Текст книги "Из деревенского дневника"
Автор книги: Глеб Успенский
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц)
5
Приведу в заключение еще один факт, совершающийся перед моими глазами, доказывающий, что современные деревенские порядки далеко не отличаются прочностью и стройностью.
Владелец большого имения, прилегающего к крестьянским землям, предлагает сельскому обществу купить у него шестьсот десятин земли, из которых сто десятин лесу (а в этой местности лес дорог). Сам же владелец не занимается хозяйством и приезжает в деревню только на лето. При прежнем владельце земля эта охотно разбиралась как местными, так и соседними крестьянами; но владелец пожелал, чтобы всю землю приобрели его соседи, крестьяне смежной деревни, и не в розницу, а всем миром. Чтобы облегчить эту покупку и сделать участниками в ней всех, он предложил уплачивать ему не деньгами, а тем же самым лесом, который находится в уступаемом имении; каждый год крестьяне всем миром вырубают четыре десятины леса и, по известным существующим ценам, доставляют его владельцу, причем за возку полагается также особая, существующая плата. Вся операция должна совершиться в двадцать пять лет, причем к концу последнего года крестьяне вновь имеют часть уже двадцатипятилетнего леса. В то же время они со дня составления мирского приговора начинают пользоваться остальными пятьюстами десятин земли. Все дело в мирском приговоре, в ручательстве всей деревни; и вот уже идет второй год со дня предложения, а ручательства этого все нет. Крестьяне продолжают нанимать землю на чистые деньги, кому сколько понадобится, или у соседних помещиков, или у своего ближнего, которому пришло трудно, в последнем случае всегда подешевле, чем у помещика. Помещику платят рублей семь-восемь, ну а уж своему брату и пять и три: потому своему-то брату труднее, чем помещику.
Вместе с тем владельца имением одолевают просьбами некоторые из крестьян уступить им в имении участки, а бывали и такие случаи, что один какой-нибудь крестьянин изъявляет желание купить, на предлагаемых условиях, все имение – один.
Владелец, однако, не желает отдавать земли иначе, как всему обществу. Все общество не соглашается, молчит – и отличная, нужная, дешевая земля под боком у него лежит без дела и без пользы.
Что за причина такого непостижимого явления?
Из расспросов и разговоров с крестьянами, которые касались этого предмета, я мог убедиться только в том, что взаимная рознь членов деревенского общества достигла почти опасных размеров.
Покупая имение всем обществом (объясняли мне некоторые из крестьян), все-таки необходимо «выбрать» одного человека, который бы имел дело с конторой владельца, вел счет подводам при возке дров, записывал рабочие дни при рубке и т. д., словом, – необходим человек, которому могло бы доверять все общество, и вот такого-то человека и нет между семьюдесятью дворами! Из семидесяти домохозяев выбирают сельского старосту, сборщика; но это лица официальные, имеющие дело с начальством, да и выбираются-то они для начальства больше. Выбрать же своего человека, который бы блюл общие интересы так же точно, как и свои собственные, оказывается невозможным. Всякий привык думать, что человеку нельзя не соблюдать своей собственной выгоды, пользы, и что он, особливо поставленный в несколько иное положение, чем другие покупщики имения, сумеет повернуть дело так, что только одному ему и будет лучше, а всем другим хуже. Кого из крестьян, знакомых мне, ни называл я, – все, по мнению разных деревенских людей, оказывались ненадежными…
– Ничего человек, что говорить, а дай-ка ему… – Вот как характеризовали деревенские люди друг друга…
Кроме этого, недоверие к еще не избранному никем распорядителю, недоверие к возможности существования личности, которая бы не пользовалась на счет других, если к этому подвернется случай, одинаково господствует как в кругу состоятельных крестьян, так и в кругу крестьян послабей. Состоятельные и слабые – две довольно ясно обозначенные деревенские группы, также не позволяют осуществиться выгодному для всех делу. Для слабых не дать сильным стать еще сильнее – прямое удовольствие, а уверенность их в том, что при равном участии в покупке сильным достанется больше, чем слабым, что слабый-то собственно окажется только работающим для сильного, – так велика, непоколебима, основана на таких неопровержимых для всякого фактах, что желание владельца, вероятно, и не будет осуществлено.
Итак, необходимая для крестьян земля, предлагающаяся на самых выгодных условиях, лежит впусте. Богатые мужики винят бедных в том, что они не дают им и себе устроиться лучше, «точно собака на сене лежит, ни себе, ни другим». Бедные сердятся на сильных, видя их намерение пользоваться чужими трудами, закабалить их приговором владельцу на двадцать пять лет, чуют в этой операции «новую барщину». Все вместе – никто не верит друг другу, и каждый изо всех сил старается как-нибудь захватить себе клочок землицы на стороне, должает в банке, у частных лиц, платит проценты и деньгами и натурой, словом – бьется как рыба об лед.
V
«Темный» деревенский «случай»
1
В погожий летний день, часов в шесть вечера, когда раскаленный воздух понемногу начинает простывать, на пчельнике у сельского писаря за самоваром сидели деревенские гости. Гости сидели и лежали на земле вокруг самовара и вели разговоры с хозяином пчельника, старым отставным солдатом с простреленным и несгибавшимся коленом. Был тут в числе гостей «банковый писец» – молодой человек из семинаристов, заведующий счетной частью в местном ссудном товариществе; был тут сельский староста, был еще один крестьянин из тех, которые «почище», был и пишущий эти строки. Да больше-то, кажется, никого и не было…
Все мы испытывали приятные ощущения вечерней прохлады и крепкого лесного воздуха. Пчельник стоял на широкой луговине среди леса, был обнесен кругом загородкою, которую со всех сторон густо обступил мелкий кустарник. Тишина, благодаря этому кустарнику, стояла на пчельнике поразительная. Всякий малейший шорох, звук в лесу или скрип телеги на пролегавшем невдалеке от лесу проселке – слышались здесь среди тишины необыкновенно отчетливо.
Наслаждаясь окружавшею нас «благодатью», мы попивали с удовольствием довольно безвкусный, если не сказать прямо – скверный, чаек и вели непринужденный разговор: то о пчелах, то о деревенских делах, то о покосе, то о наших, общих деревенских знакомых. В разговоре именно об этих наших общих знакомых и отразилось то чувство удовольствия, непринужденности, которое навевала природа, вечерняя прохлада, звуки собиравшегося спать леса…
Как-то вышло так, что, только уходя с пчельника, я сообразил, что мы почти только и делали во время разговоров, что непременно кого-нибудь ругали или мошенником, или дураком, или подлецом. Уж после я вспомнил, что мы «на прохладе-то» перебрали всех наших общих деревенских знакомых, и всех почти кто-нибудь из нас «распечатал», как говорится, в самом лучшем виде. Но такова была сила прелести вечера, простора и уюта пчельника, что, и распечатывая ближних, мы не чувствовали ничего, кроме самого лучшего, самого благорастворенного состояния духа. Легко было на душе, хорошо. Тело покойно нежилось в мягкой траве, и чистый лесной воздух свежо чувствозался в груди.
Когда мы таким образом перемыли всем нашим знакомым косточки, когда переговорили обо всех деревенских делах и безделицах, разговор на минуту было замолк. Кто-то выразил желание даже отправиться по домам; но нелепый вопрос, неожиданно сделанный одним из гостей, именно банковским писарем, направил разговор на совершенно неожиданную тему.
– А лешие попадаются тут у вас в лесу-то? – произнес писарь, лежа на спине, – произнес вяло и, повидимому, просто так, неизвестно зачем и почему.
– Ну, уж не могу тебе сказать, – почему-то многозначительно мотнув головой, отвечал ему хозяин-пчеляк. – Лешие, нет ли, а что-то… есть!..
– Есть?
– Есть что-то!..
Эти слова пчеляк произнес еще многозначительнее и принялся пить чай, не отрывая губ от блюдечка и поглядывая на публику уже совсем загадочно.
– Что же такое? Черти, что ли?..
Но пчеляк молчал и пил.
– Ну вот – черти! – сказал староста: – у нас тут с образами весь лес обойден… Тут этой дряни не должно быть. Тьфу!
– Так что же такое тут?
– А вот что тут, братец ты мой, – торопливо схлебнув последний глоток, сказал оживленно пчеляк: – женщина тут плачет… Вот уже тринадцать лет… И так рыдает, боже милостивый, и всякий раз вот об эту пору, как солнце начнет садиться…
Все затихли и, надо сказать правду, прислушались к лесу…
– Это точно! – сказал один из гостей: – я сам слышал.
– Тут много кто слыхал, – прибавил староста. – Ну только, надо быть, нечистого тут нет…
– Это птица у вас тут какая-нибудь кричит, а вам кажется плачет…
– Ну – птица!.. Какая птица, когда я ее вот так, как тебя, вижу…
– Ты видел ее?
– Говорю, видел, вот как тебя.
– Ну что ж она? Молодая?
– Ну уж этого я, братец, не распознал… Не до того тут было… А подлинно тебе говорю, высокая, худая, вся в белом и платок и сарафан… а руки – белей снегу… И не своим-то голосом рыдает… Вот эдак-то руками схватится за голову – и зальется…
Старик представил, как она плачет, и сам прорыдал таким старческим хриплым рыданьем, что всех невольно проняла дрожь…
– Как же ты ее встретил-то? – преодолев впечатление страха, спросил писарь.
– А так: пошел я, братец ты мой, по лесу, как раз вот об эту пору, и норовил я от Никольского добраться до дому прямиком, стало быть как есть насквозь весь лес мне пройти надо было… Иду я – палка у меня… Палку я всегда держу; – иду… Пошла чаща, иду, разгребаю ветки-то; вдруг раздвинул в одном месте, а она прямо передо мной… Так я и обмер. Думаю: «Н-ну!» Только тою ж минутою глянула она, да как птица по лесу – эво кругом каким, и вон где позади меня как зальется… Ну, я – давай бог ноги…
Все молчали.
– Истинная правда! – прибавил пчеляк: – хочешь верь, хошь нет, – что мне врать… А есть это! Вот сейчас побожиться. У меня сын Егор, так тот в полдень, в самый жар на нее наткнулся…
– А чай и жутко было, Иваныч? – проговорил староста.
– Да уж не без того. Не хвастаясь скажу – не робок я, видал на своем веку много делов пострашней, а не утаю – зачал щелкать по лесу-то, забыл, что нога прострелена… Добрался до дому-то – слава тебе господи!
Всем стало легко, когда пчеляк произнес последнюю фразу, и всякий, под влиянием этого впечатления, облегчившего душу, поспешил рассказать какой-нибудь случай из своей жизни, в котором страх играл также немалую роль, но в котором в конце концов все оказывалось вздором и смехом. Со всяким случалось что-нибудь подобное, и всякий рассказал, что знал или слышал, и, наконец, опять настало молчание. И «о страшном» не было уже материала для разговора. Но старик-пчеляк, любивший поговорить, казалось не желал давать разговору какого-нибудь другого направления и продолжал сохранять на своем лице то же несколько таинственное выражение.
2
– Нет, – наконец сказал он: – вот с Кузнецовой женой, вот так уж напримался я страху.
Кузнецов был молодой сельский торговец: в соседнем большом селении у него был магазин. Я знал его лично и крайне удивился, узнав, что он – семейный человек, так как постоянно видел его и в квартире и в лавке одного.
– Разве Кузнецов женат? – спросил я.
– Как же! Да-авно!
– Где же его жена?
– Она уже второй год как в больнице, в Москве, лечится… Теперича-то, пишет, будто поправляется, а уж что тогда было, не приведи царица небесная!.. Я один, братец ты мой, бился с нею целую неделю, день и ночь, так уж знаю, что такое это… Давай мне тысячу рублей теперича – нет!.. Не заманишь!..
– Какая же это у нее была болезнь? – спросил писарь.
– С ума сошла. Только с ума-то сошла на худом… – И старик-пчеляк шопотом рассказал о ее недуге… Недуг действительно был ужасный…
Стали толковать о причине такого недуга…
– И что за чудо! – сказал пчеляк. – Ведь как, братец ты мой, чудесно жили-то в первом году – ангелы преподобные! Торговлю начали чисто, на готовые денежки, всего много, дом – с иголочки, оба – любо глянуть, уж об ней и говорить нечего: королева – одно слово!.. Да и он парень складный… Бывало, взойдешь в лавку-то к ним, соли там или что-нибудь взять, – сидят оба, как птички, и ласковы и веселы… И самому-то, ей-богу право, весело станет… Вдруг, как нечистый попутал, сразу, братец ты мой, оба как оглашенные стали… На второй год пошло это у них.
– А дети есть у него? – спросил я.
– Была одна девочка, в самый первый год была, ну только померши… Двух либо трех месяцев померла-то… Ту-ужили оба… стра-асть… А потом вдруг и началось промежду них… Слышим – «бьет»! По вечерам крик из дому-то несется… Что такое?.. Потом – того: принялся, братец ты мой, за бабами, значит, за женским полом – проходу нет!.. Пьет, беспутничает, жену бьет, бросает ее совсем, прочь гонит. Отец ейный тут с родней прибыл… Помню, всю морду этому самому Кузнецову изуродовал. Однова они всей родней его били, да как били-то!.. Сам своими глазами видел, как один дьякон прямо ему в лицо старым-престарым веником тыкал, окомёлком… Тут было, боже мой, что такое! Нет ему уйму – да и шабаш! В течение того времени ейный родитель взял да в суд его и предоставил… значит, за истязание и самоуправление… Присудили его, друг ты мой, на полгода в тюрьму… Вот тут-то с ней случилось… Перво-наперво все тосковала, скучала… Исхудала вся – «не знаю, говорит, что со мной делается…» Бывало, зайдешь в лавку-то: сидит и смотрит, а приметить тебя – не примечает… И раз окликнешь и два – все молчит… Уж когда-когда опомнится! «Ах, скажет, Иваныч, я и не вижу!» Я, мол, тут давно стою. «Ужли давно?» – «Именно правда». И опять на нее этот истукан найдет, опять говори, не говори – все одно… А однова пришел, глядь – лавка заперта… Что такое? Пошел было на кухню; идет навстречу кухарка. «Взбесилась, говорит, наша хозяйка… Что делает – так ах… Лучше и не ходи…» Я было и не пошел, да за мной сам отец ейный прислал, подсобить… Потому сладу нет… Даже отец-то родной, и тот ушел, залился слезами, ушел из дому. Оставили меня одного… Ну уж и принял я мученьев, век не забуду.
Пчеляк рассказал мучения; публика посмеялась…
– Как же ты с ней справлялся-то? – спросил староста.
– Как? – известно палкой!
– Бил?
– Известно бил, коли резонов не слушает. Ей представляешь резоны, а между прочим она пуще того безобразничает… Что будешь делать: и жаль, а нельзя – других способов нет… Огреешь кнутом раза три-четыре – забьется за печку, сидит недвижимо и, пожалуй, с час просидит, не шелохнется… Ну только ты чуть задремал – хвать, вот она!.. Думаю, нет, брат, шалишь!.. Одну ночь я так-то пробился, на другую потребовал цепь, приковал ее за печкой-то, принес вожжи, говорю: «вот, матушка!» – показал ей… Ну с цепи ей сорваться трудно… Погремит, погремит – ляжет… Только уж что говорила, слова какие, и не дай бог! Разов с пяток я ее вожжами-то урезонивал за эти самые ее слова… И ругаться тоже – ругалась, словно пьяный солдат… Откуда только набралась этого… И бился я таким манером с ней целую неделю.
– Все вожжами?
– Вожжами все и кнутом… Однова так подсвечником успокоил ее, потому чуть было из цепи не вылезла!.. Целую, братцы мои, неделю я так-то бился – один! Отец-то ее перво-наперво совсем рассудка лишился, муж – в остроге, один я. Потом принялись таскать знахарей и знахарок, поили ее и отчитывали, все одно – никакие средствия… Наконец, того, надумали в больницу везти в Москву. Веришь ли, индо слеза меня самого прошибла, как стали ее из-за печки-то вытаскивать: вся как есть синяя от побой…
– Ты ее, должно быть, знатно охоливал-то…
– Уж чего тут!.. Бывало, за ночь-то у самого ладони напухнут…
– И отчего же это с нею приключилось? – спросил банковский писарь.
– Поди вот! разбери!.. – сказал пчеляк.
– Уж знамо – дело темное! – прибавил один из гостей.
– Господь ее знает!.. – заключил третий.
Скоро мы разошлись по домам под тяжелым впечатлением рассказа.
3
Всякий деревенский житель в своем домашнем быту непременно испытал и постоянно испытывал какой-нибудь необъяснимый, непонятный удар; какие-нибудь страшные психологические страдания, незабываемые, гнетущие, уродующие человека навеки, но ничем не облегчаемые, неразъяснимые страдания, которые даже и выплакать-то нет возможности.
Правда, Кузнецов, о котором рассказывал пчеляк, не был крестьянин; это был сельский купец, торговец; но история его носила все признаки подлинной крестьянской семейной беды, в которой есть все: и побои, и слезы, и кнуты, и избитые досиня спины, и, очевидно, страшные нравственные страдания, и в конце концов – ничего, кроме каменной тяжести на сердце, кроме угнетающей уверенности, что так угодно богу, да воспоминания какого-нибудь «очевидца» о том например, что вот у него у самого в ту пору руки напухли от битья…
Такие семейные беды, если вы только приглядитесь к деревенской жизни, тяжелыми думами, темнотою без просвету давят крестьянскую душу, пришибают человека к земле, словно тяжелым неожиданным ударом с неба свалившегося камня, и вы встречаете их на каждом шагу.
Еще недавно, возвращаясь со станции железной дороги, я встретил старика крестьянина, который вез из города племянницу – сумасшедшую девушку. Она глядела, но ничего не говорила и ничего не понимала, даже не делала сама ни одного движения: старик дядя должен был сам утирать ей нос, сам усаживать ее так, чтобы не свалилась, сам застегивал ей армяк…
– Что такое? Отчего?
– Господь ее знает! Сразу приключилось… – Ночью!
Старик вез ее домой из сумасшедшего дома, где ее тоже шибко били – «вся спина в синяках»… А сам он как будет лечить ее? Кто, кроме отставного солдата, предложит ему свои услуги насчет кнутья и вожжей?
Именно с этой стороны меня и интересовала история Кузнецова. Немало удивило меня и то обстоятельство, что Кузнецов, которого я знал, вовсе не походил на того, о котором рассказывал пчеляк. Это был, как мне казалось, человек добрый, даже как бы старавшийся быть добрым.
И этот-то добрый человек мог довести до сумасшествия близкого, мало того – любимого человека, мог драться, пьянствовать, безобразничать, даже попасть в острог. Тут была тайна, и тайна деревенская. Я решился добиться и толком разузнать, в чем тут дело.
Не буду рассказывать, какие усилия были сделаны мною для того, чтобы вынудить Кузнецова рассказать его семейную драму; только драму эту он мне все-таки рассказал. Передаю ее читателю только в существенных чертах, так как во всей подробности рассказывать ее невозможно.
4
– Помилуйте!.. Любил ли?.. И посейчас я без нее сохну, а уж что было с первого началу, того и не рассказать словами. Да и как не любить-то? Ведь это одно – ангел превосходный, других слов для этого нет… Красавица первая! Развязность, например, резвость… Или опять взять в работе – огонь, проворна, аккуратна… В коротких словах сказать, по моему понятию, миловидней не сыщешь… Сколько их я на своем веку, например, будем так говорить, ни обсуждал – тряпки и мочалки, больше ничего… Да что еще: ведь мы уж с ней десяти-девяти лет целовались… Сам господь определил нам быть в браке: мой родитель испокон веку жил здесь и ейный, Милочкин, – и имя-то, позвольте сказать, сколько миловидно – Эмилия! Батюшка, отец Иоанн, священник (теперича он уж оставил должность), также здесь с искони бе… И оба с молодых лет вдовые, и Милочкин и мой… Родители наши души в нас не чаяли. Скажу одно: даже секли нас, ежели случалось, за шалости, и то с большим вниманием и более для угрозы, но нежели чтобы обидеть. Милочку всего один раз и подвергли – крыжовнику, с позволения сказать, объелась… Резвая была… У – боже мой!.. Отец-то Иоанн, бывало, не налюбуется ей… И был он большой приятель с моим родителем. Мой родитель, доложу вам, покойник, царство ему небесное, был старинный сельский купец – теперь таких нету. Теперь все такой народ пошел: налетит, одурманит, насулит, обделает – и в другое места… Теперь пошел в ход жадный человек, а таких, как родитель-покойник, и в помине нету! Родитель был человек тихий, жил на одном месте, дела вел постоянные, и всё только хлебом, больше ничем, никакими делами не занимался… Были у него в разных деревнях тоже постоянные знакомые по хлебной части, серьезные мужички, а в городе он тоже доверителей не менял, все больше с одним кем-нибудь дела делал. Знаете, чай, Пастуховых? Ну вот с ними с одними он более двадцати годов, окроме ни с кем никаких делов не делал. И никогда в покойнике родителе жадности не было: есть у него в десятке деревень знакомство, есть один хороший человек в городе – и будет! Не так, как теперь: всякий норовит целую губернию один захватить в свои лапы, да и орудовать… Нет! Родитель не жадничал… Сам брал пользу и другим давал… Одно слово – вел дело по чести и совести, тихо и без всякого азарта… И бедному человеку у него тоже отказу не было; и пропадало тоже немало; но родитель никогда не дозволял себе, чтобы там по судам или что… «Бог с ним!» – больше ничего!.. Бога он помнил, помнил крепко. Как, бывало, покончим дела или в промежутке, среди лета, ежели знаем, например, что все дело поставлено верно, – сейчас, господи благослови, куда-нибудь на богомолье, по монастырям, в Москву, в Сергиевскую лавру, в Оптину пустынь, к разным угодникам… Ездили не спеша, полегонечку… Наглядимся, наслушаемся всяких делов – домой! Зиму уж беспременно дома, и уж тут каждый день: либо отец Иоанн у нас чай с ромом пьет и газеты обсуждает, либо мой родитель у отца Иоанна разговор ведет о пустыне об какой-нибудь, или так разговор слушали… Ну и мы тут… То Милочка у нас, то я у них…
«С самых ранних лет стали мы слышать от наших родителей, что когда подрастем, так они нас непременно женят… потому лучше пары нет. Я тоже был не плох: один сын, и притом не нищий какой-нибудь; все знали, да и сам родитель мой не скрывал, что у него есть достаток, и он не раз поговаривал, что в случае брака все дела сдаст мне, а сам уж так будет век доживать, на спокое. И у отца Иоанна тоже было не без достатку. Окроме того, мы издетства друг дружкой любовались. Так что, можно прямо сказать, с детства были влюблены друг в дружку… И даже так влюблены, что вполне наверно знали о своем браке, оба дожидались… Бывало, ездим мы с отцом в отлучке, по святым ли местам, по делам ли в деревнях, только и жду, как бы домой, к Милочке… Но был я робок; она, правду сказать, посмелей была… побойчей, первая, бывало, за щеки обхватит и того… да!.. Раз даже… Да что уж, одно слово – смелая!.. Тормошит тебя, бывало, страсть! «Все равно, говорит, нас с тобой повенчают». Ну, однакож ждали мы порядочно…
«Повенчали нас, сударь мой, в самое прекрасное время: пошел ей восемнадцатый год, а мне ударил двадцать первый… Хотел было родитель мой еще повременить, ну только что согласия нашего на это не было. На что я в ту пору был робок и родителя почитал, а тоже однажды не вытерпел и поднял щетину: «как же это мне так можно… да!..» Правду надо сказать, что и Милочка тут меня много подгвазживала на упорство… Сама-то она уж вошла в возраст, потишела, а начала меня все на родителей натравливать… Бывало так, что и на своего отца напустит меня… налетишь таким ястребом, смешно вспомнить… А главная причина – стал мой родитель похварывать, стали в нем старые разные простуды открываться, вот по этому случаю и порешили нас повенчать… А как нас повенчали, тут родитель мой и порешил дела прекратить. «Живите, говорит, как хочется… Заводите свое дело, какое по вкусу…»
«И какое, милостивый государь, после того для нас настало удовольствие, то даже, извините, этого невозможно представить… Поехали мы вдвоем, я да она, в город повидаться с отцовскими знакомыми, посоветоваться, что они присоветуют насчет делов. Из города вздумалось нам махнуть в Москву, так как порешили мы завести вот эту самую лавку, в которой теперича разговор у нас идет, а порешивши это дело, задумали закупать товар в Москве, из первых рук. Делать – так уж делать. И что ж? Мы в Москве с Милочкой ни единого часу не разлучались: всё вместе – и по лавкам и по конторам, и везде нас московские купцы всё вместе видели и приглашают на вечера, в театр… Были мы тут, прямо сказать, во всех местах, и в церквах, и во дворцах, и в театрах, всего насмотрелись, все, например, древности, редкости, мощи там или, опять взять, картины разные, статуи – всё вдели. И любопытно, и хорошо, и легко нам было, и уж так радостно, весело – слеза пронимает, как вспомнишь. В гостинице-то, в Чижовском подворье, где мы стояли, и то как есть все соседи нами двумя любовались. Какой-то старичок все глядел на нас (тоже сосед), да однова прямо со слезами расцеловал нас обоих и перекрестил: «дай вам, говорит, бог…» Право слово. Такое у нас шло удовольствие месяца полтора, покудова не обозначилось у Милочки положение. Затихла, идти никуда не хочет, и ко сну ее стало клонить…
«– Собирайся, говорит, домой пора… – Ну, я вижу, дело началось сурьезное… Сразу мы оба точно все московское перезабыли, точно даже не видали, только и думаем – домой добраться… «Строиться надо! – говорит Милочка: – пора ехать…» Скорехонько мы собрались и уехали строиться, лавку заводить, гнездо вить – для себя, для детей… Жить-поживать».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.