех членах. Она потянулась, но не в полную силу, а лишь бы только потянуться, чтобы освободиться от наваждения. Но какое приятное, сладкое ощущение неожиданно пришло к ней! Тогда она потянулась уже не стесняясь, до боли в суставах, до предела – и тут такая истома коснулась ее, что она вдруг услышала свой собственный нежный и встревоженный стон. Она именно сначала услышала, а только потом осознала его. И сразу жар ударил ей в голову так, что даже как бы чернота какая-то застлала ей глаза, и в этой черноте-темноте блестинки засверкали – слишком уж резко-сильным было ощущение. Душно Марье Трофимовне стало до такой степени, что трусики и лифчик она уже воспринимала как гнет, она сбросила все, в чем была, и тут, под одеялом, с острым удивлением давно забытого чувства ощутила, какое у нее большое, мощное, властное тело, почувствовала, что в ней, независимо ни от души ее, ни от сознания, есть такая Марья Трофимовна, какую она отгоняла от себя денно и нощно, но какая тем не менее живет в ней. Теперь, отдавшись власти нахлынувших чувств, Марья Трофимовна уже не сопротивлялась в себе ничему, не говорила: глупости, глупости… нет, не отгоняла от себя сейчас эти непрошенные «глупости». С какой силой, внутренней болью и даже страхом за себя она ощутила теперь, что каждая частичка ее тела, каждая клеточка томится по нежности, ласке, любви, прикосновению. Прикосновению… вот оно, это слово, у нее даже потемнело в глазах, когда она до конца прочувствовала это слово. Кто-то должен быть в мире, какой-то должен быть человек, которому принадлежит право ласкать ее, любить, оберегать ее, нежить, кто должен знать, что она имеет право чувствовать то, что нахлынуло сейчас на нее, и чтобы она не стыдилась этого, а была счастлива, чтобы были благодарность, счастье, забвение… Тело ее, которому она почти не придает никакого значения, о котором не помнит и не хочет помнить, напомнило ей, что она женщина, была и есть женщина и должна быть женщина, иначе вся эта жизнь уже как бы и не жизнь. И это была целая мука… Она могла быть женщиной только с одним человеком, но даже с этим человеком – законным мужем – она не могла теперь быть женщиной, презрение и брезгливость к нему были сильней ее муки… Если ему все равно, что она, что другая, то, значит, она для него не особенная, не святая, не любимая, а просто – женщина, как все, это самое страшное, самое тяжелое. Тебя любить, и нежить, и ласкать должен один, только тот, кому это – счастье, награда, а если не так… а если не так, то и нет никакой любви на свете, и ничего нет, и все то, что она чувствует, одна грязь, пошлость и стыд… Но Боже мой, но – она даже застонала сейчас – Боже мой, все это, конечно, одни слова, слова, слова… Она почувствовала, ей так тяжело сейчас, трудно и невыносимо испытывать в себе глубочайшую потребность в ласке, прикосновении, нежности, что это даже оскорбительно. Она оскорблена природой быть женщиной и – одновременно – не быть ею. О, как бы хорошо сейчас разрыдаться от души, но нельзя; все время – нельзя, нельзя, нельзя быть собой… И она заплакала тихо, осторожно, всего лишь одной слезинкой – она выкатилась у нее из правого глаза, по щеке скользнула на подушку, по подушке – к краешку губы, губой она почувствовала соль, от этого стало еще горше, еще трудней. А главное – не было никакого выхода, твои страдания, и чувства, и глубина того, что творится в тебе, в душе и в теле, никому это не нужно и неизвестно и не может быть известно ни единому человеку на свете. Какая боль, какая доля…
Маринка что-то забормотала во сне, сказала что-то, как будто позвала бабушку, а Марья Трофимовна в первый раз за три года с удивлением для себя отметила, что сейчас ей как-то безразлично, внутри пустота и равнодушие к внучке, – и позже, когда она вспоминала эту секунду, ей даже страшно становилось, что она могла дойти до такого – самый родной, самый беззащитный человечек оказался вдруг не нужен ей.
И так она терзалась до самого утра; хотелось уже, чтобы не ласкали, не нежили или любили, а чтобы хоть измучили, лишь бы не эта дикость одиночества и беззащитность перед собственной природой. На какое-то время Марья Трофимовна как будто успокоилась, но для того только, чтобы вдруг с новой силой обволакивала ее истома, жар и мука. Она ворочалась с боку на бок, жалобно стонали пружины, ложилась на живот, на спину, на бок, на другой, сворачивалась в комок, откидывала от себя одеяло, то вдруг укутывалась в него с головой, но ни в чем не было ни успокоения, ни облегчения. Как она ненавидела сейчас Степана, самой глубокой ненавистью ненавидела, на какую только была способна. И себя ненавидела за свою же ненависть, за то, что она слабая, глупая, дурная, порочная… Какими только словами не называла себя, чтобы через презрение к себе успокоиться, сломить наваждение, – ничего не помогало. Это с ней бывало редко, почти никогда, а тут хоть плачь – даже галлюцинации какие-то: как будто вдруг видит она какого-то мужчину, незнакомого, неизвестного ей, но почему-то в то же время – по ощущению – не чужого, он идет, идет, идет к ней, она говорит: уходи, уходи, а сама смотрит – протягивает ему руку; он улыбается, и улыбка у него противная, похотливая, но она рада этой улыбке, тоже улыбается… и чувствует, все тело ее плачет, жалуется, изнемогает, мучается смертельной мукой… и все равно – в непонятно какой момент – она шепчет: нет, нет, нет, – а про руки свои забывает, они так и протянуты к нему, он продолжает подходить и улыбается самоуверенной улыбкой… Марья Трофимовна застонала, распахнула глаза – оказывается, она лежала с закрытыми глазами, хотя и не спала…
Ночь еще длилась.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?