Электронная библиотека » Глеб Успенский » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 03:27


Автор книги: Глеб Успенский


Жанр: Литература 19 века, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Так я вздыхал в это время, так я убивался о своей жизни!

Который, думаю, мне теперича год, никакого я мастерства не знаю… Только-только колотушки и треухи в исправности отпускаются… На ласковое слово хозяйское понадеешься, пустое выходит. Где обиды не ждал и не чуял я совсем – втрое тебе ее, безо всякого заправского дела… Что это, думаю, господи?

Хотел я сбежать… Ну, только вскорости история одна случилась, и так обошлось… Однова смотрим мы, что такое, по нашей улице воза едут: с перинами, с сундуками, столы, например, разные накручены, стулья… Все вообче разное имущество… И идут с боков этих возов бабы и всё у встречных спрашивают что-то… Ну, только встречные от них с испугом бегут… Что за удивление? Пошли мы за ворота с Ершом, стали нас бабы спрашивать:

«Где тут, ребятишки, солдатка покойница Караулова жила?»

«Я знаю где!» – говорит Ерш.

«Авдотья Кузьминишна?»

«Знаю! Знаю… Я все знаю! Только вы меня слушайте!..»

«От нее нам в наследство дом есть…»

«Есть!.. Пойдем!..»

Повел он их на пустошь: там кое-где щепки валяются, и печка с трубой вытянулась. Только и сохранено от дому.

«Вот! – говорит Ерш. – Получите!..»

«А дом-то?.. Где же дом-то?..»

«Дом точно что тут был, – отвечал Ерш, – ну, только теперь отыскать его мудрено… хошь я, признаться, словцо одно знаю…»

Между прочим, бабы по этой пустоши заметались как угорелые… Руками машут, бросаются туды, сюды… «Ах-ах-ах, ах-ах-ах… Ах, дома нет! Ах, где дом!..» Тут народу собралось множество, стали все удивляться, где дом: «я, – говорит один, – только поленце; я, – говорит другой, – только щепочек чуть-чуть отсюда взял». А тут целый дом пропал! Стали баб этих жалеть. Бабы те заливались слезами и рассказывали:

«Она тетка нам; она, Авдотья-то, нам этот дом отказала. Жили мы в ту пору в дальнем Сибире, на самом конце; покуда дошло туда извещение, с год места протянулось, а уж нас в то время на Капказ перегнали; покуда опять в здешние палаты извещение-то вернули, покуда отсюда на Капказ дали знать, время-то два года и ушло; летошний год мы в октябре месяце собрались из черкесской земли, да покуда доползли, ан всего три года! Ах, ах, ах, дома нету!..»

И выть!

Начали бабы через начальство орудовать. Губернатор говорит, чтобы этот дом отыскать, – «из горла вырви, да вороти». Стали нашу Растеряевку потрошить: кто избу разбирал?

Никто не признается, один на одного сворачивает… Что тут делать? Хозяин наш дрожит: «Ну, говорит, ребята, доигрались мы!»

Однова пришло к нам в сени народу страсть: квартальный, будочники, бабы эти и Ефремов, ундер… Потребовали к суду: сейчас Ефремов этот солдат – усищи… во! – снимает перед квартальным фуражку и говорит:

«Ваше высокородие! Я богу и царю служу верой и правдой, извольте посмотреть, нашивка, и опять же царь билет мне на красной бумаге дал, это чего-нибудь стоит».

«Говори, в чем дело!»

«А в том дело-с, что весь этот дом вот эти мальчонки (мыто) разнесли… Особливо один, Ершом звать…»

«Это я!» – сказал Ерш.

«Вот он-с! Я, лопни глаза, сам видел, как он крышу с дому воротил… Будь я проклят!»

«А ты, Ефремов, – сказал Ерш, – забыл, как ты меня дубиной охаживал?»

«За то я его, васскородие, точно, с осторожностью коснулся, чтобы он казенное добро не воровал! Вы, васскородие, с них, с мальчонков, да и с хозяина-то ихнего требуйте, а мы, видит бог, ни в чем не причинны!»

И стали нас с этого времени побеспокоивать. Уж и не помню, как после того все мы разбрелись – кто куда. Куда Ерш девался – так и не знаю.

Ушел я от хозяина и, признаться сказать, горько заплакал.

Господи, думаю, что я такое? Кто мне на всем свете есть помощник? Никого не было. Беззащитен я в то время был вполне, тем прискорбнее, что мастерства-то совсем не знал никакого: правда, мог кое-как самоварную ножку подпилком обойти, да ведь уж это такое дело, что и малый ребенок не испортит; потому никак невозможно испортить. Только всего и знал-то я… Куда я с этими науками денусь?..

…Года четыре шатался я с одной фабрики на другую, с завода на завод: там одно узнаешь, там другое… Все настоящего-то мастерства не получил; а шатался-то я, собственно, потому, что уж оченно было мне отвратительно хозяйское безобразие: что он мне деньги какие-нибудь пустяковые платит, то должен я, изволите видеть, совсем себя забыть; до того мучения было, что, верите ли, выйдешь в субботу с расчета, посмотришь на народ-то, как все движется, огоньки горят, так весь и расстроишься, и смеешься, и чего-то будто радостно, и не подберешь об этом никакого стоящего понятия, а как-то, не думавши, глядь – в кабаке! Было мне очень оскорбительно, что я почесть что (сами изволите знать) благородный и такое терплю гонение, и зачем только живу – сам не знаю… «Ах, – думал я в то время, – ежели бы только благородные люди узнали, что я тоже благородный, сейчас бы они со мной подружились и стали бы меня уважать!» Начал я маленько опоминаться, ребят своих сторониться, ну все же справиться не мог, потому платят на ассигнации четыре рубля в неделю, извольте прокормиться! Наши ребята по этому случаю всё жалованье пропивали. Потому некуда его деть…

А мне, по моему благородству, куда ж с этим жалованьем деваться?.. Хотелось мне жить, хошь бы как приказный живет: сейчас у него гости, трубочку покуривает, как ваше здоровье? тихо, чудесно… Стал я думать так: стану-ка я один работать. На себя… Думаю себе, тогда и барыш мне сполна идет, и буду я жить с рассудком. Был у меня товарищ Алеша Зуев, друг и приятель. Сказал я ему об эфтим, и он обрадовался, – «лучше нет, говорит. Давай вместе». – «Давай…»

Кой-как да кой-как сколотились мы на станчишко, взялись пистолеты работать. Наняли себе конурку, стали жить. Трудно нам, по правде сказать, пришлось слесарным мастерством заняться. Дело новое; ну, все же радовался я, что теперича совсем я по-благородному жить начну, потихоньку; между прочим, полагаю, что от пьянства я уж избавлен… Однако же нет. Живши более шести лет в этом пьянстве да буянстве, в прижиме да нажиме, достаточно я свое благородство исказил…

Случай такой случился.

Зачалась эта у нас работа, а наипаче того пошла дружба: такая дружба, такая дружба, страсть! Мало мне своего дела делать, все я стараюсь приятелю угодить… Зуев еще пуще того надседается… Так он тихости и спокою обрадовался, что когда, бывало, сидим мы с ним на завалинке, все он меня благодарит.

Попросит он меня стих какой сказать (я стихов много знаю), я ему стих скажу; и так я, признаться, умею этими стихами человека пробрать, даже невероятно. Я главнее стараюсь жалобными; голос у меня для этого есть тонкий такой. Так я, бывало, этого Алеху стихом проберу, что только вздыхает он и говорит:

«Господи! Подумаешь, подумаешь, удивление!»

В ту пору ему кажется, словно он самого себя впервой увидал, начнет думать, только ужасается: «Господи, говорит, что ж это такое?.. Как же это все?..» И на дерево смотрит и на небо. И никак ничего не сообразит… Так он в этой жисти заржавел. Тогда как я, при моем благородстве, довольно хорошо все это понимал: примерно – дерево… Я это мог.

Я его стихом пробираю, – он мне ночью сказку какую расскажет. Сказки он богато сказывал.

Ну, истинно говорю, шла у нас дружба. Настояще как два ангела жили.

Только что же? Продали мы работу, первую, и с радости маленечко того – пивца… Дальше да больше – глядь, и шибко подгуляли… Наутро тоже. Потом того, Алеха сломал у моего замка пробой и выкрал все мое имущество. Выкрал и пропил…

Жестоко я этим оскорбился, хоть, признаться по совести, сам я тоже (уж истинно не знаю, как меня бог не защитил!) у Алехи из сундука выхватил, что было, и тоже пропил… Хмельны мы были; оскорбившись, подхожу я к Алехе, на улице ветрел, и в досаде на его такой поступок говорю:

«Ты как смел воровать?»

«Ты сам вор!»

«Врешь – ты!»

«Ка-ак, я вор!»

Кэ-эк я-а е-в-в-во-о!..

На оборотку сколупнул он меня торчмя головой в канаву; упал я, лежу и думаю: «Господи! Что ж это такое?» Ничего не пойму!.. Осерчал я, вскочил и так ему заговорил:

«Ты зачем в мой сундук залез?»

«А ты зачем?»

«Нет, ты-то зачем?»

«Нет, зачем» ты?..»

Я развернулся… р-раз!

Потому смертельная мне была обида, что я так себя унизил и никак настоящего первоначатия нашему безобразию не сыщу… Теперь я так думаю, что ежели который на двадцати языках знает, заставить его это дело расчесть, и то он пардону попросит…

Тут меня Алеха, признаться, помя-ал!..

После этого Алеха закрутился где-то. Сижу я один дома тверезый и все раздумываю: «Как же это я-то?» И стало мне, признаться сказать, от таких размышлений смерть как жутко…

Стал я кажинного человека опасаться: что у него на уме?

Может, так-то говорит он с тобой и по душе быдто, а заместо того что он сделает? Господь его знает!

Не дознавшись ничего в своем уме, вспомнил я свое благородство и тут же перед господом побожился, что с этого времени ни друзьев, ни недругов промежду нашим мастеровым народом не заведу; и стал я вроде как затворник: в прежнее время хоть с хозяевами слово какое скажешь… или с ихней свояченицей, девушкой… Очень она мне в то время нравилась, но чтобы у нас промежду собой что-нибудь этакое происходило – ни боже мой! (Мне, я вам доложу, на этот счет верно такое несчастье: чуть мало-мало какое касание… – «нет, ты, говорит, женись!») Так, докладываю вам, в прежнее время хоть с нею… А теперича, даже когда она прибежала ко мне однова в мастерскую и почала реветь, будто цирюльник с ней неладно поступил, обманом, то я тотчас же ее из мастерской удалил и дверь захлопнул.

Да в самом деле? Что я ввяжусь?.. Опять, кто их разберет, а мне по тюрьмам шататься некогда…

Но все же я ее пожалел!

Случалось еще, что через эту мою робость тогдашнюю немало я ругательств перенес. Иду, примерно, по переулку, вдруг солдат попадается.

«Не знаешь ли, спрашивает, милый человек, где тут Дарья-солдатка?» На это я только молчанием ему отвечаю: потому, ну-ка он скажет: «А, знаешь! а пойдем-кось, скажет, в часть:

Дарья-то эта фальшивыми делами занималась!» Так, по глупости своей, опасался тогда… Начинает меня солдат поливать – я все не оборачиваюсь, иду; он того злее – я все иду… Грозит, грозит, наконец я быдто не вытерплю: повернусь – «вот я, мол, тебе…». Тою же минутою солдат исчезал, ровно сквозь землю проваливался.

Начал я маленько разгадку понимать!

Подходит время, надо что-нибудь пробовать! Все я мытарства видел, ото всего в убытке остался… Порешил я работать один; трудно, ну, по крайней мере, хоть какой-нибудь жизни добиться можно. Тут я, признаться, братцу и маменьке в ножки поклонился, дали они мне денег – с Зуевым за его половину в станке расчесться… Стал я Алешке деньги отдавать, плачет малый!

«Ах, – говорит, – Проша, как ты чуден! Ну, пьян человек, чужое добро пропил, эко дело! А ты, – говорит, – уж и бог знает что… Лучше бы в тыщу раз стали мы с тобой опять дело делать».

«Нет, – говорю, – шалишь!»

«Опять бы песни, стих бы какой… Неужто ж я зверь какой?

Я все понимаю это… А уж против нашей жизни не пойдешь: вот я теперь чуйку пропил, должон я стараться другую выработать».

«И другую, – говорю, – пропьешь».

«Может, и другую… Я почем знаю?.. Я вперед ни минуточки из своей жизни угадать не могу…»

Жалко мне его стало, но, поскрепившись, я его спросил:

«Куда мое-то пальто девал?..»

«Я почем знаю!.. Я об этом тебе ничего не могу сказать… Эх, Проша!»

Однако же я с ним жить не стал. Страсть как мне было тяжело одному! Две недели с неумелых-то рук над работой покоптеть, а выручки, барышу то есть, – три рубля. С чего тут жить? Ну, кое-как перебивался, платьишко начал заводить, например, манишку, все такое, нельзя! Познакомился с чиновником… Кой-как! К братцу я в то время не ходил, или ежели случится, то очень редко, по той причине, что окроме уныния завели они другую Сибирь: гитару… Иной человек возьмется на гитаре-то, восхищение, душа радуется, но братец мой изо всего муку-мученскую делал. Постановит палец на струне у самого верху и начнет его спускать даже до самого низу. Воет струна-то, чистая смерть! По этому случаю я у него не бывал.

Начал было я в это время Алеху Зуева вспоминать, не позвать ли, мол? А он, не долго думая, и сам ко мне привалил… Пьяный-распьяный.

«Ты! – заорал на меня, – подлекарь! подавай деньги!»

«Как-кие, – говорю, – деньги?»

«Ты разговоры-то не разговаривай, подавай… Какие! – передразнивает, – за станок! вон какие!»

Тут я, признаться сказать, в такое остервенение вошел, что, не помня себя, тотчас за горло его сцапал и грохнул на землю.

Вижу: малому смерть, но все же я еще ему коленкой в грудь нажал, и как же я его в это время полыскал!.. Ах, как я над ним все свои оскорбления выместил! Зажал ему горло и знаю, что ему теперича ни дохнуть, – между прочим, кричу на него: «говор-ри!»

«Пр-роша, – хрипит… – П-пус-с-сти!»

«Говор-ри! Анафема!..»

В то время я себя не помнил и истинно мучил его, как зверь… С час места я с ним хлопотал, наконец пустил… Отрезвел он… Помню, стоит этак-то в дверях, картузишком встряхивает…

«Сейчас драться, – говорит, – нет у тебя языка сказать-то? Право! За го-орло!»

«Ладно, – говорю, – мне к суду с тобой идти не время!»

«Я почем знаю! «деньги», «получил»… Я почем знаю?»

«Дьявол! кто ж у вас знать-то будет? Че-ерт!»

«Я почем знаю… За горло!.. Эко диво какое!»

«Проваливай!»

«Обрадовался!..»

Кой-как ушел он… И, между прочим, скажу, что о своем добре Зуев и не спросил, потому знал он, что искать его негде, ибо где его сыщешь?.. Вздохнул я маленько после таких забот, и, говорю вам по чистой совести, стало мне страсть как легко на душе, когда я его победил… Тут уж я совсем понял! Из-за того жить, чтобы выработать да пропить? На это я не согласен!..

Н-нет-с… Мне желательно жить по-людски… С этим я и решил, что в чернонародии – без разговору, ручная расправа, а в благородстве – всякое почтение…

II. Первый опыт

Еще немного подобных случаев, узаконявших силу кулака в глазах благородного человека, и физиономия Прохора Порфирыча приняла тот оттенок «себе на уме», который так часто проглядывает в умных, умеющих обделывать свои дела русских людях: деревенских дворниках, прасолах, которых простой, добродушный и оплетаемый народ потихоньку называет жилами, жидоморами и проч. По ходу дела Прохор Порфирыч тоже был жидомор, но жидомор чуть-чуть не благородный, вежливый, что, впрочем, с большею подробностью мы увидим впоследствии. Мысль о разживе не покидала его: то представлялось ему, что идет он по улице, вдруг лежат деньги, «отлично бы, хорошо», – сладко думал он. По ночам ему снились тоже деньги. Кто-то выкладывал перед ним вороха и сизых и серых бумажек и говорил: «получай!» Прохор Порфирыч в ужасе раскрывал глаза и узнавал свою холодную комнату…

– Ах, чтоб тебе провалиться! – с досадой вскрикивал он тогда.

А времена все трудней становились. Помещики съежились; опустели трактиры, цыганские певицы напрасно поджидали «графчика», зевая и пощипывая струны гитары. Торговля приутихла всякая: рабочие, наподобие Зуева, шли охотой в солдаты.

Шли также и неохотой.

– Ах, теперича бы силенки! Ах бы хоть немножечко!.. – тосковал в эту пору Порфирыч.

Во время такой страстной жажды лишнего гривенника, своего угла, вообще во время жажды обделывать свои дела умер растеряевский барин (отец Прохора Порфирыча). Дело случилось темным вечером. Поднялась суматоха, явились душеприказчики, дали знать Порфирычу. При этом известии в глазах его сразу, мгновенно прибавилась какая-то новая, острая черта, какие являются в решительные минуты. Он сразу понял, что настало время. Одевшись в свое драповое пальто с карманами назади, он почему-то поднял воротник, сплюснул шапку, и строгая фигура его изменилась в какую-то юркую, готовую нырнуть и провалиться сквозь землю, когда это понадобится.

Порфирыч делал первый шаг.

…Вечером в нижних окнах дома «барина», долго стоявших забитыми наглухо, светился огонь. На столе лежал покойник, в мундире; две длинные седые косицы падали на подушку; стояли высокие медные подсвечники; солдаты, бабы пришли смотреть «упокойника». Унылая фигура последней фаворитки барина, Лизаветы Алексеевны, в огромной атласной шляпе, с заплаканными глазами и руками, державшими на сухой груди платок, ныряла в толпе там и сям, пробивая плечом дорогу к одному из душеприказчиков.

– Семен Иваныч, – слезливо говорила она, – неизвестно… мне-то?.. хоть что-нибудь?

– Я вам сто тысяч раз говорю – не знаю!

– Не сердитесь! ради бога, не сердитесь!.. Голубчик!

– Что вы пристаете? Сидите и дожидайтесь!

– Буду, буду, буду! Боже мой! Ах, господи!

Лизавета Алексеевна садилась в угол, тревожно бросая глазами туда и сюда. Заметив, что душеприказчики разговорились, она минуточку подумала и вдруг без шума шмыгнула в другую комнату.

Горели свечи, лампадки. Дьячок с широкой спиной приготовлялся читать псалтырь, переступая в углу тяжелыми сапогами. В виду покойника толковали шепотом. Было упомянуто о том, что хоть и все мы помрем, но всё «как-то»… к этому присовокуплялось: «ни князи… ни друзи…» А затем, после глубокого вздоха, следовал какой-нибудь совершенно уже практический вопрос, хотя тоже шепотом:

– А вот, между прочим, не уступите ли вы мне рыжего мерина? под водовозку?

– Ох, мерина, мерина! – глубоко вздыхал душеприказчик, думавший, может быть, крепкую думу о том же мерине. – Погодите, Христа ради, немножечко!

Дьячок кашлянул и зачитал:

– Блажен му-у-у-у…

– Караул!!! КраулП Стой! – раздалось под окнами.

– Господи Иисусе Христе! Что такое? – зашептала публика, и все бросились на улицу…

– Стой! Стой! Н-нет! ввррешь! Брат! брат!

Народ, сбежавшийся со свечами, увидел следующую сцену.

Прохор Порфирыч старался вырвать из рук Лизаветы Алексеевны огромный узел, в который та вцепилась и замерла.

Из узла сыпались чашки, стаканы, серебряные ложки и проч.

– Брат, брат! Краденое!..

– Мадам, – сказал значительно душеприказчик, – пожалуйте прочь!..

Прохор Порфирыч налег на врага узлом и потом сразу рванул его к себе. Лизавета Алексеевна грохнулась оземь.

Толпа повалила вслед за победителем. Надо всеми колыхался огромный узел.

– Как? воровать? – громче всех кричал Порфирыч. – Нет, я тебя не допущу! Извини!..

Узел свалили на крыльцо с рук на руки душеприказчику, который говорил Порфирычу:

– Спасибо, спасибо, брат!

– Помилуйте, васскородие, – говорил Прохор Порфирыч, обнажая голову и в ужасе раздвигая руки. – Как же эт-то только возможно? Я – все меры!.. Ка-ак? воровать?.. Нет, это уж оставь!

– Ты тут ее схватил?

– Да тут-с, васскородие, как есть у самых у ворот. Баррское добро, д-да боже меня избави!.. Что тебе по бумаге вышло – господь с тобой, получай!

– То другое дело!

– Да-с! то совсем другое дело! А то скажите на милость!

– Спасибо! Молодец!

– Всей душой.

Порфирыч осторожно пощупал у себя за пазухой и подумал: «здесь!»

– Я, васскородие, видит бог!

Душеприказчик ушел. Порфирыч долго еще толковал брату: «А то, скажите на милость, такой поступок… целый узел, не-э-эт!» Потом пошел под сарай, запихнул между дров какойто сверток, подхваченный в бою, и, возвращаясь оттуда, говорил:

– Каак? воровать? Нет, ты это оставь!

Лизавета Алексеевна долго билась и истерически рыдала за воротами:

– Из-за чего? Из-за чего? Из-за чего я всю-то молодость – всю, всю, всю… Господи! Грех-то! Грех-то!..

Вдруг она вскочила, отряхнула платье, утерла глаза и быстро направилась в комнату.

– Мадам! – говорил душеприказчик, – пожалуйте отсюда вон… после таких поступков!

– Н-не пойду!..

Лизавета Алексеевна села на стул, прижалась спиной к углу, плотно сложила руки и вообще решилась «ни за что на свете» не покидать своего места.

– С вашим поведением здесь не место… Здесь покойник.

– Н-не пойду! н-не пойду! – твердила Лизавета Алексеевна, дрожа.

– А! не пойдете…

– Голубчик!

Она бросилась на колени.

– Есть в вас бог! не гоните меня! Ради бога… Я ведь с ним, с покойником-то, восемь лет… Ах, ах, ах, ах!

Душеприказчик ушел, махнув рукою.

Поздно вечером душеприказчик, отправляясь спать, поручил за всем надсматривать Порфирычу; на унылого, нерасторопного Семена надежды было мало: где-нибудь непременно заснет. Разошлись все, даже и Лизавета Алексеевна. Прохор Порфирыч вступил в свои права: надсматривал и распоряжался. В кухне дожидалась приказаний стряпуха. Порфирыч, для храбрости «пропустивший» рюмочку-другую водки, вступил с ней в разговор.

– Как в первых домах, – говорил он, – так уж, сделайте милость, чтобы и у нас.

– Слава богу, на своем веку видала, бог привел, разные дома… Вот купцы умирали Сушкины, два брата.

– Д-да-с! Потому наш дом тоже, слава богу… Будьте покойны!

– Не в первый раз… На сколько, позвольте спросить, персон?

– Персон, благодарение богу, будет довольно! Нас весь город знает…

– Дай бог, а завтра утренничком надыть пораньше грибнова и опять крахмалу для киселя.

– И грибнова! Мы этим не рассчитываем.

Молчание.

– Я полагаю, – говорит стряпуха, – кисель-то с клеем запустить?

– И с клеем. Как лучше… как в первых домах.

– А не то, ежели изволите знать, со свечкой для красоты.

– Как в первых домах! И с клеем и со свечкой… Запускайте, как угодно!.. чтобы лучше!.. Мы не поскупимся.

Бодрствование во время ночи Прохор Порфирыч тоже выдержал вполне. Расставшись со стряпухой, он направился в дом, уговорив братца лечь спать.

– И то! – сказал братец и лег на крыльцо в кухне.

В освещенной комнате раздавалось тягучее чтение псалтыря, прерываемое понюшками табаку. Порфирыч босиком тихонько подходит к дьячку, засунув одну руку с чем-то под полу, и, придерживая это «нечто» сверху другой рукой, шепчет:

– Благодетель!

Дьячок обернулся.

– Ну-ко!

Дьячок сообразил и произнес:

– Вот это благодарю! – Тут он нагнулся к уху Порфирычу и зашептал: – Грудь! На грудь ударяет ду-ду-ду-то!..

– Прочистит!

– Это так! Оно очистку дает! В случае там в нутре что-нибудь…

– Вот, вот! Она ее в то время сразу. Ну-ко!

Пола полегоньку приподнимается; дьячок говорит:

– О, да много!

– Что там!

Нечто поступало в дрожавшие руки дьячка.

– Сольцы, сольцы!

– Цс-с-с… Сию минуту.

– Гм-м… кхе!

– Готово!

– Ах, благодетель! Я тебе, друг, что скажу, – прожевывая, шептал дьячок, – ты по какой части?

– Слесарь.

– А мы по церковной части. Я тебе что скажу: наше дело – хочешь не хочешь!

Дьячок пожал плечами.

– Смерть!

– Ты думаешь, всё на боку да на боку лежим? Нет, брат!

Долго идет самое дружественное шептание. В комнате раздается опять тягучее чтение.

Прохор Порфирыч в это время уже в мезонине; он нагибается под кровать, кряхтя, что-то достает оттуда, потом на цыпочках спускается с лестницы и идет через двор к саду.

Брешет собака…

– Черной!

Порфирыч посвистывает.

– Как! воровать? – говорит он, возвращаясь из саду и проходя мимо брата. – Нет, гораздо будет лучше, ежели ты это оставишь… Братец, не спите?

– О-ох!.. Не сплю! – вздыхает Семен, поворачиваясь на своем ложе.

Порфирыч подсаживается к нему, тоже вздыхает, присовокупляя: «ох, горько, горько!», и затем тянется долгий шепот Порфирыча:

– Ах ты, говорю… Да как же ты, говорю, только это в мысль свою впустить могла?

Безлунная ночь стоит над городом; небо очистилось, в воздухе сыро. В стороне по небу скатилась звезда, оставив светлый след.

– О-ох, господи! – шепчет кто-то в кухне.

На крыльце явилась стряпуха.

– Я все беспокоюсь, – заговорила она, – как кисель?

– Как в первых домах!

– Опять можно и полосами его пустить, с клюквой, как угодно?

– Как вам угодно, и с клюквой!.. Как в первых домах!

– Я все беспокоюсь! – заключила стряпуха, уходя.

Усталый дьячок еще медленнее читал псалтырь; из отворенного окна на него изредка налетал свежий воздух.

– С-с-с-с-с-с… – раздалось под окном.

Дьячок обернулся.

Прохор Порфирыч облокотился на подоконник локтями, прищуривал глаз и кивал головой в сторону.

– Не мешает! – сказал дьячок.

Следовало повторение «нечто» и опять монотонное чтение.

Прохор Порфирыч снова исчезал куда-то. Дьячок, у которого начинали слипаться веки, иногда закрывал глаза и прерывал чтение, пошатываясь вперед и назад. Тишина была мертвая.

Вдруг где-нибудь, не то вверху, не то внизу, с каким-то нытьем щелкал замок. Дьячок выпрямлялся, широко раскрывал глаза и едва успевал произнести два-три слова, как начинал дремать снова.

Послышалось какое-то шуршание. Дьячок снова встрепенулся.

– Я, я, я! – успокоительно шептал из сеней Порфирыч, осторожно таща по земле какую-то шкуру, или ковер, или шинель. – Завтра, брат, и без того хлопот полон рот!

Начинали петь петухи. Дьячок совсем заснул, положив голову на кожаный аналой и приседая. Его разбудил какой-то шум, происходивший на дворе… В окно он увидел Прохора Порфирыча, расправлявшегося с Лизаветой Алексеевной, которая таки не вытерпела до утра и тихонько успела пробраться в мезонин.

– Уйду! уйду! уйду… Ради бога! Ах, не увечьте! Сама! сама! сама!

С такою же точно рассудительностью проводил Прохор Порфирыч и следующие дни; в день похорон, почти в одно и то же время, он распоряжался в кухне, подавал к столу тарелки, бежал за водкой, утешал маменьку, выводил из-за стола пьяного, подтягивал вместе со всеми «вечную память!» и тут же засовывал в карман какую-то вещь, присовокупляя про себя: «ременная, аглицкая» и т. д. Без Прохора Порфирыча никто не мог дохнуть; отовсюду слышались голоса: «Порфирыч, Прохор Порфирыч!», и в ответ на них Порфирыч беспрестанно сыпал: «С-сию минуту-с, с-сию минуту-с… Иду, иду, иду!»

Кончились похороны, дом опустел: везде были открыты окна и двери, ветер свободно гулял повсюду, вытаскивая в отворенное итальянское окно мезонина ветхую зеленую стору и подгоняя ее под самый князек крыши; в комнате, где так долго умирал барин, было все взрыто: старые тюфяки и перины, рыжие парики с следами какой-то масляной грязи вместо помады, банки с какими-то мазями, прокопченные куревом трубки и чубуки, все это наполняло душу отвращением, гнало из комнаты, уже опустевшей. Внизу и вверху лопались обои, и за ними то и дело шумели потоки сору.

Прохор Порфирыч это время постоянно находился при маменьке, изредка заглядывая в дом, где через несколько времени начался аукцион. Порфирыч долго рассматривал вещи, долго молчал, и когда решался наконец просунуть в толпу голову и произнести «пятачок-с», то это значило, что ему попалась такая штука, за которую люди знающие, «охотники», дадут несравненно больше. Зацепив какую-нибудь подобную вещицу, он скромно возвращался к маменьке, покупал ей на свои деньги водку (малиновую сладенькую любила Глафира) и к чаю брал у растеряевского лавочника Трифона тоже любимые Глафирой грецкие орехи и винные ягоды…

– Кушайте, маменька! сделайте милость, – говорил он.

– Не могу, Прошенька, я этого чаю глотка проглотить, чтобы без эвтого, без сладкого… Изюмцу или бы чего…

– Кушайте, на доброе здоровье, не томитесь…

– Что ж это, Проша, будет ли нам какое награждение от покойника?..

– Надо быть. Я так думаю, чем-нибудь же должен он свое поведение оплатить… Надо за этими крюками-то поглядывать!.. – намекал он на душеприказчиков.

– То-то, ты, Проша, посматривай!.. Поглядывай, как бы они чего не наплели там…

– Авось бог! Кушайте, маменька, кушайте!

После аукциона душеприказчик позвал Прохора Порфирыча наверх.

– А, ты! – сказал чиновник, когда Порфирыч вошел и поклонился. – Вот вас барин наградил.

Порфирыч осторожно подвинулся к столу и упорно смотрел в валявшуюся там бумагу. Он что-то прочитал в ней.

– Вот деньги. Отдай матери.

– Покорнейше благодарим, васскородие!

Порфирыч поцеловал у чиновника руку…

– Ну, ступай!

– Слушаю-с…

Порфирыч стал у двери.

– Больше ничего; ступай!

– Слушаю, васскородие!

И все-таки остался у двери.

– Тебе что-нибудь нужно?

– Так точно-с; потому, васскородие, самые пустые деньги вы изволили отдать-с…

– Как?

– Так точно-с… Мы это знаем-с. Сделайте милость, извините… барин по бумаге отделили третью часть на сирот; следовательно, пожалуйте нам полностью. На что нам такая безделица? Вы, васскородие, сделайте вашу милость, доложите, что следовает…

– Ступ-пай! Я тебе говорю!

– Слушаю-с…

И опять-таки стал у двери.

– Ты не уйдешь? – через несколько минут злобно закричал чиновник.

– Сделайте божескую милость, васскородие, пожалуйте деньги-с полностью!

– Вон!

– Я, васскородие, по суду буду искать… Как вам будет угодно!..

Грозное молчание…

– Как вам угодно-с… Я к господину губернатору… Опять же мы и Федор Федорыча довольно хорошо знаем… Как вам угодно!

– Я сам Федор Федорыч! Что ты мне грозишь? Плевать я на него хотел!

– Как вам будет угодно… Ну, только я этого грабежа не оставлю!

Порфирыч, весь зеленый от гнева, спускался с лестницы.

Чиновник нагнал его и бросил в лицо пачкой бумажек.

– Ты деньги-то не швыряй! – заговорил Порфирыч во все горло. – Ты свою рожу-то береги…

– Дьявол! – послышалось сверху…

Блистательная победа над чиновником завершилась не менее блистательной попойкой в кухне. Брат Порфирыча уезжал в деревню, в конторщики; в кухне по этому случаю кипели самовары, на столе стояли полуштофы, валялись орехи, винные ягоды, рыба, куски ветчины, и шло веселье и плач.

Брат Порфирыча, никогда не пивший водки, сильно охмелел с двух рюмок, лез обниматься и кричал:

– Брат!.. Бр-рат! Я доверяю!..

– Проша! – приставала хмельная мать…

– Господи! – умиленно говорил Порфирыч… – Братец!

– Брат!

– Братец! видит бог!

– Брат! Я доверяю! Ман-нька!.. Брат!..

– Всей душой!.. Боже мой!

– Брат!

Порфирыч обнимался с братом, прижимая к его спине полштоф.

– Брат!

Лакей совсем осовел и валялся как сноп, не переставая повторять: «Бр-рат!» Наконец его ввалили вместе с гитарой в мужичью повозку, присланную из деревни, и Прохор Порфирыч остался с матерью вдвоем…

– Ну, маменька, – говорил он ей на другой день. – Надо думать!.. Не сегодня-завтра в шею погонят…

– О-ох, надо, надо!

– Я так думаю, домик бы? Деньги, они, не увидишь, разбегутся…

– Уж как ты знаешь!.. Куда мне, я не пойму ничего… Еще изобьют, пожалуй, и суда не сыщешь… Мне бы где свой угол…

– Я так думаю, домик… Я похлопочу… По крайности будет у вас свое имение…

– О-ох, давно своего-то не было!..

– То-то и есть! Братец, дай бог здоровья, доверяют мне.

– Да я-то нешто зверь какой?.. Ты меня не ограбишь… Не выдашь… Из моего дому не выгонишь…

– Пом-милуйте!.. Ведь тоже вашего заводу-то. Слава богу! – И Прохор Порфирыч целовал у маменьки ручку.

Душеприказчик ходил с купцами вокруг дома умершего барина, пробовал стены топором, мерял землю цепью и, сердито постукивая в кухонное окно, говорил:

– Выбирайтесь, выбирайтесь, выгоню!

– Не беспокойтесь, сделайте вашу милость, уйдем-с!.. – отвечал Прохор Порфирыч.

Несколько дней он употребил на отыскивание дома, наконец нашел. В лачуге жила одна старая баба, никогда не показывавшаяся на свет божий. Ходили слухи, что она с мужем занималась когда-то «нехорошими» делами, вследствие чего муж и умер без покаяния, без причастия. Не захотел. Поэтому старуху все боялись, и никто не старался узнать, что с ней делается: в окнах у нее никогда не светился огонь, печь не топилась, и чем питалась она, тоже было неизвестно. Умри старуха – все бы побоялись войти к ней. Но Прохор Порфирыч зашел. Старуха превратилась в какое-то совершенно одичалое существо. Долго не понимала она, что такое толкует ей Порфирыч, но когда он показал ей деньги, старуха заговорила.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации