Текст книги "Вариации на тему любви и смерти (сборник)"
Автор книги: Георгий Баженов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 38 страниц)
Пойми!
V. Мельниковы
Откуда она взялась, Татьяна никогда не знала. Одно время, когда взрослела, было у нее желание – докопаться до истины, потом осознала, насколько тщетно все это, и плюнула. Сколько она себя помнила, столько и казалось: она и родилась-то, наверное, в детдоме – так слились в сознании и сама жизнь, и начало ее, и течение, и все загадки и тайны. Позже, когда она поняла, что были, конечно же, и у нее отец с матерью, она никак не могла представить их реальными, существующими, и поэтому к ним у нее не возникало никаких чувств – ни ненависти, ни презрения, ни любви, ни даже тайной тяги – они были что-то бесплотное, эфемерное, а как можно любить или ненавидеть абстракцию? Все дело облегчалось (или усложнялось) еще и тем, что рядом с ней жили такие же, как она, девчонки и ребята, у которых тоже не было родителей, иногда, правда, у некоторых объявлялись родственники, находились даже отцы, матери, так что жизнь в детдоме бок о бок с равными по судьбе сверстниками казалась естественным и родным делом. Отрезвление – или прозрение – находило только тогда, когда они сталкивались с одногодками где-нибудь вне стен детдома; странно было – и обидно, и больно – видеть какого-нибудь сытого, лоснящегося самодовольством мальчика, который хвастался: у меня есть мама, у меня есть папа, а у тебя никого нет, бе, бе! По-разному реагировали они на такое, девочки чаще плакали, отворачивались, прятались, а ребята лезли в драку, и, бывало, крепко доставалось «маменькиным и папенькиным сынкам», но все равно… Как бы кто ни защищал себя, в душе у каждого оставалось и недоумение, и злоба, и растерянность: почему, почему, почему мы не такие, как все?!
К Татьяне мысли эти не приходили долго, во всяком случае к восьми годам, когда у нее появилась «мама Нюра», они, кажется, ни разу не мучили и не тревожили ее.
А появилась «мама Нюра» и в самом деле неожиданно.
Однажды после уроков Татьяну вызвала к себе директор детдома Наталья Павловна Токарева. Ну как вызвала? Прозвенел последний звонок, все ринулись в раздевалку, Таня успела накинуть на себя пальто, и тут тетя Даша (Дарья-бессмертная, как прозвали ее в детдоме за глубокую старость), хлопнув себя, сказала:
– Это… Танюха… тебя ж к Наталье Павловне!
– Зачем это? – насторожилась Таня. В детдоме хоть и любили директора, но за строгий и суровый характер немного побаивались.
– Там узнаешь… – И, видя, как сникла Таня, Дарья-бессмертная улыбнулась беззубым ртом: – Иди, иди… не бойся… дело стоящее.
Таня нехотя сняла пальто, повесила на крючок; все на улицу побегут, играть да веселиться, а ей – к Наталье Павловне. Всегда ей почему-то не везет… а главное – зачем она понадобилась директору? Если из-за Лешки Петрова, так пузырек с чернилами пролился ему на брюки сам… Еще из-за чего? Что учиться-то стала хуже? Ну и что? С этим она быстро расправится, вот только поднажмет немного…
– Вот, Танечка, – ласково улыбнулась ей Наталья Павловна в кабинете – такой ласковой Таня никогда ее не видела, – это вот Анна Ивановна, познакомься…
Таня стояла в дверях набычившись, ничего не понимая, боясь подвоха. Буркнула:
– Здравствуйте.
– Завтра суббота, – сказала Наталья Павловна, продолжая улыбаться, – если хочешь – можешь к Анне Ивановне в гости сходить.
– Зачем это? – еще больше набычилась Таня.
– А просто – Анна Ивановна приглашает тебя к себе. Посидеть, чаю попить, поговорить.
– Мне и здесь хорошо. – Таня почувствовала враждебность не только к Анне Ивановне, но и к Наталье Павловне. – Я что, не так что-нибудь делаю?
– Да нет, все хорошо. – Наталья Павловна переглянулась с Анной Ивановной: видите, мол, как нелегко получается. – Чего ты так насупилась-то? Разве мы тебя обижаем?
– Нет, не обижаете. А все равно…
– Ну что ты, Танюша? – ласково улыбнулась Наталья Павловна. – Ведь все хорошо, да? Подойди-ка ко мне. Ну, поближе, смелей…
– Не хочу я никакого чая, – упрямо бормотала Таня и нехотя, мелкими шагами шла к Наталье Павловне, опустив голову.
Надо отдать должное «маме Нюре» – в те минуты у нее хватило ума ничего не говорить, не лезть к Тане ни с ласками, ни с сюсюканьем. А может, она просто не знала, что делать и что сказать, и потому молчала. Кто теперь скажет… Кто теперь знает…
Когда Таня подошла к Наталье Павловне, та вдруг обняла ее, прижала к теплой груди; Таня и опомниться не успела, как густая тяжелая волна странно разнородных чувств опахнула ее, казалось, с ног до головы, – не ведала Танина душа, когда еще вот так родственно нежно обнимали ее. Главное, что сейчас почувствовала Таня, – это протест, чуть ли не негодование, но еще больше благодарность Наталье Павловне, и это двоякое состояние мучительно сдавило ей сердце, а глаза завлажнели, но плакать Тане было стыдно, и она напряглась вся (Наталья Павловна ощутила, как на спине у девочки будто выросли легкие крылья, – это напружинились в протесте худые лопатки) и попыталась отстраниться от Натальи Павловны. Не тут-то было. Наталья Павловна еще крепче обняла Таню, склонилась к самому ее уху, прошептала:
– А знаешь, Танюша, кто такая Анна Ивановна? – и, не дожидаясь ответа, да Таня все равно не сказала бы ничего, сама же и ответила на вопрос: – Она твоя родственница…
После этих слов Наталья Павловна отстранила от себя Таню и испытующе, но по-доброму заглянула ей в глаза.
Таня недоверчиво покосилась на Анну Ивановну. Худая, с какими-то замороченными, рыбьими глазами (они были несколько навыкат, а взгляд – остекленевший, напряженный), с плоским удлиненным лицом, вытянутость которого еще больше подчеркивалась заостренным подбородком, – эта неизвестно откуда взявшаяся родственница не очень-то понравилась Тане. Впрочем, ни за какую родственницу Таня ее не признала, и если взглянула на нее, то просто так, из любопытства и интереса.
– Вот завтра суббота. Можешь пойти к Анне Ивановне, погостить у нее…
– Нет у меня никаких родственников, – нахмурилась Таня. – Вы сами говорили…
– Не было, – поправила Таню Наталья Павловна. – Не было, а сейчас нашлись. Знаешь, это хорошо, когда у человека находятся родные.
– Ладно. Пусть, – безразлично согласилась Таня.
– Что пусть? – не поняла Наталья Павловна.
– Пусть будет родственница, – буркнула Таня.
– Не пусть, а это очень хорошо, когда на свете находится родной человек. Вы должны подружиться, Таня. Ты меня слышишь?
– Подружимся, – вяло ответила Таня. И вдруг, повернувшись вполоборота к Анне Ивановне, спросила так, как будто выстрелила: – Вы шить умеете?
– Умею… Немного. – Голос Анны Ивановны прозвучал хрипло, затравленно: видно, она тоже переволновалась немало.
– А-а… – словно разочаровавшись, протянула Таня. (В глубине души она надеялась, как признавалась позже, что «мама Нюра» не то что шить, а вообще делать ничего не умеет.)
– А что? – поинтересовалась Наталья Павловна. – Почему ты спросила?
– Так просто.
– Нет, раз ты спросила, значит, не так просто. – Наталья Павловна несколько забыла свою миссию – быть мягкой сегодня, доброй, и в голосе ее зазвучали привычные для детдомовских ребят металлические нотки.
– Вы же нас не пускаете в швейную мастерскую?
– Рано еще! – продолжала Наталья Павловна прежним тоном. – Машинки сломаете – как жить дальше будем? – Тут наконец она опомнилась, нахмурилась, недовольная собой, спросила помягче: – Значит, ты хочешь научиться шить?
– У меня у Даши передник порвался.
– Даша – это кукла, да? – спросила осторожно Анна Ивановна.
– Кукла, – снисходительно ответила Таня. – Двоечница моя.
– Двоечница? – удивились женщины.
– Она за партой сидит, все время ерзает, вертится. Второй передник порвала. А что Александра Александровна говорит – никогда не слышит.
– Александра Александровна – это их учительница, – пояснила Наталья Павловна.
– Так придешь завтра? – спросила Анна Ивановна. – Приходи вместе с Дашей. Передник сошьем.
– А вы кроить умеете?
– Умею. Немного.
– Ладно, спрошу у Даши. Как она… Наталья Павловна, можно мне идти?
– Конечно, конечно. Иди играй…
…Только через много лет осознает и поймет Таня до конца эту первую встречу с «мамой Нюрой». Узнает, отчего и почему появилась в детдоме неожиданная ее «родственница», которая в действительности никакой родственницей не была, а была, как и сама Татьяна, круглой сиротой-горемыкой. Но если Таня оказалась сиротой как бы от рождения, то «мама Нюра» стала таковой в зрелые годы, когда возраст ее подкатывал к концу третьего десятка. Были когда-то у нее и свои дети – дочь с сыном, Таня и Алешка, был и муж, Алексей Пантелеевич, командир минометного расчета, который весь, до единого человека, погиб на Курской дуге, – разворотил его в упор немецкий «тигр»; смерть мужа подкосила ее, но не настолько, чтобы она впала в полнейшее, парализующее душу горе, как это случилось позже, когда один за другим умерли сначала Алеша, а потом Таня. Алеша умер под Новый, 1944 год от дистрофии: смотреть на него было невозможно без слез – умирал от истощения и в то же время ничего не мог есть, любая еда вызывала в нем отвращение; по его огромным печальным глазам, смотревшим скорбно и мудро, словно это были глаза не шестилетнего мальчика, а глубокого старца, явственно виделось, какой трудной и сложной представлялась ему мысль о собственной смерти; казалось, он все время думал о ней, как будто находился под сильнейшим гипнозом, и, наверное, так и было в действительности, потому что смерть и правда заворожила его, сначала приучила к себе, затем вытравила все желания и в конце концов навсегда прибрала к своим рукам. Но даже и не смерть Алеши окончательно сломила «маму Нюру», а неожиданная, странная смерть Тани. Родилась Таня двумя годами позже Алеши, а умерла два месяца спустя после его смерти. Умерла от тоски – от тоски по брату, который, как оказалось, значил для нее больше, чем жизнь, был для нее дороже, чем мать, потому что мать оставалась всегда рядом, а помощи для умирающей Тани от этого не было никакой. Тоска по брату парализовала в Тане самое главное, что есть в человеке, – жажду жизни; Таня не понимала этого, не боролась и не сопротивлялась, все происходило слепо и бессознательно, и в конце концов Таня умерла, как будто увяла, усохла – иначе не скажешь. Тут-то и накатило на «маму Нюру» настоящее горе – когда осталась она совершенно одна, сирота во взрослом возрасте. И так это сиротство случилось быстро и неожиданно, так не готова была к нему «мама Нюра», что горе для нее оказалось неподъемным; бывает вот, что человек терпит, терпит, может вынести Бог знает какие напасти, но наступает последняя черта, и человек враз ломается, даже узнать его невозможно. Работавшая когда-то сортировщицей на складе готового сырья, считавшаяся аккуратной и исполнительной, беспредельно честной, бескомпромиссной, она постепенно совершенно переродилась, и докатилось дело до того, что стала она уборщицей в цехе, да и там держали ее из жалости, в память о муже, Алексее Пантелеевиче, сложившем голову на фронте, да в память о детях, Алешке и Тане, умерших все из-за той же проклятой войны. В конце концов оказалась «мама Нюра» за воротами ткацкой фабрики, на которой проработала без малого десять лет. А жить надо, даже если жить не хочется, – стала она пробавляться случайными заработками, то мойщица, то уборщица в столовых, то котломойка в кафе. Одним словом, и сама она вскоре поняла, что пропадает, и народ вокруг, считая и соседей по квартире, думал то же самое…
Но однажды – наверное, на счастье – приснился ей вещий сон: если уж жизнь никак не шла навстречу, то пошла навстречу сонная мечта. Приснилось «маме Нюре», будто идет она куда-то, идет – и вдруг перед ней дом стоит, заходит туда, а там много-много ребятишек, так и вьются вокруг, так и вьются… Удивилась «мама Нюра», немало растрогалась, понять ничего не может, и тут неожиданно выбегает из дверей ее Танюшка, только самое-то странное, что она – в отличие от всех – «маму Нюру» совершенно не замечает, бежит себе мимо, в другие двери. «Таня, Танюшка! – закричала «мама Нюра», а та и ухом не повела, глазом не моргнула. – Танюшка! Дочка! Таня!» – протянула руки, закричала во весь голос мать. Закричала и… проснулась…
Проснулась… Сидит за столом, по лицу слезы текут, руки на столе лежат как плети, а вовсе никуда не протянуты. Что же это? И тут она вспомнила: рядом с ней, в пяти минутах ходьбы, в самом деле есть детдом, сколько раз, бывало, мелькала в голове мысль: зайти туда, как бы просто так, повинуясь внутренней душевной тяге, которая сродни тайне, – тяга непонятна, причина неясна, желание туманно. И вот теперь, после сна, решила: надо обязательно зайти туда, просто так. Может, не выгонят? Может, выслушают? Ведь Таня снилась… Танюшка… Наверняка в детдоме тоже какая-нибудь Таня есть. Хотя бы посмотреть на нее. Услышать ее голос…
Вот так и оказалась тогда в детдоме «мама Нюра». В те годы приветствовалось, когда взрослые – по тем или иным причинам – опекали кого-нибудь из детдомовцев. Можно было прийти в детдом, познакомиться с тем, кто тебе понравился, и взять над ним, как тогда говорилось, «индивидуальное шефство»: пригласить в гости, сходить в кино, в театр, предложить какое-нибудь интересное занятие. Из этого и в самом деле ничего плохого не выходило, а хорошее иногда случалось. Именно поэтому Наталья Павловна Токарева, директор детдома, не имела ничего против «мамы Нюры», так что вскоре Таня стала ходить иногда в гости к неожиданно объявившейся «родственнице»…
Отношения между ними сложились странные.
Вначале «мама Нюра» еще как-то держалась, старалась показать себя с лучшей стороны, а потом понесло ее по прежним ухабам да кочкам, и очень скоро оказалось так, что шефствовала над Таней не «мама Нюра», а наоборот – Таня над «мамой». Тут была одна непонятная, но решающая странность: Тане нравилось возиться с ней. То ли она скучала по людям, за которыми можно ухаживать, присматривать за ними, а при случае и поворчать, поругать их, то ли в ней изначально теплился великий женский инстинкт – больше отдавать людям, чем брать от них, – но «крест» свой Таня несла легко, с желанием, в жизни ее – может быть, впервые – появился смысл: опекать, ругать, жалеть, наставлять неразумную «маму Нюру». Каждую субботу или воскресенье Таня приходила к ней (а чем старше становилась Таня, тем решительней и бесцеремонней она обращалась с «мамой Нюрой»), первым делом принималась за уборку, мыла полы, протирала пыль, стирала и гладила белье; готовила обед, даже ругалась с соседями, если те начинали нападать на «Аньку», похваливая при этом саму Таню: «Вот же какая умница, ну откуда такая девочка хорошая взялась… и постирать мастерица, и ужин приготовить… а эта знай себе лежит, сопит в две носопырки…» Разговоры эти Таня не выносила, хмурилась, а то и срывалась иногда: «Вы сначала мужа на войне потеряйте да детей двоих похороните – тогда ругайтесь!..» Соседей всего было трое – старик со старухой да Вера Кондратьевна, толстая, лет под сорок, баба-одиночка с вечным прищуром заплывших глаз; так вот Вера, когда услышала эти слова от Тани в первый раз, даже разлепила от удивления заплывшие веки и вечный ее прищур, прищур насмешки и превосходства, вдруг сменился на испуг – такими странными, неожиданными и нагло-смелыми показались ей слова Тани. (В будущем – на долгие годы – эта Вера Кондратьевна станет ее врагом, а со стариками Таня подружится.) Видно, не кто иной, а именно Вера Кондратьевна завалит анонимными письмами и милицию, и жэк, в которых «мама Нюра» обвинялась главным образом в трех преступлениях. Во-первых, превышение нормы жилой площади в полном несоответствии с характером трудовой деятельности и моральным обликом. Во-вторых, квартирный террор соседей. В-третьих, растление малолетних, вовлечение их в безнравственность и аполитичность – имелась в виду, конечно, Таня и ее взаимоотношения с «мамой Нюрой». Война эта длилась долго, несколько лет, а кончилась совершенно неожиданно, особенно для Веры Кондратьевны: «мама Нюра» удочерила Таню и прописала на своей жилплощади. «Удочерение», надо сказать, носило формальный характер: Таня вплоть до десятого класса продолжала жить в детдоме, а у «мамы Нюры», как и прежде, появлялась только по субботам и воскресеньям.
Вот в одну из таких суббот (Таня училась уже в десятом классе) и приметил ее Анатолий. Ну как приметил? Он и раньше ее видел (дома-то их были неподалеку, в одном квартале), бегает и бегает себе девчушка мимо, а тут вдруг присмотрелся внимательней, остановился на ней взглядом – и как-то странно стало у него на душе. Самое главное – они оба встретились взглядами – нечаянно, конечно, – и глаза ее удивили Анатолия: они смотрели так чисто и спокойно, столько в них было неподдельного доверия, – пожалуй, к любому человеку, вот хоть даже к Анатолию, которого она и знать не знает, – что он несколько растерялся. Он был лет на шесть старше Тани, многое повидал в жизни, знал и женщин – знал их, может быть, даже больше, чем нужно было; на дне души постепенно стал оседать мутный, тяжелый осадок, – впрочем, все это пока было неосознанно, непонятно, жил он, как жилось: весело – значит, весело, разгульно – значит, разгульно, изъездил полстраны, где только не побывал, потому что специальность у него была редкая и нужная – монтажник-наладчик станочного оборудования, направляют, скажем, станки в Бог знает какую тьмутаракань, так вот смонтировать их там – ерунда, главное – отладить работу, да так, чтобы ни сучка ни задоринки, и вот живут монтажники в этой самой тьмутаракани месяц, и два, а то и три, живут как у Христа за пазухой, обрастают знакомствами, обязательно находятся женщины, которые без памяти влюбляются в московских донжуанов, начинаются любовь, драмы, сцены, одним словом – хоть работы и невпроворот, а жизнь веселая, интересная, наполненная событиями, похождениями и приключениями. Чего только не было в жизни Анатолия за прошедшие годы, а вот таких глаз, как у Тани, он, пожалуй, еще не встречал: это были глаза девочки, но в то же время – как будто мудрой, всепонимающей женщины (возможно ли это?), в них было столько чистоты и доверия, но в то же время из глубины глаз светился как бы мягкий укор миру (но только за что?), они были наивные и простодушные, но в то же время смотрели зорко, приметливо (странно, странно!). Анатолий увидел эти глаза, встретился с ними взглядом, прошел мимо, что-то случилось с ним, остановился, оглянулся – и она остановилась, оглянулась (но она-то почему?) и смотрела на него, как бы ожидая какого-нибудь слова или действия, он скривил губы, усмехнулся (усмехнулся над самим собой, потому что разглядел ее фигуру, совсем девчоночью: узкие худые плечи, тонкие ноги, маленькая детская грудь), а она то ли не поняла его усмешки, то ли подумала, что он просто улыбнулся ей, – улыбнулась в ответ, повернулась и пошла-побежала дальше…
Потом он уезжал, приезжал, пропадал на несколько месяцев, забывался с другими женщинами, но в глубине души, на самом ее донышке, теплилась в нем память о Таниных глазах, о всей ее тщедушной худенькой фигуре, о какой-то ее беззащитности, которую он не столько понял, сколько угадал, но в беззащитности этой был какой-то вызов, стержень: да, беззащитна, хрупка, но в обиду себя не дам… Может быть, впервые в жизни Анатолий задумался о чужой жизни… Раньше он людей воспринимал лишь в связи со своими собственными интересами и желаниями, все вокруг существует лишь только потому и затем, что есть на свете ты, из всего на свете надо извлекать выгоду и смысл, а иначе для чего и дана тебе жизнь? А тут – странно – хотелось ему пожалеть, приголубить чужого человека, хотелось самому сделаться лучше, так показать себя перед ней, чтобы она гордилась: во-он, оказывается, какой он, не такой, как все, он сильный, добрый и хороший… И когда теперь Анатолий встречался с ней, он обязательно хоть что-то говорил Тане. Вначале она гордо проходила мимо, даже не повернув головы (вдруг он смеется, ведь он на столько лет старше ее!), но однажды не выдержала, рассмеялась весело, можно даже сказать – прыснула. Он сказал:
– Верблюд, между прочим, тоже гордый. А человека уважает…
Вот тут она и не сдержалась.
– Кстати, – добавил он, – у меня бутерброды есть.
– С колбасой? – спросила она, продолжая улыбаться.
– Есть с колбасой. А есть, – он достал из кармана сверток, развернул его, – и с рыбой. Между прочим, дальневосточная горбуша.
– Хвастаетесь? – спросила она.
– Немного, – сказал он. – Потому что если ты побывал на Дальнем Востоке и не привез оттуда рыбы – ты не мужчина. Так говорят мои друзья…
– Вы бывали на Дальнем Востоке?
– Ошибка в постановке вопроса. Лучше спросите: Анатолий, где ты еще не бывал?
– Анатолий, где вы еще не бывали?
– Например, не бывал в Австралии. В Новой Зеландии. В Англии не бывал. И даже в Америке тоже пока не бывал. Что касается просторов отчизны – бывал везде.
– Какой вы хвастун!
– Таня, мужчина когда хвастает – значит, уважает женщину.
– Вы знаете, как меня зовут?
– Разве это секрет?
– Не секрет… – Она улыбнулась. – Ну, до свиданья. Мне к «маме Нюре» надо идти…
– Встречаемся на прежнем месте? – Он протянул ей бутерброд с горбушей.
– Где это?
– На улице, – сказал он. И оба они весело рассмеялись.
Свиданий, как таковых, у них никогда не было, встречались почти всегда случайно (то, что Анатолий специально поджидал, когда она пройдет мимо, можно, наверное, в расчет не принимать); встретятся, перекинутся парой фраз, Таня побежит дальше, а он постоит-постоит и – что делать? – уходит в свою жизнь. Ухаживать в открытую было как-то неудобно (школьница, десятый класс, а он – прожженный волк, потрепанный донжуан, стыдно), поэтому приходилось идти на уловки: вроде столкнулись случайно, обменялись шутками-прибаутками – поговорили, называется, – и разошлись, как в море корабли. И только долго, очень долго после встречи стоит перед ним ее взгляд: простодушный, наивный, а в глубине – то ли укор, то ли грусть… Как они тревожили его, эти глаза!
Впрочем, с ума по Тане он, конечно, не сходил. Бывало, и вовсе забывал о ней. И забывал, как он понял позже, лишь только потому, что знал, всегда знал и ощущал, что она есть на свете, никуда не денется. Что бы с ним ни случилось, какой бы поворот ни выкинула судьба, она, Таня, живет, дышит, она всегда дома, всегда можно увидеть ее, поговорить, переброситься парой незначительных фраз, в которых почему-то много недосказанных мыслей. Сколько слов сказал он женщинам за свою жизнь – и как часто в них не было того, что они означали в действительности, они были словно оболочкой, шелухой, а смысл улетучивался… верней, его, наверно, просто не было: слова жили сами по себе, а еще и скрывали подтекст, потаенный смысл…
А для Тани? Что значили для нее эти промельки встреч, случайные слова, искрометные взгляды, неожиданные комплименты? А значили они то, что в скором времени она уже не могла жить без всего этого. В жизни возникли два полюса, без обоих она не знала, как бы и обошлась теперь. С одной стороны, «мама Нюра», за которой, как за маленькой, требовался постоянный уход, еще точней – надзор; любила ли Таня «маму Нюру»? Не столько любила, сколько жалела и терпела, потому что какая-то часть души Тани не могла жить без того, чтобы за кем-то не ухаживать, кого-то не жалеть, не прощать, не воспитывать, не помогать; что поделаешь – такая душа. А с другой стороны, Анатолий, единственный человек на свете, который – она видела это, чувствовала – относился к ней так, как никто еще не относился: не как взрослый к маленькой, а как равный к равной и в то же время – как слабый к сильному, как сильный к слабому, тут все перемешалось, и ей льстило это, возвышало в собственных глазах. И эти два полюса – «мама Нюра» и Анатолий – наполняли ее жизнь смыслом, надеждами, страхом, радостью. Потребность любить кого-то, ухаживать, быть нужной и одновременно потребность быть любимой, чтобы кто-то, наоборот, ухаживал за тобой, ловил твои слова и взгляды, понимал тебя с полуслова, – две эти потребности стали в конце концов самой жизнью Татьяны; без «мамы Нюры» и без Анатолия все бы рухнуло для нее навсегда.
И неудивительно, что, когда Анатолий, то ли шутя, то ли всерьез (он был навеселе), предложил Татьяне выйти замуж, она очень просто, свободно и радостно сказала: да! «Да!» – повторила она. Происходило это в теплую июньскую ночь, позади остался десятый класс, последний экзамен, а сейчас длился и длился счастливый выпускной вечер, и вот она стояла перед Анатолием – юная, тонкая, в белом фартуке, выбежала к нему из детдома, улыбающаяся, красивая, целая жизнь – позади, а впереди – еще одна жизнь, никогда еще Анатолий не видел Таню такой, он гордился ею, любовался ее красотой, сказал проникновенно: «Таня! Выходи за меня замуж!» – она рассмеялась, запрокинув голову, сказала: «Да!» – и повторила: «Да!» – и убежала…
VI. Даниловы
Проходил день за днем, а Наталья ничего не могла поделать с собой – тоска душила ее. Все валилось из рук – ни идти никуда не хотелось, ни заниматься, ни помогать матери по дому, ни разговаривать, ни плакать и ни смеяться. Какое там смеяться – на улыбку и то сил не хватало. А улыбаться иной раз нужно было – в последнее время мать с подозрением поглядывала на нее, допытывалась: «О чем вы там с ним говорили?» Надежда знала, что дочь побывала у Феликса, и то ли ревновала, то ли просто злилась – поди пойми, и, чтобы успокоить мать, Наталье приходилось улыбаться: да так, ни о чем особенном, встретились, посидели – и все. На самом деле последний разговор с отцом вошел в Наталью как потрясение – теперь она знала наверняка, что надеяться не на что, отец никогда не вернется и никогда не жить им вместе, не быть одной семьей. Это было не то что больно, а дико сознавать Наталье, потому что, сколько жила, она отца любила больше, чем мать, даже непонятно почему, но – больше, и всегда верила, что все добро, которое происходило и может произойти в жизни, – все это в первую очередь от отца, а теперь стало ясно – надеяться и верить не в кого, отец предал их, ну, пусть не предал, но – не вернется никогда и ни за что, он это даже подчеркнул, он больше не может жить с матерью, она измучила его, а кроме того, и это он тоже подчеркнул, у него появилась другая женщина, новая любовь… Вот эта его новая любовь особенно потрясла Наталью, вошла в нее занозой, – никак не могла она уразуметь, насколько всерьез говорил отец, однако, вспоминая весь разговор, лицо отца, его глаза, грустные и виноватые, когда он признался в этом, она догадывалась – он говорил правду, но правду эту ей было не под силу одолеть неокрепшим сознанием… Первую его любовь – первую жену – Наталья не представляла никак, хотя и видела ее на фотографиях: она умерла от цирроза печени, и для Натальи ее как будто не было никогда живой, осталась только Светлана, которая воспринималась почему-то только как «папина» дочь и никак не связывалась в сознании с еще какой-то женщиной. С женщиной, которая когда-то жила, любила отца, обнимала его… другими словами, первая жена отца представлялась Наталье не больше чем тенью, фантастикой, чем-то нереальным, не существовавшим никогда. Вторая любовь – мать – воспринималась Натальей тоже странно. Она еще хорошо помнила – в самом своем детском возрасте, лет до шести-семи, как дружно и нежно жили отец с матерью, помнила смех, шутки, веселье, атмосферу счастья, царившего в доме, Наталья и сама была счастлива, целыми днями играла, смеялась, баловалась, проказничала, и никто ее не ругал, Феликс в те годы вычитал в какой-то книге (о нравах и обычаях японцев), что ребенок до пяти-шести лет должен быть предоставлен сам себе, то есть может делать все, что ему вздумается, потому что воспитывать его совершенно бессмысленно, точней – безрезультатно; психика ребенка не готова к усвоению этики, ведь этика в этом возрасте воспринимается и впитывается не через словесное внушение, а всем образом окружающей жизни, счастьем в семье, любовью и доброжелательностью родных и близких. Слово в детстве – всего лишь звук, игра, несерьезно; образ жизни родителей – вот воспитание, вот ключ к разгадке детской души. Именно так, как казалось Наталье, она и росла в детстве, но, наверное, это действительно только казалось ей до поры до времени, потому что трещина уже была, она полоснула по их жизни гораздо раньше, чем это смогла осознать Наталья. Ибо вся последующая жизнь – после семи лет, с тех пор как Наталья пошла в школу, – представлялась ей ковром, на котором в постоянной готовности замерли друг против друга два вечных борца – мать и отец. Впрочем, если б только замерли! Они боролись – неистово и без конца, не в силах побороть один другого, хотя и были в разных весовых категориях, – и оба проиграли, как выяснилось теперь, все развалилось и разлетелось в прах. Так что вторая любовь отца – к матери – представлялась Наталье тоже загадочной и странной, как будто она была и не была никогда (так улетучилась, словно и рождения своего не знала), а ведь для Натальи, как считала она, это было самое главное – понять: была любовь у отца с матерью или все это сказка для маленьких детей? И когда она услышала от отца, что он любит третью женщину, это поначалу удивило ее, потом потрясло, а потом вдруг в голову ей пришла одна страшная догадка: а что, если отец вообще никогда не любил в жизни?! Вот она, его тайна, отгаданная ею: если любил так много, значит, не любил никогда! И все его любови – тоже ложь! И все внешнее благородство, воспитанность, увлеченность работой, весь ум его и совесть – тоже ложь. И они, Светлана и Наталья, рожденные от него дети, они родились не в любви и не от любви, а во лжи и от лжи! Вот она, отгадка! Вот почему ей так плохо, отчего так мучительно, и тревожно, и больно, и стыдно жить на свете! Как долго она не могла понять простейшей истины: она – дитя лжи, и нет никакой любви на свете, одна видимость ее, бесконечный обман и заблуждение!
Но ох как трудно было Наталье наедине с этими мыслями… С кем поделиться ими, с кем поговорить откровенно, с кем отвести душу? Одна только Татьяна и оставалась на свете, кому еще доверяла Наталья, и однажды она напрямую спросила ее:
– Тань, ведь Анатолий обманывает тебя, а ты ждешь его. Почему? Почему вы все обманываете друг друга?
– А ты зато обещала мне на тыщу купить слонов и верблюдов. Обещала? – блеснул глазенками на Наталью Андрюшка. Он сидел на полу и строил крепость из кубиков и в разговор влез ни к селу ни к городу; Наталья махнула на него рукой. – Нет, ты скажи – обещала?
– Чего я тебе обещала? – Наталья рассерженно повернулась к Андрюшке.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.