Текст книги "Слепые"
Автор книги: Георгий Чулков
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
V
Приехал исправник Усачев, толстый и сонный человек, и с ним совсем пьяный становой. Они ходили вокруг народного дома, размахивая руками. За ними – крестьяне-понятые с видом обреченным и понурым.
– Позвать сюда господина председателя общества трезвости села Пустынина! – сказал строго исправник, обращаясь к понятым.
Мужики не поняли, кого надо позвать.
– Тезку моего позовите, Семена Семеныча, милые вы мои! – сказал становой ласково. И потом неожиданно прибавил непечатную брань: «Ну, марш! Живее!.. Такие-сякие…»
Пока ходили за Михневичем, исправник сидел на крыльце и дремал. Его лысина розовела в лучах солнца, склонявшегося медленно к березовой роще.
Когда пришел Михневич, исправник сделал кислое лицо и сказал:
– Вот, батенька, и дождались: опечатать приказано…
Исправник долго объяснял, по какой причине не разрешен устав общества трезвости и почему надо опечатать народный дом, но понять его было трудно.
Становой сказал:
– Трындили-брындили, а что толку? Плюньте, Семен Семенович, и дело с концом…
Потом исправник, кряхтя, взобрался на крыльцо и сказал:
– Ну, Семен Семенович, приступим…
Приложили большие бурые печати.
Внутри, из-за двери, послышался жалобный писк.
– Ах, грех какой! – вздохнул понятой. – Кота опечатали… Васинька… Кыс… Кыс…
В это время к народному дому подъехали в шарабане княжна с Бешметьевым.
– Вот вам и спектакль! – сказал Михневич, здороваясь с княжной. – Опечатали нас, княжна…
– Ах, Бог мой! Где же мы будем играть?..
– Не знаю.
– Как нескладно! – пробормотал Бешметьев. – Как нескладно…
Исправник подошел к Бешметьеву с приятной улыбкой:
– Если бы вы, ваше сиятельство, написали губернатору…
– Нет, где же нам устроить спектакль? Где? – волновалась княжна.
– Можно в оранжерее старой, – сказал Михневич, соображая.
– В самом деле, в оранжерее. Пожалуйста, Семен Семенович, не отменяйте репетиции… Сейчас все туда и пойдем… И остальным надо сказать… Граф скажет. Пойдите, голубчик. Может быть, вы, граф, и Бориса Андреевича приведете?
Граф поклонился покорно.
Огромная старая оранжерея, с разбитыми кое-где стеклами, вся светилась в вечернем солнце: на полу легла большая радуга семицветным ковром. Внутри оранжереи воздух был влажный и от стен веяло приятной прохладой. Михневнч отгородил часть оранжереи скамейками и сказал:
– Вот здесь будет сцена. Пожалуйте, господа, начинать…
– Позвольте, – сказала княжна, – кажется, еще не все собрались… Вот Лунина нет. Без него нельзя.
– Да вот и Борис Андреевич! – сказал белокурый студент Чепраков, который должен был играть Кудряша{7}7
Кудряш – персонаж пьесы А.Н. Островского «Гроза».
[Закрыть].
Княжна первая подошла к Лунину.
– Наконец-то мы с вами познакомились. Вы должны нам помочь, не правда ли? Вы будете играть?
– Нет, простите, я пришел извиниться. Играть не умею. Да и страшно это…
– Жаль как! – сказала княжна. – Ну, делать нечего, графа играть заставим. А вы все-таки не уходите. Граф! Будете играть?
– Хорошо. Я согласен.
– Вот здесь первая кулиса. Здесь скамья. Мы начинаем, господа! – кричал Михневич.
Лунин вышел из оранжереи. Благоухали томно липы. И легкий шелест вечерний чаровал сердце. Кое-где червонились стволы и листья, но уже благовонный сумрак, сгущаясь, осенял парк. Лунин сел на чугунную скамейку.
«Вот сейчас придет она. И будет сладостно и больно. Так надо, надо…»
И в самом деле Анна шла по аллее, как сомнамбула, как будто ведомая неведомой силой.
Она подошла к Лунину совсем близко.
– Борис! Борис! Зачем ты не веришь? Я люблю тебя… Люблю…
Он поднялся, дрожа.
И когда она прижалась к нему, закинув голову и полуоткрыв рот, и когда он увидел темные, страшные и влекущие ее глаза, все вокруг показалось ему волшебным.
– Люблю… Верю тебе… Люблю…
Уже погасло солнце, и парк стал таинственным и шепотливым. Лунин и Анна шли молча вдоль пруда. Переливаясь живою ртутью, сияла лунная полоса на воде. А на том берегу, в темно-лиловых кустах, пел соловей нежно и свирельно.
Чьи-то шаги послышались. Бесцельно и слепо отошел в сторону Лунин, увлекая за собой Анну. И медленно прошли мимо них Бешметьев с княжной.
Граф говорил печально и страстно:
– Вы мучаете меня, княжна. Но сладки мне эти муки. Любовь моя – пытка.
Княжна засмеялась.
– Любовь всегда пытка, мой друг.
VI
Эксакустодиан пришел к Лунину и долго сидел у него, разговаривая о незначительном, выпучив рыбьи свои глаза.
Лунин угощал его чаем, и он пил грустно, наливая на блюдечко жиденький чай и обсасывая кусочки сахару. Неожиданно сказал, бледнея:
– Я пришел к вам объясниться, потому что с господином Михневичем, с Чепраковым и с моими сестрицами я разговаривать не хочу. Доколе это будет продолжаться?
– Что такое? – не понял Лунин.
– Да вся эта мерзость крамольная.
– Простите меня, Эксакустодиан Григорьевич, но я, право, не пойму, что вас так волнует.
– Как что? А по-вашему, хороша эта затея со спектаклем и вся эта история с народным домом? Вы думаете, князь Николай Николаевич знает, на что деньги пойдут? И княжна знает? И граф Алексей Петрович…
– По правде сказать, и я не знаю.
– Ну, так я вам скажу: денежки пойдут жидам-революционерам на забаву, а нам, русским людям, на позор.
Лунин сухо засмеялся.
– Скучное вы говорите, Эксакустодиан Григорьевич.
– Скучное? Вот от этаких слов и Россия гибнет.
– А разве Россия гибнет? – спросил Лунин, заинтересовавшись.
Эксакустодиан встал со стула и, сложив руки на груди, как святые на иконах, испуганно прошептал:
– Гибнет… Гибнет… Гибнет…
Нахмурился Лунин.
– Что вы как ворон… И странно: недавно разговаривал я с Михневичем – и он тоже как-то мрачно смотрит и даже в социализацию свою не верит.
– Да, да… Чепраков верит, а он нет… И сестры верят, а он нет… Он только от досады бунтует, а ему все равно.
– Ну, вы не совсем справедливы, а вот то, что вы, черносотенец, так мрачно каркаете и что этот радикал Михневич тоже не очень светел – все это любопытно и, пожалуй, страшно…
– Что же, по-вашему, делать надо?
– Перевешать крамольников… Народный дом сжечь… Еретиков в монастырь заточить…
Когда Эксакустодиан говорил так, губы его дрожали, как в лихорадке, и он задыхался, кашлял и, наконец, сел на стул, изнемогая, прижав ко рту платок. На платке заалели пятна крови.
Эксакустодиан показал на пятна и прошептал:
– Умираю… И у сестры Натальи тоже чахотка… – И потом, злобно смеясь, прибавил: – И вы небось недолго проживете. Да и всему скоро конец, слепой вы человек.
– Как вы смерти боитесь! – невольно вырвалось у Лунина.
– А вы не боитесь?
– Нет. Думаю, что нет.
– И я не боюсь, – сказал серьезно Эксакустодиан, – я тишины хочу и покоя. Вот поэтому я бунтовщиков не люблю. За беспокойство. – И вдруг неожиданно прибавил: – А вы знаете, я в прошлом году в тюрьме сидел.
– Вот как. За что?
– К сестрам рабочий один приходил с завода Пруста. Думали, что ко мне, и меня арестовали. Недели через две выпустили: я сказал, что верноподданный, и тогда же в «Громобой» записался. А потом я слышал, что рабочего этого повесили в Варшаве.
– Не надо смерти бояться, – сказал задумчиво Лунин.
– Не надо? А вы голоса слышите?
– Какие голоса?
– А я слышу. Тоненькие такие голоса: «Эксакустодиан! Я здесь… Эксакустодиан! Я жду…» А в глазах – голубизна такая. А весной, когда мы еще в городе жили, ко мне рабочий этот варшавский пришел. Показалось мне, что звонок. Пошел я дверь отворить. Дело было в сумерках. Отворил – никого. Я запер дверь и вдруг вижу: рядом стоит он. Я и думаю, как же он пришел… откуда?.. Забыл сначала, что повесили его… А он, как и раньше был: рябой и борода рыжая. Поклонился мне и говорит: «До свидания, товарищ…» А сам в коридор не спеша. И слышу, как сапоги поскрипывают.
– Как же вы толкуете это?
– А никак не толкую… Однако будьте здоровы: мне пора.
Лунин вздохнул свободно, когда ушел Эксакустодиан. Но тотчас же опять показалась на пороге его высокая, плоская фигура. И, задыхаясь, он прохрипел в лицо Лунину:
– Я все знаю… Все знаю… Я не позволю… Приедет муж Анны, я открою ему глаза, бесчестный вы человек.
– Вы больны. Опомнитесь! – едва успел закричать вслед ему Лунин, потому что Эксакустодиан бросался бежать, не оглядываясь.
VII
Вокруг оранжереи висели китайские фонарики. Около ограды стояли шарабаны, коляски и линейки приехавших на спектакль дачников.
Пришел князь Николай Николаевич, опираясь на палку. Седой, строгий, с усталыми умными глазами. Приехала смотреть дочерей на сцене попадья, Авдотья Павловна, торжественная, в сиреневой шляпке; жужжали дачницы, осматривая наряды ревнивыми глазами.
Наконец поднялся занавес.
Лунин смотрел на Анну и знал, что она это, и не узнавал ее.
Откуда эта страсть темная? И как полнозвучен голос ее! Как мучительно прекрасны глаза эти!
«Мне хоть умереть, да увидеть его. Перед кем я притворяюсь-то? Бросить ключ? Нет, ни за что на свете! Он мой теперь… Будь что будет, а я Бориса увижу. Ах, кабы ночь поскорее…»
«И меня зовут Борисом», – подумал Лунин.
Он был как во сне, как очарованный.
Опустили занавес, а перед глазами Лунина все еще стояла безумная Катерина с ключом в руке. И мерещились ее влюбленные глаза…
Лунин прошел за кулисы. Нельзя было узнать оранжерею, где так недавно было просторно, пахло влагой, листьями. Теперь здесь, за кулисами, суетились в тесноте и уже иным пахло – пудрой, красками и еще чем-то театральным.
Прошел Михневич с подклеенной бородой, возбужденный, размахивая руками, и не заметил Лунина, хотя смотрел на него; Наташа торопливо своей горячей рукой пожала Лунину руку; за перегородкой, когда распахнулась занавеска, видно было, как сидит перед зеркалом княжна и горничная обсыпает ей пудрой розоватую шею… Наконец Лунин увидел Анну, и они отошли в сторону, в угол, где стояла кулиса – три березы.
– Анна! Ты – актриса, – сказал Лунин, с восторгом вглядываясь в безумные незнакомые глаза с фантастическими синими кругами под ними, в странно алый рот, в это изменившееся и по-новому влекущее лицо.
– Ах, я, право, не знаю, так ли надо играть. Я ведь по-настоящему никогда не играла… Но тебе нравится, милый? Ну, ступай, ступай… Я ведь не Анна, я – Катерина сейчас…
Лунин отошел от нее, опьяненный ее глазами.
Да, это не Анна… Это не только Анна. Как будто бы вошло в душу Анну что-то новое – живое и страшное.
После спектакля большой компанией отправились домой пешком; одна лишь Авдотья Павловна поехала впереди в шарабане.
Тускло-золотистая воздвиглась высоко на небе луна, и от ее волшебного света казалось, что в лесу таятся белые фигуры, и нельзя было понять, кто это – живые или мертвые. И как будто бы луна вела с землей безмолвную беседу тайными знаками. Холодная лунная душа открывала нашему миру свои извечные правды, смутные для земного сердца.
Луна всегда влияла на Лунина, и теперь он шел как зачарованный. Не верилось, что нет соответствия между лесом этим черно-серебряным и какой-то иной правдой там, в омуте сердца.
– Какая тишина! – сказала Наташа, коснувшись теперь холодными пальцами руки Лунина.
– Да. Тишина… И вот все изменилось. И ваше лицо теперь иное. И руки стали холодными.
– У меня лихорадка, – прошептала Наташа, заглядывая в глаза Лунину.
Лунин вспомнил, как говорил вчера Эксакустодиан, что у Наташи чахотка и что она умрет скоро.
И тогда Наташа, как бы угадав его мысли, сказала, задыхаясь:
– Пойдемте тише. Я хочу сказать вам одно слово… О моей чахотке…
– Какая чахотка?.. Не надо… Не надо…
– Борис Андреевич! Я хочу спросить вас…
– Я слушаю вас, Наташа.
– Я хочу спросить, что значит, если человек какой-нибудь покажется не таким, как все; когда вдруг веришь, что есть мир без этого человека – простой, понятный, плоский такой и еще другой есть мир – с ним, с человеком этим; и когда видишь этого человека, слышишь его голос, касаешься его рукой, все кажется таинственным, непонятным, глубоким. И тогда не боишься смерти, чахотки, ничего не боишься… Вот я теперь ничего не боюсь… Что это значит, Борис Андреевич?
– Это любовь, Наташа.
– Любовь? Ах, как страшно… Вы верите мне?
– Да, верю, Наташа.
– Я никогда не спросила бы вас об этом, если бы я не знала, что скоро умру.
– Зачем говорить так? Вы молоды…
– Я скоро умру… А вы… вы… Идите к Анне…
Наташа слегка оттолкнула руку Лунина и догнала ушедших вперед.
– Какая странная Наташа! – сказал Лунин задумчиво, подходя к Анне.
– Милый! Будь с нею осторожней! – прошептала Анна, прижимаясь к плечу Лунина. – Она влюблена в тебя.
VIII
Наступали события странные и тревожные. Подымалась волна людская и несла свой высокий гребень от Восточной Сибири до Великороссии; с новым порывом Бог весть откуда прилетевшего урагана вздымались новые косматопенные волны и, шумя, неслись от Петербурга до Черноморья.
И вокруг Пустынина закружилась, заметалась жизнь, как ласточка перед грозой. Забастовали по соседству фабрики суконных изделий купцов Растороповых. Два дня рабочие ходили с красным флагом и пели громко «Вставай, подымайся…». Пустынинские парни читали книжечку «На Бога надейся, а сам не плошай». И книжечка нравилась молодежи… В княжеского управляющего кто-то бросил камнем, когда он проезжал по деревне на беговых дрожках, и теперь управляющий ходил с подвязанной рукой.
Жена Михневича, Александра Григорьевна, совсем забросила ребят и целый день возилась с мимеографом. Наташа по воскресеньям читала в школе мужикам Глеба Успенского и потом долго кашляла, и на щеках у нее выступали красные пятна; поговаривали, что скоро через Пустынино проедет какой-то организатор и все устроит, а пока студент Чепраков обрил себе бороду для конспирации, и когда ходил к растороповским рабочим, брал с собою браунинг.
В это же время в трактире собирались политики ради Федька Хромой, купец Тароватов и Эксакустодиан Григорьевич. Они пили пиво.
Купец Тароватов говорил:
– Ежели девок к участию в прибылях господин Михневич допустил, что же выйдет из такого, с позволенья сказать, огорода? Я бы девок лозой, а Михневича-господина – куда Макар телят не гонял. А давеча вот пришел ко мне в лавку Савельев-сын и говорит: «Кровопийца ты и жулик, Тароватов». Я – за безмен, а он мне из двери кричит: «Ужо брюхо тебе распотрошим, такой-сякой…» Ежели мы не обратимся к губернатору насчет казаков, никакой возможности жить не будет.
Федька Хромой яростно перебивал.
– Дело, купец, не в казаках, а в русском чувстве. Патриот ты или нет? Говори прямо.
– Я патриот.
– А ежели ты патриот, по какому такому праву у тебя до сих пор значка нет?
– Да я бы не прочь, Федя: только ведь, ты говоришь, сто рублей вносить надо. А вот Эксакустодиан Григорьевич без денег в истинно русские люди произведен…
– Эксакустодиан Григорьевич – образованный человек, а ты кто? Хам…
– Федя! Ты не бранись… Что ж, я сто рублей могу…
Тогда вступал в беседу Эксакустодиан. Говорил он вдохновенно, бледный, и теперь глаза его не были тусклыми.
– Россия гибнет от размягчения сердец. Люди забыли Бога и своего государя. Ожидовела Россия. Жиды всегда суетятся, потому что душа у них мышиная. Жиды суетою Россию заразили. А мы, русские люди, суеты не желаем. Правильно я говорю?
– Правильно, Эксакустодиан Григорьевич, правильно.
– Нужно в холоде сердца наши укрепить. Никого не пожалеем, Россию-матушку пожалеем.
Эксакустодиан стукнул по столу кулаком.
– Погром – говорите? Ну, что ж. Погром так погром. Лучше жидовскую кровь пролить, чем Россию великую погубить.
Кашель душил Эксакустодиана.
– Мы, русские люди, благообразия и тишины желаем. Лучше благообразно умереть, чем жить по-собачьи, по-жидовски, и спешить куда-то к черту на рога. Весь наш прогресс гроша медного не стоит, и забыли мы исконные заветы и серьезность нашу великороссийскую. Правильно ли я говорю?
– Правильно, Эксакустодиан Григорьевич, правильно…
– Народный дом выдумали! Знаем мы дома эти… Зачем дома? Митинги устраивать, бунты заваривать. Вчера исправник приехал: печати снял… Бумагу привез: общество трезвости утверждено… Князь на свою голову, старый дурак, хлопотал. Не позволим дома открывать… К черту!..
– Не позволим…
– А по-моему, – завизжал Федька, подымая волосатый кулак, – а по-моему, проучить пора крамольников…
Федька нагнулся к Эксакустодиану и что-то прошептал ему на ухо.
– Верно! – крикнул Эксакустодиан, сверкая глазами. – Верно. Я согласен…
И опять кашель стал душить его.
В понедельник, когда народ был в поле, закурился синеватый дымок над народным домом. Первым заметил его граф, мимо проезжавший на велосипеде. Он поспешил на станцию, где стояли бочки и насос пожарный. А когда удалось графу, и не без труда, заставить кое-кого взяться за машину и помочь запрячь лошадей и когда, наконец, подъехали бочки к народному дому, он был уже весь в огне.
Вокруг толпились мужики, прискакавшие с поля. Теперь они стояли и равнодушно смотрели, как посторонние.
– Ишь ты, тишина какая! – сказал кто-то, бессмысленно ухмыляясь.
Дым стоял прямым столбом, и огонь, то в алые, то закручиваясь в лиловые плащи, сжигал балки и стропила, как хорошо изготовленный сухой костер.
Облака, низко спустившиеся, казались коричневыми с красной каймой по краям.
В шарабане приехали Анна Григорьевна и Михневич. Примчался за ними Сверчок.
Он стал как вкопанный и протяжно завыл. Михневич вылез из шарабана и сам взялся за насос. А когда огонь стал гаснуть, Михневич подошел ближе и, что-то заметив, позвал мужиков.
– Это что? – сказал он, указывая на жестяную посуду из-под керосина.
– Ах, грех какой! – сказал, качая седой головой, один из мужиков. – Ах, грех какой! Это дело рук Федьки Хромого… Он уж давно похвалялся балаган сжечь…
– Ах, дьявол!
Лунин пришел, когда пожар кончился. Жутко было смотреть на черные обуглившиеся бревна и на зиявшие окна. Пахло горько гарью. А небо, теперь безоблачное, синело над пожарищем, как будто бы ничего не случилось.
К Лунину подошла Анна Григорьевна.
– Какая тоска! – сказала она. – Какая тоска! Поедем к нам, Борис. Тебя хочет видеть Наташа. Ей совсем худо. Был доктор и сказал, что ни за что не ручается. Подумать страшно. Господи!
В комнате Наташи пахло креозотом. Она сидела в кресле у окна – вся прозрачная, с обозначившимися голубоватыми линиями под тонкой кожей.
Она печально улыбнулась Лунину и прошептала:
– Солнце какое! Солнце!
И в самом деле четырехугольник окна сиял золотом. А за ним томно дышал благоуханный июль.
– Я счастливая, – сказала Наташа, – я люблю… Я тебя люблю, Анна.
Анна села на пол, у ног Наташи, и прижалась головой к ее коленям.
– А его можно любить? – прошептала Наташа, показывая глазами на Лунина. – Ведь теперь мне можно? Теперь мне не стыдно сказать, что люблю я…
Лунин стал на колени и прижался губами к маленькой прозрачной руке.
IX
«Не убоишися от страха нощного, от стрелы летящия во дни, от вещи во тьме преходящия, от сряща и беса полуденного»{8}8
«Не убоишися…» – Псалтырь. Псалом 90. Исполняется на службу «Великое повечерие» (перевод: «Не убоишися ужасов в ночи, стрелы, летящей днем, язвы, ходящей во мраке, заразы, опустошающей в полдень») и далее: «Ты мене утверди…» – Песнь 3. Входит в службу «Последование по исходе души от тела».
[Закрыть].
Казалось, что не умерла Наташа, что спит она, что цветы и ладан и все вокруг – сон ее и что вот проснется она – и тогда жизнь будет истинная.
И вот прозвучал вечный зов, влекущий сердце: «Богородице безневестная, верных спасение…»
Тихо было в церкви; один только Эксакустодиан то рыдал, то повторял громко тропарь: «Погибшее овча аз семь, воззови мя, Спасе, и спаси мя…»
– «Бес полуденный…» – думал Лунин. – «Что это значит?»
А когда он, после Анны Григорьевны поднялся на возвышение и, перекрестившись, коснулся губами руки Наташи, а потом венчика, он вспомнил, как три дня назад говорила Наташа: «Теперь мне не стыдно сказать, что люблю я…»
Был знойный день. Под ногами трава шуршала, как бумага, когда Лунин, Бешметьев, Чепраков и Эксакустодиан несли гроб Наташи на кладбище.
Вокруг могилы пряно пахло вербеной и резедой. Тонко и нежно пели мальчики-певчие: «Упокой, Господи, рабу Твою…»
– Можно зайти к вам сегодня вечером? – спросил шепотом Бешметьев, наклонившись к Лунину.
– Пожалуйста.
А хор пел: «Ты мене утверди в любви Твоей».
На могилу положили три венка. Один был с красной лентой. И на нем была надпись: «Товарищу Наталии». Положили его какие-то смуглые парни в рабочих блузах.
Вечером пришел к Лунину Бешметьев.
– Я к вам по делу, Борис Андреевич… А если не вовремя, я уйду.
– Пожалуйста, пожалуйста…
– Княжна поручила мне просить вас написать ее портрет. Она – ваша почитательница и была бы счастлива, если бы вы согласились ее написать.
– Только не теперь, только осенью, в городе… Здесь не могу, право, – сказал Лунин, виновато улыбаясь.
– Хорошо. Я так и скажу княжне.
Граф поднялся, чтобы проститься, но Лунин задержал его руку в своей.
– Вы спешите? А я так был бы рад, если бы вы посидели.
– Нет, я не спешу. Я думал, вы заняты.
– Вот ваш портрет я бы с охотой написал, – сказал Лунин, вглядываясь в темные огни его глаз и в рот страстный и как бы надменный.
– И ваше лицо волнует меня, – сказал граф, – мне кажется, что во многих портретах, вами написанных, есть ваши черты; как будто из души вашей что-то отдаете вы…
– Да ведь это всегда так. Ведь иначе и нельзя… А вот Анну Григорьевну пробовал я писать. Ничего не вышло. Не сумел. А жаль мне.
– Как странно!
– А это потому, должно быть, что я боялся свое вложить: мне хотелось совсем просто написать, чтобы красоту ее сохранить. И вот не вышло.
– Как страшно жить так, как вы: всегда около искусства. Ведь искусство – колдовство… Ведь один шаг – и уже разучишься верить, что дважды два – четыре. А без таблицы умножения с ума можно сойти…
– А я думаю, что не только художникам, но и вообще многим современникам нашим трудно теперь верить в логику и в прочность нашего отношения к миру. Все мы живем фантастически.
– О да! Да! – поспешил согласиться Бешметьев. – Это вы правду сказали: мы живем фантастически. Отчего бы это? Вот сейчас революцию переживаем мы – и я совсем вне политики, но представьте себе, я чувствую революцию как-то особенно, и мне все кажется, как будто бы веют над Россией какие-то силы тайные. Я об этом не говорю никогда, но вот с вами мне хочется говорить. И я думаю, что силы эти на все влияют… И особенно на любовь нашу. В восьмидесятых, скажем, годах люди не так любили, как мы теперь. Отчего бы это? Мы любим болезненно, тревожно, а иногда видим свет какой-то голубой и слепнем от сияния, потому что его недостойны.
– Я это очень понимаю, – сказал Лунин тихо, как бы взвешивая свои слова, – я это понимаю, но, может быть, все, что вы говорите о новой любви и о тревоге нашей, все это – участь немногих, а там где-то, среди полей, да и вообще в провинциальной России, по-иному переживают революцию – более трезво, плоско и деловито.
– А я этого не думаю, Борис Андреевич. Там, в глубине России, не такими словами говорить станут на эту тему, но в сущности полевая Россия так же безумна, как и наш безумный Петербург.
Бешметьев посмотрел на часы и стал торопливо прощаться.
– Ах, мне пора, пора. А вы знаете, Борис Андреевич, у меня какое-то предчувствие есть: что-то нас должно связать в жизни. А что именно – Бог знает.
В это время на террасу, шлепая босыми ногами, вошел мальчишка и подал Лунину письмо.
– Простите, пожалуйста! – сказал, почему-то волнуясь, Лунин и распечатал конверт.
В письме было сказано:
«Борис! Приехал муж неожиданно. Сидит у меня. Приходи сейчас. Не хочу, не могу оставаться с ним с глазу на глаз. Пока не сказала ему ничего. Приходи, милый. Жду. Твоя Анна».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.