Текст книги "Вариации на тему любви и смерти (сборник)"
Автор книги: Георгий Баженов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 38 страниц)
Она шла по улице, плакала, никого не стесняясь и ничего не замечая… Феликс… Он всегда внушал ей мысль, что она сама во всем виновата, но она не умела, не хотела признать себя виновной. Виновата, что любила? Но разве бывает такая вина? Верней, разве справедлива расплата за то, что ты любила человека безмерно, без оглядки, как слепая, почти как сумасшедшая? Поначалу все было хорошо, он, она, его маленькая дочь, его стареющая больная мать… Все были вежливы, предупредительны, сама деликатность, сама воспитанность. И Надежда (ей было тогда двадцать лет!), так боявшаяся его семьи, его матери, его дочери, почувствовала: она родная здесь, ее приняли как самого близкого человека, Светлана – Светлячок – тянулась к ней, и не потому что забыла мать (как она могла забыть ее, ведь ей было тогда семь лет!), тянулась просто из естества своей природы, из дружеского расположения ко всем людям, особенно к тем, которых любил отец и которые любили его, тут не было никакого оптического обмана, все искренне, все правдиво, и Надежда чувствовала счастливую, даже несколько тревожащую душу благодарность Светлане за ее детское приятие, за непосредственность, за ласковый неподдельный щебет.
А Евгения Петровна? С ней тоже все обстояло нормально, во всяком случае, Надежда не испытывала никакой вражды с ее стороны, хотя, надо сказать, матери Феликса было нелегко; она искренне любила первую жену сына, переживала ее смерть так, что не раз сваливалась в постель – подводило больное сердце, однако жизнь есть жизнь, этим успокаивала и утешала себя Евгения Петровна, и нужно было во что бы то ни стало выкарабкиваться всем вместе из беды – в первую очередь ради Светланки, ну и ради Феликса, конечно, тоже. Разумеется, Евгения Петровна присматривалась к Надежде настороженно, ее пугала молодость новой жены Феликса, она искренне боялась, хотя и не показывала вида, что душой Надежда не совсем созрела, чтобы нести на себе неожиданное бремя матери-мачехи, – так оно и случилось, не нравилось ей и то, что Феликс с Надеждой чересчур влюблены друг в друга (но тут уж ничего не поделаешь), живут будто ослепленные. Эта взаимная ослепленность, считала мать, никогда ни к чему хорошему не приводит. Проходит время, и вдруг открываются глаза на то, кого так искренне боготворишь, – и что потом? – разочарования, обиды, ссоры, боль…
С чего началось у них? С чего – сказать трудно, а вот когда именно – ответить легче. Родилась Наташа – и почти сразу все изменилось, и изменилось не в семье, а в самой Надежде, в ее восприятии жизни, в том, какими глазами стала она смотреть на Феликса, на его дочь, на Евгению Петровну и какими – на свою дочь, на божественное чудо, какое даже и представить себе не могла раньше, не могла подумать, что так это все бывает в действительности – что-то самое родное, близкое, любимое, необыкновенное, чем все на свете должны восхищаться и восторгаться. Впрочем, так все и было, разве кто-нибудь не восторгался, не говорил Надежде самых лестных, самых добрых слов? Их, может быть, говорили даже чересчур много, хотя Надежда этого не замечала, для нее казалось естественным – ее дочь просто чудо, посмотрите, какие у нее глаза, нос, какие кудряшки завиваются на затылке, а какие пухленькие ноги, какие тонкие пальчики, как симпатично она зевает, как жадно берет грудь, как потешно пыхтит… Кто не знает, впрочем, всех этих умилений матери ребенком? В этом-то, случается, и драма, как вот, например, с Надеждой… Вдруг в сердце ее – непонятно как, откуда, почему – проснулась ревность… Да какая ревность! Надежда не могла спокойно видеть, как Феликс, скажем, ласкает Светлану (улыбаясь, гладит ее волосы), когда Надежда кормит грудью Наташку… Или не выносила, если Светлана ластилась к отцу, в то время как рядом, в детской кроватке, так мило и забавно – разве они не видят? – сучит ножками Наташа. Почти с ненавистью наблюдала Надежда и за Евгенией Петровной, когда та, к примеру, в хорошем веселом настроении, прибираясь в квартире, не один раз проходила мимо стола, на котором Надежда пеленала дочь, но ни разу не остановилась, не сказала: ой, какая красивая у нас девочка, какая умница, как выросла за последнее время!.. Все знаки внимания, которые, как обычно, оказывали друг другу Феликс, Светлана и Евгения Петровна, вдруг стали ненавистны Надежде, воспринимались ею как личное оскорбление. Поначалу Надежда пугалась собственных чувств, внутреннего раздражения, укоряла себя за глупость, за нелепость несправедливых мыслей, испытывала в душе растерянность, а то и искреннее раскаяние, но со временем Бог знает куда исчезла эта внутренняя борьба, истаяла, улетучилась, будто и не было ее там никогда. Надежда напоминала нахохлившуюся птицу, которая, даже когда ее не обижали, а наоборот – подходили погладить, приласкать, вдруг еще больше цепенела, как будто изначально не верила в человеческую доброту, раз и навсегда разуверившись в ее естестве и наличии.
Случилось то, чего так боялась Евгения Петровна: между Светланой и маленькой Наташей встала, как пропасть, эгоистичная материнская любовь Надежды к своей дочери.
Ну, и начались, конечно, первые ссоры, первые недоразумения…
А кончилось все вот этим – полным крахом.
…Она шла, плакала от всех этих мыслей и воспоминаний и наконец устала от слез, от бесконечного душевного самоистязания; остановилась, вынула платок из кожаной, с плетеными ремешками сумки – подарка Феликса на Восьмое марта, горько усмехнулась, вытерла глаза; тут кстати оказалась скамейка. Надежда присела на краешек, достала зеркальце, тушь, кисточку, тени, привела в порядок ресницы и веки. Улыбнулась. Странно, она вдруг сама понравилась себе – глубокий, страдающий взгляд, грусть, синие печальные веки, длинные темные ресницы, – Господи, подумала невольно, если бы я была мужиком, разве бы устояла, разве могла бы не влюбиться в такую женщину?.. И, улыбнувшись во второй раз, еще больше понравилась себе, стало на душе вдруг легко и беспричинно весело – сколько раз в жизни удивлялась она этим резким переменам в собственном настроении: то хоть в петлю лезь, а то колокольчиком зазвенишь. И главное – почти в одно и то же время…
Посидела Надежда немного на лавочке, отдохнула, успокоилась, повеселела; если б не на работу, в этот гнусный отдел, может, и совсем легко стало бы на душе. Впрочем, что она переживает, совсем скоро она станет вольной птицей…
Вот что она забыла сказать Феликсу!.. Верней, сказать-то она сказала, что увольняется, но не сказала главного – ради чего, почему это делает. А ведь это, возможно, была тайная пружина, тайная мысль, из-за которых она отправилась к нему. То есть поговорить о Наташе – это да, но тайное-то, тайное… Она хотела как бы ненароком похвалиться перед ним, утереть ему нос, возвыситься над ним…
И что же? Опять, как много раз в жизни, разразилась словесная перепалка, и ведь забыла, забыла сказать, что не просто уходит с работы, а уходит в кино… Да, да! В кино? – удивился бы он и наверняка не поверил бы, ядовито усмехнулся: ну-ну, рехнулась совсем девушка на старости лет, что бы ни делать – лишь бы заливать, как всегда… А ведь это правда – она уходит в кино. Ну, не в актрисы, конечно (хотя актрисы что, из другого теста сделаны или, может, она хуже их сложена, не так привлекательна? Это еще как посмотреть!), но главное и не это сейчас, главное – войти туда, в тот заманчивый мир, заманчивый не просто потому, что – кино, а что – творчество, тут тебе не какой-нибудь замухрыжистый отдел с четырьмя дурами и одним идиотом во главе, здесь – всегда разнообразие, поиск, интересные люди, неожиданные встречи, интеллигентные разговоры, здесь мысль, блеск, новизна, одним словом – настоящая жизнь.
Что может быть привлекательней настоящей жизни? К чему стремятся все люди на земле, со всеми их явными и тайными помыслами? К настоящей жизни!
Конечно, Феликс всегда презирал и презирает компании, которые бывают у нее, считая всех подряд бездельниками и хвастунами. Но разве случилась бы с ней эта значительная перемена в жизни, верней – разве могла бы она случиться, если бы у нее не собирались компании? Однажды Надежда с Зоей возвращались с работы, дорогу им преградили два странных человека – прекрасно, даже изысканно одетые: джинсы, вельвет, замша, кожа, цветастые платки на шее; озорные веселые глаза, легкий юмор, шутки, смех, уверенные движения, но – самое главное – вот это: налет свободы, свободы во всем, что они делали, говорили, как смеялись, как шутили… А странность сцены заключалась в том, что в руках один держал трехлитровую банку, другой – бидон (все – с пивом), и, кривляясь, шутя, но оставаясь неизъяснимо изысканными, как бывает изыскан любой современный модный, уверенный в себе симпатичный нахал, они стали предлагать им выпить вместе – вот прямо сейчас, здесь, на улице. А что? Некрасиво?
У нас просто праздник, у нас гонорар, у нас деньги, девушки, о, у нас большие деньги, у нас даже хватило денег, чтобы купить шесть литров прекрасного пенистого пива, – и потом, мы встретили вас, вы такие симпатичные, умные, такие прямо родные, почти любимые, ну, кто из вас первой пригубит ядреного пивца прямо из банки?
Зоя, конечно, верная своему правилу ненавидеть не только этих нахалов, но вообще всех мужчин без разбору, тут же растворилась в пространстве: «Ты не идешь, нет?» Надежда, смеясь, ничего не отвечала, только радостно качала в отрицании головой, и Зоя растворилась, а Надежда осталась, познакомилась с ними. Оказалось – такие чудесные ребята, «киношники», как их нынче называют. Операторы. И не успели оглянуться, как уже были в гостях у Надежды, пили пиво, потом коньяк, черт знает что, такая вот смесь получилась…
А потом они познакомили ее с режиссером. С Владленом. И как-то Владлен сказал: хочешь в кино? О нет, не актрисой, а просто – работать в кино? Скажем, ассистентом директора, всякое там киношное хозяйство и прочее, хочешь? Она кивнула. Она хотела. Что угодно, только не ужасный этот отдел, где всегда одно и то же. Одно и то же…
Вот об этом обо всем она не рассказала Феликсу. Не успела. Не смогла. Да и трудно было рассказать так, чтобы выглядело все серьезно, хорошо, чтобы он поверил – это не шутка, не блажь, это нужно ей, иначе можно просто задохнуться от бесконечной череды ежедневной пошлости и однообразия…
Ну, а пока… А пока надо идти в НИИ. Хочешь, не хочешь, а денечки отрабатывать надо. Ничего не поделаешь…
Надежда поднялась со скамейки и решительно зашагала на работу.
Было двенадцать часов дня. Ровно полдень.
III. Мельниковы
За Андрюшку Татьяне не беспокоилась – вечером с ним посидит Наташа. Так уж у них повелось: когда надо, она всегда выручала Татьяну; к тому же Наталья была лучшей нянькой на свете, никогда не сюсюкала с Андрюшкой, а вела с ним себя так, будто они одного возраста, верней – будто Андрюшка давно взрослый и разумный. Удивительное дело, с Натальей он именно так себя и чувствовал…
…На опорный пункт они отправились сразу после работы. Их было шесть человек, молодых ребят с ткацкой фабрики, которые раз в неделю участвовали в рейдах оперативного отряда. Другие ребята помогали транспортной милиции – чаще всего на железной дороге, еще часть – занималась шефством над трудными подростками, некоторые специализировались на столовых, магазинах и кафе – помогали ОБХСС. Татьяна перепробовала все, но больше всего ей нравились оперативные рейды – самое живое и интересное дело… Сегодня им предстояло совершить «поход» на чердаки, в подвалы, заброшенные котельные, идущие под снос пустующие дома, где по вечерам собирались подростки тринадцати – шестнадцати лет, курили там, играли в карты, тискали девчонок, дрались из-за них, дрались просто так – в общем, полный букет вольной жизни.
Командовал отрядом (верней, координировал действия милиции и молодежного отряда) старший лейтенант Жиров. Для них, конечно, он был не старший лейтенант, а просто Сергей, даже Сережа. Моложавый, с узкой щеточкой бурорыжих усов, в веснушках, часто улыбающийся, Жиров поначалу многим казался этаким добрячком, мальчишкой, но, когда он выезжал на задание, облик его менялся, улыбка исчезала с лица, а вместо нее появлялось выражение сосредоточенности и даже угрюмости. И это имело свой смысл, потому что во время рейдов, не всегда безопасных, каждый в отряде должен был помнить об осторожности…
К оперативным рейдам привлек Татьяну именно Жиров, хотя она, наверное, до конца не осознавала этого. О том, что Татьяна замужем и у нее есть ребенок, Жиров хорошо знал, но что поделаешь – она нравилась ему, и он постарался сделать так, чтобы Татьяна чаще участвовала в его рейдах, привыкла к ним; так оно и получилось. Позже Татьяна думала, что она сама полюбила рейды, на самом деле во многом тут виноват был Жиров. За ним вообще водился один «грех» – переманивал Татьяну работать в милицию. Наблюдательный да к тому же еще влюбленный, он заметил, как искренне переживает Татьяна за всякую изломанную ребячью судьбу, а таких судеб проходили перед ними не одна, не две, а десятки… Обозленные, горящие ненавистью глаза ребят, пойманных на каком-нибудь чердаке, их грубые, ни себя, ни других не жалеющие слова и оскорбления, затравленное состояние, когда их припирают к стенке и не остается ничего другого, как признаваться и «раскалываться», а «раскалываться» так не хочется, – все это действовало на Татьяну угнетающе, больше того – она вдруг внутренне становилась на сторону обозленных, огрызающихся «волчат», и стыдно было, что она такая глупая и непоследовательная, черт знает какая каша творится на душе… Надо сказать, она никогда никому не признавалась в своих мыслях, и Жиров, конечно, тут не был исключением, но он-то все подмечал, все чувствовал, инстинктом влюбленного догадывался о мучениях, которые одолевали Татьяну. И поэтому однажды прямо предложил ей: переходи к нам, ну, если не совсем к нам, то в инспекцию по делам несовершеннолетних – там такие, как ты, во как нужны! – и, улыбнувшись, он провел ребром ладони по горлу. Татьяна отмахнулась от его слов, как от шутки… Но предложение это не забыла. Помнила. Помнила, правда, как о чем-то нереальном, несбыточном…
…Осенний вечер настаивался густой, холодный, и, если б не звезды, яркие, крупные, наверное, в метре ничего бы не было видно, такая кромешная тьма опустилась на эти окраинные дома. Машина подъехала тихо, метров за сто от дома выключив фары – чтоб не дай Бог сверху пацаны не смогли разобрать милицейский фургон. Жиров включил рацию, вызвал опорный пункт:
– Чайка, я Орел. Нахожусь в заданном районе. Разрешите начать операцию?
– Орел, вас слышу. Можете начинать. Прием.
– Вас понял, вас понял. Приступаю к заданию.
И в открытую дверцу машины Жиров тихо сказал:
– Так, ребята, как всегда – по двое к каждой чердачной лестнице. Пять человек со мной, в том числе Мельникова. Оставшимся – по одному у подъездов. Гуськов, распорядись сам.
Гуськов – командир молодежного отряда (он был слесарем с той же ткацкой фабрики, что и Татьяна) – быстро распределил людей, и ребята по одному выбрались из машины.
– Так, кто со мной? Пошли! – скомандовал Жиров. – Мельникова, ты здесь?
– Здесь, здесь, – шепотом ответила Татьяна.
Жиров выбрал средний подъезд. Осторожно поднялись на пятый этаж. А средний он выбрал потому, что считал: самое верное – оказаться сразу в центре чердака, вклиниться в пространство, так что хоть слева, хоть справа – путь для отступления короткий, застать ребят врасплох гораздо легче.
– По одному. За мной! – скомандовал Жиров и первым полез по лестнице на чердак. – Мельникова, не отставай.
– Да здесь я! – едва ли не раздраженно, но все-таки шепотом отозвалась Татьяна. «Вот уж прилипнет – так не отстанет…» – подумала невольно. По лестнице она забиралась следом за Жировым.
Наверху, перед самым люком, Жиров замер, бросил взгляд вниз: все ли готовы? Можно ли начинать? Большинство не в первый раз участвовали в подобных операциях, ни ругать, ни подгонять никого не пришлось.
– Ну, начинаем, – прошептал Жиров и резко толкнул люк вверх. Видимо, он был чем-то придавлен, потому что открылся не так легко, как на это надеялся Жиров. Несколько дорогих секунд для внезапного появления было утеряно, да что делать… Жиров рванулся на чердак.
В дальнем левом углу сразу бросилась в глаза группа играющих в карты ребят. Самое удивительное («Надо же!» – отметил автоматически Жиров) – играли не при свече, как обычно бывает в таких случаях, нет, – над ними полыхала самая настоящая электрическая лампочка. Но все это мгновение. Вскрик. Свист. Кто-то ударил по лампочке. Посыпалось стекло, и сразу сплошной мрак окутал чердак. «Всем стоять!» – крикнул Жиров, нажав на кнопку фонарика. И вот тут случилось непредвиденное: фонарик не сработал. Хрустел под ногами убегающих гравий, злой шепот, ругань. Правда, думал лихорадочно Жиров, деваться им все равно некуда – все лестницы перекрыты. На беду, второй фонарик оказался только у самого последнего в группе – у замыкающего Гуськова. Пока он забирался наверх, на чердаке становилось – подозрительное дело – все тише и тише. Татьяна шагнула в темноту, пошла на ощупь к тому месту, где только что играли в карты. Кто-то сильно пихнул ее, она упала. Взметнулся яркий сноп света гуськовского фонарика. Жиров бросился к Татьяне: «Что? Что с тобой?» – «Так, ничего, – махнула рукой Татьяна. – Споткнулась». Она хорошо запомнила голос: «Падла-а…» Было больно и обидно. Фонарик шарил по чердаку, метался из стороны в сторону. Как будто вымерло все. Ни шепота, ни звука. Спрятались? «Ну, по одному! – скомандовал Жиров. – Выходи!» Но слова его повисли в воздухе. Когда подошли поближе к пятачку, где шла игра, открылась неожиданная картина: с чердака, оказывается, был еще один лаз – запасной, который вел прямо к пожарной лестнице. Вот этого-то они и не учли! Воспользовавшись темнотой, беглецы спокойно и беспрепятственно спустились по лестнице, расположенной на торце дома, – так что внизу их тоже не увидали. «Ах, черти! – ругался Жиров. – Ну надо же! Как я мог забыть? Ведь на этих домах есть запасной выход!..»
Начали рассматривать место, где велась игра. Посередине возвышался чурбачок, вокруг которого, опрокинутые в спешке, валялись всевозможные ящики, служившие игрокам стульями. Повсюду разбросаны окурки, спички. На чурбачке лежало несколько карт, брошенных в суматохе, – собственного производства.
– А вот свет у них откуда? – вспомнил Жиров.
Взял у Гуськова фонарик, посветил на потолок. На поперечной балке пристроен самый настоящий патрон, из которого торчали рваные, в острых зазубринах осколки лампы. Жиров выхватил светом проводку. Так, провод спускается вниз, лежит прямо на хрустящем гравии. Жиров наклонился, взял проводку в руки и, как на поводке, пошел вслед за шнуром. Шнур вел к одному из чердачных лазов, нырял вниз. Жиров откинул люк – с лестничной площадки ударил в глаза ослепительный свет. Но что больше всего поразило Жирова – шнур тянулся к электрическому щитку. Жиров спустился по лестнице, открыл дверцу распределительного щитка. Так и есть – провод был «вживлен» в общее питание, да так грубо и неумело, что в любую минуту могло быть короткое замыкание, а там и пожар. «Куда жильцы смотрят?» – невольно в раздражении подумал Жиров. На этой чердачной лестничной площадке была только одна квартира. Жиров утопил кнопку звонка. Открыли не сразу, долго вглядывались в глазок, звенели цепочкой, переспрашивали: «Милиция? А что такое? Почему?» – «Откройте», – просил Жиров. Рядом с ним, все с красными повязками на рукавах, стояли ребята из оперативного отряда, – может, слишком неожиданно все это выглядело для тех, за крохотным глазком? Наконец дверь открылась, но не полностью, а лишь настолько, насколько позволяла длина цепочки.
– В чем дело? Что случилось?
– Простите, вы знаете, что к вашему щитку подключен провод?
– А что сделаешь? Я уж сколько с этим хулиганьем ругалась… «Молчи, говорят, бабка, а то и в ящик сыграть недолго…»
– Вы их знаете? Кто они? – Жиров достал свое удостоверение. – Я из милиции. А это мои помощники…
– Кто их разберет… Одного встречаю иногда в соседнем дворе, а кто он – бог его знает. Облюбовали вот чердак наш, все по вечерам там шастают. А слова им не скажи – сразу грозятся… Уж я сколько жаловалась домоуправу…
– Михаилу Ивановичу?
– Ну да, Ефремову. Говорю: когда же наконец это кончится?
– Мы приехали по сигналу Михаила Ивановича.
– И то слава Богу! Уж и жить здесь боюсь, думаю – ну, когда-нибудь да прикончат старуху.
– Значит, никого из них не знаете?
– Нет, не знаю.
– Ну, спасибо. До свиданья. Живите спокойно – больше они вас беспокоить не будут. – Жиров по опыту знал, что, если чердак «накрывали», туда больше никто не возвращался: искали новые укромные и тихие места.
Дверь закрылась. Жиров с силой выдернул из щита провод. «Черт, проворонили», – сказал он вслух, но так, как будто разговаривал только с самим собой.
Спускались по лестнице хмурые, не разговаривали. Сели в машину.
– Быстро, на танцплощадку! – скомандовал Жиров шоферу.
Машина резко развернулась и теперь уже с ярко зажженными фарами понеслась по городу. Жиров делал вид, что не замечает Татьяну, не помнит о ней. Эх, Жиров, Жиров…
…Домой в этот вечер Татьяна возвращалась поздно. Устала; шла медленно, опустошенная, грустная. Эта грусть наваливалась на нее, когда день был слишком насыщенным, трудным, и всегда хотелось, чтобы кто-то пожалел тебя, приласкал. А дома, знала Татьяна, никто ее не ждал. Анатолия нет, а Андрюшка давно спит. Она остановилась перед домом, взглянула на свое окно – оно было темным. Свет горел только у Надежды да на кухне. «Наверное, Наташка еще не спит, читает…» А у Надежды скорей всего гости, подумала тут же. Нет, Татьяна не осуждала Надежду, просто иной раз уставала от шума и веселья, а иной раз – удивлялась, как это Надежде самой не надоест такая беспокойная, суматошная жизнь. И вдруг Татьяна почувствовала – неохота идти домой, не хочется подниматься по лестнице, не хочется ощущать сиротливость комнаты, потому что там никогда или почти никогда за последнее время не бывает Анатолия: то он на работе, то в командировке, то у родителей. Конечно, Татьяна не только догадывалась, а знала наверняка – Анатолий стал избегать семью, раньше хоть просто пропадал – на день, на два, а теперь не бывает дома неделями; попробовала Татьяна как-то сказать об этом его родителям, не пожаловалась, просто обмолвилась – вышло еще хуже: рассвирепел не только Анатолий, но рассердились и родители. Впрочем, удивительного тут ничего нет – они всегда покрывали сына, что бы он ни делал, – история эта тянулась с давних пор, с самой свадьбы, пожалуй. Особенно агрессивна временами бывала мать Анатолия, Эльвира Аркадьевна, а свекор в семейные дела почти не вникал.
Отец Анатолия – Ефим Ефимович Мельников – главный инженер строительного треста, человек занятой, когда-то сделал для Татьяны доброе дело, но она оказалась неблагодарной. Сразу после свадьбы он пристроил семнадцатилетнюю Татьяну в секретарши к своему закадычному другу, директору ткацкой фабрики Трофимчику: и делать особенно ничего не надо, и зарплата идет, и Трофимчик – начальник, каких еще поискать надо, всегда ровный, спокойный, вежливый. Проработала Татьяна у него меньше года – ушла сначала в декрет, а потом и вовсе не вернулась: не по душе показалось современное холопство. Объяснить же причину своего ухода не могла, особенно не решалась сказать правду Ефиму Ефимовичу – и с тех пор он как бы перестал ее замечать. Кем она работает, как живет, что у них делается в семье, ему было безразлично: один раз он помог – ему отплатили неблагодарностью, – о чем еще может быть разговор?
Другими словами, со стороны родителей Анатолия понимания особенного не было, наоборот – даже некоторая враждебность, и вилась эта веревочка ой из какого еще дальнего далека…
Татьяна вздохнула (сколько можно стоять под окнами собственного дома?) и медленно направилась к подъезду. Открыла дверь, и тут в темноте, как будто клещами, ее с двух сторон схватили за руки…
– Тише, тетя. Спокойно…
«Господи…» – пронеслось в ней, а голос, почувствовала она, пропал вовсе – даже и захотела бы крикнуть, не смогла: сердце летело в пропасть.
– Сумочку. Так. Карманчики. Быстрей…
Сзади, ощутила Татьяна, под левую лопатку, приставили нож.
– Туфли скидывай… ну, живей!
Татьяна сбросила туфли – поспешно, даже как будто с отвращением.
Неожиданно руки отпустили. Чувствовала только холодное дыхание ножа за спиной.
– Плащ скидывай. Ну! Кольцо есть? Снимай кольцо… Серьги?
Татьяна сняла плащ; с трудом стащила с пальца кольцо; отдала серьги.
– Долго еще с мильтонами будешь якшаться?
– Что? – не поняла Татьяна; голос оказался хриплый, осевший, звучал тихо.
– Смотри, по чердакам лазить опасно… шею надрежешь…
И тут ее пронзило: это же те, с чердака… И голоса… как она сразу не сообразила: голоса подростков… Татьяну окатило настоящим страхом, пронизывающим, ледяным – так и покатилась по коже волна мурашек. Она знала, в этом возрасте совершаются самые безрассудные преступления, самые жестокие, потому что ни ума, ни осознания тяжести своих действий им не хватает. Все притуплено чувством ложного коллективизма, бравады, циничным хвастовством друг перед другом…
– А чтобы ты лучше поняла… Ну-ка, скидывай… – Нож больно ткнулся под лопатку.
– Что? Что вы? Зачем? – забормотала Татьяна.
– Скидывай, тебе говорят! Ну!
– Да вы что, ребята? – насмерть перепугалась Татьяна. – Я же вас знаю… Вы же… Вас потом…
Где-то наверху громко хлопнули дверью; в подъезде застыла могильная тишина.
– Надо сматываться, – прошептал благоразумный голос.
– Тихо!
И снова – мертвая тишина; только и слышно – прерывистое дыхание Татьяны.
– Про нас скажешь – попробуешь вот это. – Нож больно впился в тело. – Все поняла?
– Поняла, – кивнула Татьяна.
– И по чердакам кончай с мильтонами лазить. Если, конечно, не хочешь…
Чем дальше хотели пригрозить, Татьяна так и не узнала. Кто-то крикнул:
– Сматываемся, ребята! – И все они, как тени, четыре человека, нырнули в щель приоткрытой двери. Были – не были.
Секунду-две Татьяна стояла как в столбняке. Если бы не босые, в одних чулках, ноги, не снятые серьги, кольцо, плащ, она бы, наверное, сама не поверила во все то, что только что случилось. Как, обокрали в своем доме, прямо в подъезде?! Приставляли нож?! Заставляли раздеваться?! Да что же это такое, откуда, почему?! Она была так потрясена случившимся, что не могла даже заплакать – слезы не шли на глаза, а ведь как, наверное, хорошо было бы сейчас разрыдаться, поплакать всласть, от души…
Пошатываясь от слабости и нервного удара, держась за перила рукой, Татьяна пошла потихоньку по лестнице вверх. Шла, как старуха, с остановками, отдыхая на лестничных площадках; шла, так и не плакала, чувствуя себя почти умалишенной от навалившегося ощущения внутренней обреченности. Обреченности – почему обреченности? Сама не знала, не понимала. Ей было страшно. Нет, не потому, что приставляли нож, не потому, что ограбили, что угрожали; страшно от одиночества, от мысли, насколько она сейчас заброшена и забыта всеми; почему-то думалось, что если бы Анатолий так часто не бросал ее, если бы он всегда был дома, ждал ее, любил, жалел, то никогда бы не могло случиться такого! Никогда! А почему она так думала, этого сама не знала, чувствовала только, что мысль ее верная, справедливая, выстраданная.
На третьем этаже ноги Татьяны не выдержали, будто подкосились, такая в них была слабость и дрожь; она опустилась прямо на цементный пол, сидела неуклюже, больно подогнув ногу, но не обращала на это внимания, смотрела через перила в неведомую точку… И истошно кричала в ней в эти секунды душа, как только и выдерживала, не разрывалась на части! Никогда раньше, сколько бы обид и горя ни приносил ей Анатолий, не испытывала она к нему того, что так захлестнуло ее душу сейчас, а именно – ненависть к нему! Впервые в жизни узнала Татьяна это чувство, неведомое раньше, никогда не отравляющее еще ее сердце, – ненавидела мужа остро, брезгливо, ненавидела и мыслью, и чувством, всем существом своим, от кончиков пальцев до макушки головы. Сколько она обманывала себя, обманутая им, – приказывала себе верить в его ложь, как в правду, лишь бы сохранить видимость пусть и не вполне счастливой, но достаточно пристойной и прочной семьи, страх за себя, за Андрюшку всегда толкал ее к тому, чтобы смиренно, будто в сомнамбулическом состоянии, переносить его ложь, украшая и разряжая ее, как елку игрушками, всяческими оправданиями и иллюзиями; он лгал и чувствовал себя, казалось, нормально, в мире с самим собой, во всяком случае Татьяна никогда не замечала в нем раскаяния и угрызений совести; да, он лгал, а она – именно она – чувствовала стыд и вину за его ложь, будто это не он, а она совершала гадкое, низкое и подлое, – и, наверное, догадывалась она теперь, так оно и было в действительности, потому что не в его лжи пряталась загадка и отгадка их жизни, а в Татьянином потворстве лицемерию, предательству и обману. Как она ненавидела его сейчас, потому что прежде всего ненавидела теперь себя! Разве не знала, не знает и не догадывается она, например, что Анатолий ни в какой не командировке, хотя и прислал телеграмму (обнаглел до того, что даже такой способ считает вполне подходящим), а что просто живет все эти дни у какой-нибудь очередной «любви», а когда она ему надоест, или просто пресытятся оба, или, на худой конец, вдруг соскучится по Андрюшке, или, что тоже бывает, захочется домашнего покоя, чистоты и уюта – полежать на диване, почитать газету, поесть вкусных Татьяниных щей, замкнуться в себе, отдохнуть, как говорится, душой и телом от собственной раздвоенной, наверняка изнуряющей, иссушающей сердце жизни, – вот тогда он вернется, позвонит в дверь, бесстыдно бесстрашными праведными глазами посмотрит на Татьяну, улыбнется, даже, может быть, пошутит, потом подхватит на руки Андрюшку и так далее, и так далее… С ума сойти можно от этой лжи и игры, а ведь Татьяна не сходила с ума, терпела, да что терпела – все забывала, прощала, искренне радовалась, потому что вернулся… Вернулся – вот что главное, вот счастье для семьи!
А теперь ей открылось: есть какая-то внутренняя, глубокая связь между тем, что ее только что ограбили, раздели, и тем, что в доме, в семье никогда нет хозяина, защитника, что вместо правды в их отношениях – ложь и лицемерие, что она, татьяна, сейчас здесь, на лестнице, а он, Анатолий, где-нибудь с другой женщиной, может быть, даже в постели…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.