Текст книги "Латунное сердечко или У правды короткие ноги"
Автор книги: Герберт Розендорфер
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 29 страниц)
– Да, слушаю вас? – не поняла секретарша.
– Моя вылазка в стан миллионеров, – объяснил Кессель, – закончена.
– Как это понимать, господин Генеральный директор?
– Именно так, как тут написано. Всем закончить работу, причем немедленно.
– То есть…
– Да-да, можете расходиться по домам. И передайте другим.
– Но…
– Полагаю, – еще раз взыграла в Кесселе его миллионерская натура, – я выразился достаточно ясно, фрейлейн Моонзандель!
– Слушаюсь, господин Генеральный директор.
Фрейлейн Моонзандель исчезла. Несколько минут спустя явился второй заместитель, некий господин Зоммер. Он держал в руке написанный Кесселем листок и был очень бледен. Дискуссия, завязавшаяся между ними, быстро перешла на крик и завершилась тем, что Альбин Кессель весьма недвусмысленно напомнил Зоммеру, кто тут хозяин, и заявил, что он, Альбин Кессель, хозяин этого богопротивного заведения, через пять минут собственноручно вышвырнет отсюда каждого, кто посмеет продолжать работу.
– И если кто-то в это время приклеивал марку, то пусть она присохнет к его языку! – проорал Кессель. Как видим, талант афориста не отказал ему даже в этой трудной ситуации.
Зам. Генерального Зоммер испарился немедленно. Какое-то время в коридорах еще был слышен топот ног и прочий беспорядочный шум, но потом все стихло. Была половина десятого. Альбин Кессель прошел по пустым кабинетам и спустился на лифте вниз. У входа стоял швейцар.
– Здравствуйте, господин Генеральный директор, – приветствовал его швейцар.
– Вы что, не слышали приказа? – возмутился Кессель – Почему вы еще здесь, вы давно уже должны были быть дома!
– Прошу прощения, господин Генеральный директор, – возразил швейцар, – я, как бы сказать, и так уже дома, потому что я прямо тут и живу.
– А-а, – успокоился Кессель – Ну, тогда всего доброго.
Альбин Кессель пообедал в старонемецком кабачке через два дома от своего офиса, заказав себе порцию бульона с печеночными кнедликами и бокал пива. После этого он вернулся в офис.
Все сотрудники снова были на месте и отчаянно работали.
– Неужели действительно легче заработать миллион, чем от него избавиться? – спросил Альбин Кессель у Якоба Швальбе в тот же вечер, когда они вместе с ним поехали «играть в шахматы».
На следующий день Кессель как обычно, в девять утра, вместо своего кабинета с кожаным креслом явился в кафе «Ипподром». (При этом его мучила совесть. До сих пор он не прогуливал ни разу и поэтому ощущал сильное желание зайти к шефу и как-то объяснить свое отсутствие – выдумать уважительную причину? какую? – но это было бессмысленно, ибо шефом в данном случае был он сам). Было время – Кессель тогда еще учился в Университете, – когда он ежедневно торчал в «Ипподроме». Став шефом Информационного Агентства, он вообще перестал ходить в кафе: не было времени. «Да, да, – говорил ему время от времени Вермут Греф, – быть миллионером, это значит и кое в чем ограничивать себя». Кафе изменилось за это время, оно расширилось, потому что хозяин приобрел соседний магазин мужских рубашек. Тут тоже была история: этот магазин буквально свалился хозяину «Ипподрома» прямо в руки. Владельцем магазина мужских рубашек был уже неоднократно упоминавшийся Зеебруккер. Зеебруккер любил бывать в «Ипподроме», находившемся прямо рядом с его магазином: для этого ему не надо было даже идти по улице, потому что оба дома разделял лишь небольшой полудворик-простенок, в который и выходили двери обоих заведений – кафе «Ипподром» и магазина «Мужские рубашки Зеебруккера». Сидя за любимым столиком, Зеебруккер видел дверь своего магазина и мог в любую минуту подняться с места, если в магазин заглядывал покупатель. Однако в жизни Зеебруккера, видимо, был какой-то изъян, заставлявший его впадать во все более глубокое отчаяние. Он больше не желал видеть свой магазин, покинул любимый столик и нашел себе другой, в самой глубине кафе. Табличка «ушел напротив» появлялась на двери магазина Зеебруккера все чаще. То, что это никоим образом не способствовало торговле, ясно и без комментариев. С другой стороны, чем больше времени Зеебруккер проводил в «Ипподроме», тем больше он оставлял там денег, что, в свою очередь, находилось в прямой зависимости от глубины его отчаяния. Сначала Зеебруккер пил на запись, потом стал закладывать у хозяина «Ипподрома» рубашки (которые тот потом носил еще много лет, даже если они были ему велики или малы, а фасон вышел из моды), так что постепенно весь магазин перешел в собственность хозяина, и ему просто ничего не оставалось, как присоединить его к своему кафе. Впрочем, хозяин оказался человеком порядочным и поступил с Зеебруккером по справедливости: бывший владелец магазина был как бы поставлен в кафе на довольствие, состоявшее из четырех порций кофе, пары сосисок с горчицей, пирожного, которое в жаркие дни можно было заменить мороженым, и пяти порций пива ежедневно. «Для меня это было просто спасением, – признавался Зеебруккер, вернувшийся после перестройки кафе за свой старый, ближайший к двери столик, – настоящим спасением».
Без комментариев ясно, что эту историю Кессель выслушал очень внимательно. Но то, что рассказал Зеебруккер, в качестве модели для разорения Информационного Агентства Св. Адельгунды не годилось. Миллионные капиталы в кафе не просидишь.
Зеебруккер подсказал Альбину Кесселю еще пару способов, но они показались ему слишком ненадежными. Зеебруккер предложил, например, затеять какой-нибудь процесс. Судебный процесс, сказал он, разорит любую фирму.
– С нами этот номер не пройдет, – вздохнул Кессель – Насколько я знаю «Святую Адельгунду», она выиграет любой процесс – затем он спросил: – У вас что, живот болит?
– Почему? – удивился Зеебруккер.
– У вас такой вид… мрачно-задумчивый, вы уж меня извините.
– Да! – сказал Зеебруккер. – Свой сегодняшний кредит я уже исчерпал, а времени еще только половина третьего. И свои пять пива я тоже уже выпил.
– И пирожное тоже съели?
– И пирожное, – безнадежным тоном подытожил Зеебруккер.
– Девушка! – позвал Кессель официантку – Пиво господину Зеебруккеру – за мой счет.
– Спасибо, – повеселел Зеебруккер. – У меня есть для вас еще кое-что. Попробуйте продать душу Господу Богу!
– То есть как? – в свою очередь удивился Альбин Кессель.
– А очень просто, – начал Зеебруккер. Дьяволу-то душу многие продают. Но почему-то никому до сих пор даже в голову не приходило предложить свою душу Богу. Если Бог заинтересован в человеческих душах, то почему бы ему иной раз за них и не заплатить?
– Да, но…
– Погодите, дайте закончить. У вашего Информационного Агентства есть разрешение?
– О чем вы говорите! Естественно, мы зарегистрированы в магистрате, все как полагается, мы же ТОО…
– Нет, я не об этом, – сказал Зеебруккер – Разрешение архиепископа у вас есть?
– Туда мы даже не совались, – признался Альбин Кессель.
– Ну, вот видите! – воскликнул Зеебруккер.
Когда Альбин Кессель после подробной беседы с неким высокопоставленным иерархом из ординариата (беседа закончилась смиренной просьбой Кесселя о получении архиепископского благословения – это была хорошо продуманная домашняя заготовка) вышел из внешне скромного холодного здания епархиального управления, у него было такое чувство, словно он побывал в жилище огромных черных двуногих муравьев. Развевающиеся сутаны, голоса, шелестящие за закрытыми дверями, потные пальцы, лезущие под белый бумажный воротничок, вдруг тесно сдавивший шею – именно так на долгие годы запечатлелся в памяти Кесселя святейший ординариат Его Преосвященства Архиепископа Мюнхенского и всея Баварии. Церковный чиновник быстро и как бы между прочим привел в движение невидимый, но хорошо отлаженный механизм. В соседней комнате что-то по-латыни печатал телетайп, находившийся в подчинении молоденькой монашки. На следующий день ординариат от имени архиепископа предложил Альбину Кесселю купить у него Информационное Агентство – разумеется только вместе с полным списком абонентов. Ему предложили два с половиной миллиона. Альбин Кессель и тут удивил богомудрых архипастырей, не став просить три миллиона, которые они, заранее посовещавшись, готовы были ему дать, а сразу согласившись на предложенную сумму.
Особую проблему составлял пастор Хюртрайтер, который уже сравнительно давно был в Агентстве лишь безмолвным совладельцем. Кесселя не покидало ощущение, что он предал пастора, и доля истины в этом, конечно, была. Однако пастора, как ни странно, не только не наказали, но вскоре после этих событий даже возвели в прелаты и назначили наместником какого-то заштатного братства в одном из самых отдаленных церковных округов, где он не без удовольствия и закуклился вместе со своим миллионом с четвертью, составившим его долю от продажи Информационного Агентства, судя по всему, до конца дней своих. С подписчиками тоже ничего не случилось. Сначала, правда, епархиальное руководство собиралось применить к ним крутые меры: перевести на дальние приходы, отправить за штат, лишить сана… Однако подписчиков оказалось слишком много. Можно было, конечно, просто поменять их всех местами, но это обошлось бы слишком дорого. Поэтому ординариат никаких мер к подписчикам принимать не стал, ограничившись архипастырским внушением в их адрес.
Еще одна проблема заключалась в том, как отблагодарить Зеебруккера. Сначала Кессель хотел подарить ему золотые запонки с бриллиантами, но Зеебруккер попросил увеличить ему кредит в кафе «Ипподром», включив в ежедневное довольствие еще сэндвич с сыром и шесть рюмок «Киршвассера».
Каждый, кто хоть сколько-нибудь близко знаком с Кесселем, знает, что он не умеет обращаться с деньгами. Однако предположить, что он так быстро просадит свою долю, не мог никто. В этом ему помогли главным образом налоговая инспекция и два сильнейших шторма, налетевших совершенно неожиданно – один на острове Кос, другой где-то там, в просторах Бискайи, откуда его последняя яхта с латунным сердечком на борту (хотя, возможно, о затонувших судах не говорят «на борту»?) медленно поплыла к таинственному кладбищу погибших кораблей в иссиня-черных немых глубинах Саргассова моря.
Дальше того места, до которого дошел Альбин Кессель, на пляже был только один человек. Насколько можно было разглядеть, это был не голый купальщик, а одинокий рыболов. На нем были резиновые, выше колен, сапоги, и он стоял по колено в воде, время от времени закидывая удочку в волны прибоя. Рядом в песке торчали еще две удочки. Хотя волны поднимались довольно высоко, леска была натянута как струна, так что удилище, казалось, было готово сломаться. Возможно, предположил Кессель, это из-за противотока воды под волнами, идущего от берега в море.
Была половина второго. Кессель повернул обратно. Он взобрался на дюну – слева от него было море, справа почти столь же безграничная панорама гасконских лесов – и побрел к своим.
– Я думала, ты уж не придешь больше, – сказала Рената, неуклюже натягивая под платьем белье. – Нам пора ехать на вокзал встречать Курти.
– Я знаю, – сказал Кессель.
В ночь с понедельника на вторник Альбину Кесселю приснилось, что он попал в чужой незнакомый город. Наяву он никогда не бывал в таких «староголландских» городах с волшебными именами – Антверпен, Гент, Брюгге, – но в его воображении жило довольно четкое, хотя, возможно, и далекое от действительности представление об облике этих городов, и во сне ему было ясно (хотя никто ему этого не говорил, и надписей он тоже никаких не видел), что город, в который он попал, не может быть ничем иным, кроме Брюгге. Тихие улочки с домами из разноцветного кирпича тянулись вдоль каналов. Готический собор, от красоты которого захватывало дух, гораздо более готический, чем любые настоящие соборы, огромный, необозримый, многобашенный, вдруг возник перед Кесселем, уходя высоко в небо, когда тот (Кессель был в городе совершенно один), пройдя по нескольким узким, кривым улочкам и поднявшись по каменной лестнице с истертыми, но чисто вымытыми ступенями, вдруг вышел на площадь. Кессель шел по темным сводчатым галереям, из которых то тут, то там неожиданно открывался вид на один из каналов, на чистенькие фасады домов, тщательно ухоженные садики и редкие плакучие ивы, ветви которых свешивались почти до самой воды.
Кессель имел привычку, проснувшись, вспоминать в подробностях свои Сны (одно время он даже записывал их), ибо по опыту знал, что так они лучше удерживаются в памяти. Начав вспоминать сон о городе Брюгге, Кессель попытался подобрать выражения, чтобы как-то описать собор, этот суперготический храм, и пришел к выводу: собор вообще не был зданием, это была фантазия, целый букет фантазий на готическую тему. Гигантский корабль-призрак из красного кирпича, плывущий по волнам готической фантазии, – подытожил Кессель и остался доволен получившейся фразой. Такого собора нигде не было, его наверняка невозможно построить, а можно лишь спроектировать – хотя и это вряд ли, разве только нарисовать. У Гюстава Доре есть такие рисунки, вспомнил Кессель иллюстрации к «Озорным рассказам» Бальзака, там встречаются похожие суперсоборы.
Он услышал бесконечно прекрасную музыку. Она лилась не из храма, а откуда-то из переулка рядом. Кессель пошел на звук; улочка закончилась чем-то вроде крытого мостика, с которого можно было выглянуть вниз, на другую, поперечную улицу. По ней двигалась целая процессия. Процессия состояла из одних музыкантов, одетых в стихари, а в ее середине под балдахином шел тенор, тоже в стихаре, и пел. Кессель не только никогда в жизни не слышал такого прекрасного, ангелоподобного мужского голоса, но и ария, которую он пел, отличалась поистине неземной красотой. Над основой, состоявшей из простых, прерывистых аккордов – у Альбина Кесселя не было абсолютного слуха, и во сне тоже не было, но он знал, что это до мажор, тональность, как нельзя лучше соответствовавшая красному кирпичу домов и собора, – над очень простой основой парила волшебная мелодия, представлявшая собой, в сущности, лишь филигранно обработанную гамму. Однако то тут, то там в ней появлялись чуть резковатые переходы, остановки, она как бы отступала от своего главного русла и снова возвращалась в него, заставляя сладко сжиматься сердце, а затем – сколь проста может быть музыка! – последовала всего одна восходящая кварта, одна небольшая фиоритура, в которой голос, в отличие от сопровождения, так и продолжавшегося в восьмых, исполнил несколько триолей, вот послышалась легкая, почти неуловимая грустинка (до-бемоль вместо до), и голос, миновав краткую фермату, снова вернулся в тонику… Альбин Кессель плакал во сне. Проснувшись, он все еще слышал эту музыку и, будь он музыкантом, подумалось ему, он, возможно, сумел бы даже записать ее.
Музыканты ушли из-под мостика, на котором стоял Кессель. Недалеко на стене висел пожелтевший плакат, походивший на увеличенный конверт от грампластинки. Кессель увидел, что это было сообщение о дне смерти Винченцо Беллини; не объявление о концерте или вечере, посвященном сколько-то-летию со дня смерти, а извещение о том, что композитор Винченцо Беллини умер. Даже во сне, с недоумением вспоминал Кессель утром, он понял: раз плакат такой старый и пожелтевший, значит, Беллини умер уже давно…
И тут Кессель понял, что слышанная им музыка была не чем иным как арией «Den! padre mio…» из оперы «Капулетти и Монтекки» (лишь значительно позже, через несколько часов после пробуждения, Кессель вспомнил, что это невозможно, потому что «Den! padre mio…» – партия сопрано, а не тенора). Он тут же сел за стол – это было в незнакомой, скупо обставленной комнате, почти келье, в которой он очутился неведомо как, – и стал переводить эту арию: О Боже, согрей мое бедное сердце… и т. д.
Удивительно, но этот свой перевод он потом помнил и наяву. Уже вечером, когда вся семья в страшной суматохе собиралась идти на ужин к родителям Курти Вюнзе, Кессель записал его текст. Ощущение было, конечно, странное; Кесселю с трудом верилось, что это не сон. Когда эти строки наконец легли на бумагу, у Кесселя появилось такое чувство, как будто он нашел во сне какой-то предмет (латунное сердечко?), а проснувшись, увидел его у себя в руке. Кессель был уверен, что не сам сочинил эти стихи. Да и как он мог сам сочинить их? Оперу «Капулетти и Монтекки» он слышал всего раз в жизни, в доме Якоба Швальбе, у которого она была на пластинках, и она, конечно, произвела на него глубокое впечатление, однако итальянского текста он не помнил, если не считать первой строчки.
Только несколько дней спустя он нашел психологическое объяснение если и не всему сну, то, по крайней мере, этой его части: ведь «Den! padre mio…» – это ария Юлии, а «Капулетти и Монтекки» – не что иное, как трагическая история ее любви к Ромео. Мысль о Юлии успокаивала, она оберегала Альбина Кесселя, точно невидимый панцирь, от всех тех пакостей, которые готовил ему все увеличивавшийся клан Вюнзе.
Труднее оказалось истолковать этот сон по соннику (Кессель тайком прихватил его с собой), потому что на этот раз в нем было необычно много деталей. Кессель почти никогда не видел таких длинных снов или, по крайней мере, утром уже их не помнил. Чаще всего они состояли из одной-двух достаточно простых сцен, объединенных некоей основной идеей, определение которой можно было найти в соннике. А тут он даже не знал, с чего начать (он достал сонник сразу после завтрака).
У Зайчика сводило пальцы ног. Боль проходила, если ей пели известную детскую песенку про зайчика, только с хорошим концом: «…убегает зайчик мой». В пении участвовали Рената, Курти Вюнзе и Гундула. Жаба лежала в окружении певцов с умирающим видом и наслаждалась. Кессель в этом участвовать отказался, объявив, что не может петь в присутствии посторонних. Мысль о том, что Жаба прикидывается, Кессель тем не менее придержал при себе, засчитав себе лишнее очко за сохранение душевного спокойствия – известной добродетели древних, которую они называли «aequus animus».
Никакого Беллини в соннике, конечно, не было. Слово «собор» было, но с отсылкой: «см. церковь». «Церковь» подразделялась на просто «церковь» и «церковь готическую», о которой говорилось: «видеть в пору сева: хорошо для пересадки растений, прививок, селекции; в пору урожая: берегись грозы». «Арии» тоже не было, «музыка» же имелась «духовая», «струнная», «народная», «орган» и «пение». Кессель посмотрел «пение». Оно подразделялось на «а) фальшивое, б) красивое, в) многоголосое пение (хор)». Из этого, разумеется, можно было выбрать только «красивое пение: будешь спокойно предаваться удовольствиям; во вторник не отсылай писем».
Сегодня как раз был вторник. Еще вчера, когда они – он, Рената и безголосая, гримасничающая Жаба, – только что приехали и, немного погуляв по Сен-Моммюль-сюр-меру, оказавшемуся довольно мерзким городишком, зашли перекусить в бистро, где Зайчик сипло ворчала по поводу каждого блюда, Рената купила несколько открыток. Зайчик тоже потребовала открытки. Она выбрала себе четыре: две – с песиком, у которого на голове была шляпа («Ка-а-кой холосенький!» – умилился Зайчик), одну с мышкой, ехавшей на пароходе, и одну с поросенком, державшим во рту цветы («Прямо лапочка!»).
– Открытки будем писать завтра, – сказала Рената, – а кому, решим сегодня за ужином.
Кессель какое-то время раздумывал, не купить ли и ему пару открыток, чтобы послать, например, Якобу Швальбе, который как-никак одолжил ему тысячу марок.
Потом он еще раз заглянул в сонник, так как не мог избавиться от ощущения, что основной идеей этого сна была все-таки личность самого Беллини, хотя прямо он там не появлялся. Он поискал слово «композитор». Оно действительно нашлось, но означало всего лишь: «прибыль от торговли полотном и тканями; умеренность вознаградится. Счастливые числа на следующий месяц – 9 или 14». Кесселю пришлось признать, что и от этого толку мало.
После завтрака Рената собрала купальные принадлежности, сложила провизию («Мы пробудем там до обеда, часов до двух, иначе к четырем не успеем на вокзал»), надувной матрас и отдельную еду для Зайчика. Потом Рената спросила у хозяйки пансиона «Ля Форестьер» мадам Поль, где лучше всего купаться, и та посоветовала им пойти на тот пляж, где танкер. Ехали они туда минут пятнадцать. В машине – Рената была за рулем, Кессель сидел сзади, потому что, как выяснилось, Зайчик должна сидеть впереди, иначе ей всегда бывает плохо в машине, ведь у нее такой чувствительный желудок, – Кессель поинтересовался, зачем им к четырем нужно на вокзал и на какой вокзал? Поезда в Сен-Моммюль-сюр-мер давно не ходили, и здание бывшего вокзала совсем обветшало.
– Да, – сказала Рената, – эту ветку закрыли. Ближайшая железнодорожная станция теперь в Морсо, так что мы поедем туда.
– А зачем?
– Зачем закрыли? Ну, наверное, она перестала окупать себя. Такие маленькие ветки везде закрывают, и во Франции тоже.
– Нет, – уточнил Кессель, – я хочу узнать, зачем нам нужно на вокзал?
– Мы поедем встречать папу, – просипела Жаба.
– Что-о? – переспросил Кессель, однако не потому, что не разобрал слов Жабы.
Быстро обернувшись. Рената состроила укоризненную мину, потом пожала плечами и ответила только:
– Да! – Очевидно, эти гримасы и жесты, которых не должна была видеть Зайчик, означали, что Кесселю все объяснят позже.
Рената, в общем, рассказывала о г-не д-ре Вюнзе довольно много. а на взгляд Кесселя – даже слишком много, хотя это не было ее любимой темой и она не ставила, как иногда бывает, своего первого мужа в пример второму: нет, она частенько говорила о нем достаточно обидные вещи, хотя намеренно придерживалась при этом самого сухого и нейтрального тона, чтобы не показаться пристрастной или. как она сама выражалась, «подлой». Самого д-ра Вюнзе Кессель никогда не видел, даже на фотографии. Если у Ренаты и сохранились где-то его фотографии, она их никогда не доставала.
Теперь, зная, в чем дело, Кессель нашел разгадку некоторых странных высказываний Керстин по дороге сюда – сначала в поезде, потом в машине. Значит, ребенку это уже тогда было известно. Однажды, когда у Жабы ненадолго прорезался голос, она спросила у матери: «Скажи, кого ты любишь больше всех на свете?» – «Тебя», – ответила Рената – »Нет, – уточнила Зайчик, – я имею в виду, из мужчин?» – Это было в поезде, днем, когда они уже встали и позавтракали. Кондуктор превратил спальные места обратно в сидячие. Кессель сидел у двери в коридор и читал книгу. Рената и Жаба сидели у окна. В Провансе стоял облачный душный день. Они переезжали пересохшие русла речек.
Услышав вопрос Зайчика, Кессель оторвал взгляд от книги и посмотрел на Ренату. Он не собирался облегчать ей жизнь, делая вид, что не слышит ее ответа.
Рената бросила на него быстрый взгляд.
– Это сложный вопрос, – наконец сказала Рената.
– Папу? – продолжала докапываться Зайчик.
– Это действительно сложный вопрос, – повторила Рената.
– А я больше всех люблю папу! – призналась Жаба.
– Естественно, – облегченно вздохнула Рената, – это вполне естественно, что ты больше всех любишь папу.
– Хоть бы он приехал поскорее! – воскликнула Зайчик, поцеловала свою плюшевую кошку и подняла ее высоко над головой, чтобы та могла выглянуть из окна.
На пляже, когда Рената, совершив несколько забавных телодвижений, натянула под платьем купальник, а Зайчик унеслась к морю, чтобы показать его своей кошке Блюмшен, Кессель спросил, зачем сюда едет д-р Вюнзе.
– Ты не будешь переодеваться? – спросила Рената.
– По-моему, ты прекрасно поняла, о чем я тебя спрашиваю, – произнес Кессель. – Впрочем, могу повторить: зачем едет сюда этот господин Вюнзе?
– Ну и глупо так ревновать. Я же давно его не люблю.
– А я и не спрашивал, любишь ли ты его или нет. Я спросил, зачем он сюда едет.
– Ты хочешь испортить мне настроение?
– Это еще неизвестно, кто кому портит настроение!
– Тоже мне, нашел повод ревновать!
– Я не ревную. Просто я не собирался проводить отпуск в обществе господина Вюнзе.
– Но я же не могу запретить ему приехать! Кроме того, он приедет со своей девушкой. Так что ревновать тут совершенно нечего.
– При чем тут «запретить»? – удивился Кессель. – Ты же не будешь уверять меня, что у вас с ним не было сговора.
– Я прошу тебя не употреблять слова «сговор»! В конце концов, это только ради Зайчика.
– Значит, ты все-таки знала, что этот Вюнзе…
– Почему ты все время называешь его «этот Вюнзе»? Я уверена, что вы с ним подружитесь.
– Вряд ли я сумею подружиться с каким-то типом из этого вашего Ремшейда.
– Во-первых, Люденшейда, а во-вторых, это чушь!
– Можно вопрос? – начал Кессель, – Ты вообще-то собираешься когда-нибудь сообщить вашему Зайчику, что я – твой муж?
– Для этого Курти сюда и едет, – Рената распрямила спину – Да, именно для этого! Мы скажем ей это вместе. Родители должны щадить психику ребенка, он имеет на это право: такую ужасную весть можно сообщать только в мягкой форме.
– И когда же это произойдет?
– В свое время. Скоро – Рената потянулась к Кесселю с явным намерением поцеловать его, но он уклонился.
– Я хочу, – сказал Кессель, – чтобы ты, начиная с сегодняшнего дня, снова спала со мной в одной комнате.
– Сегодня я не могу, – сказала Рената, – Вот когда мы ей все скажем, тогда, конечно, прямо сразу, я тебе обещаю…
– Мне не нужно прямо сразу, мне нужно сегодня.
– Мы можем все втроем пойти и сказать ей – так, наверное, будет даже лучше.
– Значит, сегодня ты со мной спать не будешь?
– Ну, когда Зайчик заснет… – проворковала Рената.
– Я говорю не об этом, я спрашиваю тебя, будешь ли ты жить со мной в одной комнате. Как полагается.
– Пока мы ей этого не сказали, я не могу. Нельзя так травмировать ребенка. Ребенок этого не перенесет. Ну войди ты в мое положение…
– Прежде всего я вхожу в свое положение, – сказал Кессель.
– Ты ведешь себя, как мальчишка, – заявила Рената.
– И последний вопрос, – объявил Кессель. – Значит ли это, что вы с господином Вюнзе будете жить в одной комнате, чтобы уж создать Зайчику полную иллюзию?
– О чем ты говоришь! Я же не люблю его. И, кроме того, я давно уже не его жена, а твоя.
– Хорошо, что ты хоть это помнишь, – вздохнул Кессель, поднимаясь на ноги.
– Ты куда? – спросила Рената – Ты не будешь надевать плавки?
Альбин Кессель даже не обернулся. Он спустился к воде, снял башмаки и носки, высоко закатал брюки и отправился на прогулку по пляжу.
До Морсо было километров тридцать. Когда Кессель около двух часов вернулся со своей затянувшейся прогулки, Рената была в прекрасном настроении, хотя и встретила его легкими упреками. Она искупалась – правда, у самого берега, потому что из-за прибоя нельзя было далеко заплывать, – а купание всегда приводило ее в хорошее настроение. Она быстро все собрала, и они поехали сначала домой – «оставить вещи, а то чемоданы Курти не влезут в багажник. У него всегда бывает очень много вещей», сообщила Рената, – а потом в Морсо. Кессель сказал было, что лучше останется в Сен-Моммюле, потому что машина маленькая, места и так мало. «Нельзя, – шепнула ему Рената, – я же сказала: Курти приедет с девушкой. Надо было как-то объяснить это ребенку. Я сказала ей, что это твоя девушка».
На целых несколько секунд Кессель лишился дара речи. Наконец он открыл рот, но сумел вымолвить только:
– Однако между нами все останется по-прежнему.
– Конечно, – шепнула Рената. Оглянувшись, не смотрит ли Зайчик, она поцеловала Кесселя в щеку.
Г-н д-р Курти Вюнзе был приземист и кругл, на нем было что-то вроде куртки-ветровки со множеством молний, пряжек и карманов, у него были рыжие волосы и рыжая борода. Но это был не дьявольски-огненный рыжий цвет, как у Якоба Швальбе, а какой-то матовый, морковный. Волосы на голове и бороде были почти одинаковы: они торчали острыми, мягкими спиральками и росли как бы двумя пучками, один из которых тянулся ото лба вверх, другой от подбородка вниз. Протягивая ему руку, Кессель подумал: если бы он однажды надумал отпустить баки, они торчали бы у него еще вправо и влево, и тогда он превратился бы в законченное подобие розы ветров.
Зайчик прыгала то на одной ноге, то на другой, сипло выкрикивая:
– Как я рада, как я рада! Папочка приехал! Мамочка, что ж ты не поцелуешь нашего папочку?
Вот подлая тварь, подумал Кессель. Она ведь наверняка давно все знает.
Курти и Рената замялись, но Зайчик не отставала. Рената послала извиняющуюся улыбку Кесселю, Курти – своей девушке, и Рената чмокнула Курти куда-то в подбородок.
– Нет, нет, – квакала Зайчик, – только в губы!
– Она и поцеловала меня в губы, – попытался оправдаться Курти.
– Неправда! – обиделась Зайчик. – Я точно видела!
Но Курти взялся за свой багаж (это были не чемоданы, а так же, как и у Зайчика, нечто вроде бесформенного рюкзака плюс большое количество пластиковых пакетов; Гундула, его девушка, несла старый матерчатый чемодан, перетянутый ремнем, потому что у чемодана был только один замок) и постепенно – правда, не без труда – уложил все в маленькую машину.
Гундула была на голову выше Курти, очень худа и обладала самыми грязными ногами, которые Кессель когда-либо видел в жизни. Заметив, что Кессель смотрит на ее ноги, Гундула сказала извиняющимся тоном:
– Мы тридцать шесть часов провели в дороге.
– Да, я понимаю, – сказал Кессель.
– Я взяла с собой только сапоги – продолжала Гундула, – но в них слишком жарко. В поезде была такая жара.
– Обращайся к Гундуле на «ты», – шепнула Рената Кесселю, – чтобы Зайчик ничего не заметила. Ты же мне обещал!
– Что-то я этого не припомню, – усомнился Кессель.
– Я прошу тебя! – взмолилась Рената.
Кессель избрал нечто среднее, решив вообще никак к ней не обращаться, что было совсем нетрудно, к тому же этого никто даже не заметил, потому что Зайчик с д-ром Вюнзе всю дорогу говорили за восемь человек.
Маленькая машина Ренаты ползла по одному из тех малоезжих прямых шоссе, что отходят от большого автобана Север-Юг, лежащего на двадцать километров дальше вглубь страны, соединяя его с городками на побережье. Рената сидела за рулем, рядом с ней помещался д-р Курти Вюнзе, держа между колен Зайчика. Кессель сидел сзади слева и был занят тем, что всячески старался избежать соприкосновения своих ног с ногами Гундулы. Гундула только улыбалась. Кессель прикинул: ей двадцать один год, значит, она родилась в 1955-м (двадцать один, то есть столько же, сколько было Юлии, когда Кессель с ней познакомился. Но с Юлией – никакого сравнения!). Итак, 1955-й. Кессель тогда учился в Университете. Время, в общем-то, было хорошее, почти что прекрасное было время – если бы не эта холера Вальтраут. Да, задним числом все мы мудрецы.
Гундула все улыбалась. У нее был длинный подбородок, плоское лицо и заколотые волосы цвета соломы – сбоку что-то вроде слегка подвитого чуба или челки, сзади пучок. Такие прически, вспомнил Кессель, были в моде в старые недобрые времена: это была арийская прическа. Поскольку родилась Гундула в 1955 году, таких грехов на ее совести не могло быть. Заметив, что Кессель внимательно изучает прическу Гундулы, Рената решила взять ее под защиту: «Сейчас это опять входит в моду». Что ж, подумал Кессель, навязать себе эту даму в качестве «моей девушки» я, во всяком случае, не позволю.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.