Текст книги "Из деревенского дневника"
Автор книги: Глеб Успенский
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 23 страниц)
6
После долгого и мучительного опыта мысль ваша как будто начинает докапываться до некоторых действительных оснований этой удивительной тайны. Главную нить к познанию, как мне кажется, существа деревенского житья-бытья дает вам одно, повидимому весьма незначительное обстоятельство. Разговаривая до сего времени, вы очень часто слышите в разговоре слово «барщина», но не придаете этому никакого значения, как делу прошлому. Мало-помалу, однако, оказывается, что хотя все, что заключается в многозначительном слове «барщина», и действительно дело прошлое, но что и теперь следы этого прошлого далеко не изглажены. Впоследствии вы убеждаетесь в значении барщины для понимания современной деревни, и притом в такой степени, что уже не довольствуетесь простым признанием за ней известных результатов, но невольно должны признать, что в современной деревне нет такого явления, нет в характере деревенских людей ни одной существенной черты, нет даже ни одного обычая, которые бы вполне не объяснились барщиной, а главное, только барщиной.{В настоящем очерке мы не касаемся тех хорошо живущих деревень, которые держатся не традициями барщины, а религиозной дисциплиной, то есть деревень сектантских.}
В самом деле, что такое была эта крепостная барщина? В общих чертах – это была никогда, никем и никому не объяснимая работа целой деревни на один господский дом. Без отговорок, без возражений деревня должна была работать изо дня в день, из года в год. Барин, которому принадлежала деревня, мог меняться, быть то злым, то добрым, но для деревни все эти перемены ничего не значили: работы одинаково требовали все – и консерваторы, и либералы, и даже радикалы, словом – всевозможные сорта людей, поселявшихся в господском доме. Кто бы там ни жил, от деревни требовалось одно – «работа», заполонявшая большую часть дня, года, всей жизни, – работа не на себя. Этот коренной принцип барщины укреплялся в народе всевозможными способами, и в конце концов все это вместе взятое выработало совершенно определенный идеал для существа, носящего название мужика. Идеал требовал, во-первых, беспрекословного исполнения чужих требований; во-вторых, требовал, чтобы у исполнителя было глубоко вкоренено убеждение в том, что все остальное, все его житьишко со всеми животишками составляют дела, не стоящие внимания.
Так как такой идеал тяготел над всем почти русским крестьянским людом, тяготел неумолимо сотни лет, то сообразно с ним и выработался тип крестьянина, населяющего громадное большинство русских деревень. Такой, оставленный нам барщиной в наследство, крестьянин – во-первых, неустанный работник: в поте лица изо дня в день он бьется над работой; во-вторых, аккуратная уплата податей – для него первая забота, перед которой меркнут все личные заботы; в-третьих, это человек, который отвык рассуждать об чем бы то ни было; он только спрашивает: «сколько требуется», «почем сойдет с души»? Раскладка всех этих душевых рублей и копеек составляет почти единственный предмет сходок: «своих», деревенских предметов для разговоров на сходках нет – отучены. И в-четвертых, наконец, он – неусыпный работник: работать, «биться на работе» – вот цель жизни, нить, связующая дни и годы в целую жизнь человеческую. Он покоен, устав и измучившись на работе, потому что сделано то, что именно требовалось. Он сына женит насильно, потому что «берет работницу хорошую», а остальное – ничего не стоит. Мало устать на работе, мало просто измаяться: тот хороший работник, кто не знает «устали» в работе, у кого она «горит огнем», кто «лют», или, еще лучше, кто «зол» на работу.
Вот во имя этого-то идеала и продолжает жить крестьянин, как жил при барщине. Там, где барщина царила вполне, там мужик в буквальном смысле остался таким же, каким был и при крепостном праве. Так же до свету выезжает он в поле, так же бьется из-за податей, так же молча, с незадумывающимся равнодушием исполняет все, что ему прочитает староста, и, исполнив, вновь продолжает маяться над работой, сам перебиваясь кое-как или припрятывая достаток. В таких деревнях у крестьян есть совершенно определенный взгляд на себя и на божий свет, и благодаря этому они знают, что делают, из-за чего бьются. Вот почему оказывается, что бедная, заваленная работой и налогами деревня, не имеющая никаких посторонних доходов, наделенная сравнительно худшей, чем у соседей, землей, и притом в малом количестве, живет лучше той деревни, где болячки барщины почему-нибудь не так живо чувствуются.
А кажется, как бы тут-то, при достатке, не подумать о себе? Разве мало действительно своих нужд? Сколько в селе одних ребят, которые растут неграмотными, не умеют ни сосчитать, ни прочесть или написать письма, словом – ровно ничего? Сколько в деревне нищих, убогих, калек, сирот, бездомных, случайно несчастных и оставленных на произвол судьбы?.. Обо всем этом должна бы заботиться не угнетенная чужой заботой мысль; но она не заботится, потому что не знает, что об этом надо заботиться… Мирские дела почти исключительно состоят в раскладке и питиях водки по разным случаям.
Как справедливо и тщательно разработан процесс всевозможных дележей и раскладок – об этом было уже говорено. Теперь следует упомянуть о том, как разработан процесс мирского пития; потому именно следует, что в разработке этого процесса потрачена масса крестьянского ума, такая масса, какой, за исключением процесса дележа, не потрачено решительно ни на одну из общественных деревенских нужд. Каждая деревня пьет на свой образец, на свой манер, по определенному ритуалу: так, барские пьют редко, и к питию приглашаются только старики-власти, потому что нет таких случаев, которые дали бы возможность заполучить с кого-нибудь много вина. Но и тут уже определено – с кого первого начинать, кому второй стакан и каким путем стакан должен следовать от одного края заседающих до другого и обратно. Впрочем, сравнительно здесь пьют главным образом в свои престольные праздники: на Ивана Постителя, на Ивана Богослова. Варят пиво, подливают в пиво водки и пьют так, зря, сколько влезет, три дня, три ночи, без просыпу.
Но до полного совершенства питейный ритуал доведен в Солдатском. Здесь выработано множество программ мирских питий на всевозможные случаи и на всевозможные количества ведер водки. Кажется, если бы случилось, что «всему» солдатскому миру была поставлена только одна косушка – и тут ее распили бы по правилам, и тут нашлись бы для распития ее известные, выработанные опытом порядки. В самом деле, разве не серьезный вопрос – как распить, положим, ведро вина, поставленное целому миру, человекам, эдак трем стам, и притом распить так, чтобы выпито было по совести и без обиды?
Ввиду ясной для всякого серьезности этого дела мирская мысль в совершенстве разработала ритуалы распития одного ведра, двух, трех и т. д., вплоть до такого количества ведер, более которого не запомнят столетние старожилы. Одно ведро пьют вовсе не так, как пьют два; смотря по количеству ведер, к питию привлекаются – то исключительно власти, считая в том числе и стариков, так как «старики» – действительная власть. При известном количестве привлекают к питию, кроме властей, некоторых из жителей, имеющих все права занять в недалеком будущем места стариков. Затем есть случаи, когда право на часть мирского вина присвояется и обыкновенным обывателям, но тоже в известном порядке, с известным выбором, по указанию стариков или по дворам; а, наконец, были и такие случаи, когда вина хватает на весь мир. Это, впрочем, редко. «По дворам» пьют тоже разно: по одному стакану получает всякий глава дома; если же придется по второму, то этот второй стакан глава дома может, по усмотрению своему, уступить брату, живущему с ним, или сыну, но имеет полное право выпить и сам. Необходимо, следовательно, в видах абсолютной справедливости, до тонкости изучить ведро и стакан – его объем и меру, уметь взглянуть на стакан, определить количество таких стаканов в ведре и, сообразно полученному цифровому результату, назначить тот или другой питейный ритуал. И на деле существуют знатоки, которые, даже «поболтав» ведро, из которого уже пито, по звуку знают, сколько там осталось «вот этаких» стаканов и сколько таких, так что старикам и властям остается только определить: какой именно стакан пускать в ход, чтобы дело было сделано честно, благородно, по-божески.
Но знать стакан и ведро далеко еще не все; такое знание есть еще только часть полного знания дела: необходимо еще знать восприимчивость каждого мирского желудка к питиям. Не думайте, что это дело шуточное, а главное – не думайте, что оно не играет никакой роли вообще во взглядах деревни на справедливость людских отношений. В самом деле, мир очень хорошо знает, что вот этот человек валится с пятого стакана, этого не свалишь десятью, а вот этот и со второго теряет ноги, руки и голову… Спрашивается: если, положим, на душу, входящую, на основании количества ведер, в число допущенных к питию, приходится по шести стаканов и если один из допущендых валится с третьего, а другой со второго, то не следует ли позаботиться об остающихся им стаканах и подумать о том, чтобы они получили правильное, справедливое назначение, а не были бы выпиты – так, «зря» – какой-нибудь первой попавшейся глоткой? При пьянстве ста, полутораста человек, имеющих право на участие в питии, постоянно случаются, во-первых – совершенно не пьющие, во-вторых – валящиеся под лавку со второго стакана, с третьего, с пятого и т. д., вследствие чего получается известное количество питий, требующих нового порядка, нового церемониала, которых нельзя игнорировать. Вот почему всякое – главным образом большое – питие, начавшись по одному плану, может перейти множество разных степеней и закончиться питием по плану совершенно другому, чем началось. Вот почему при питиях людей, глазеющих на питье, гораздо более, чем пьющих; и глазеют они недаром; порядок питья легко может измениться почему-нибудь, и те, кому в данную минуту приходится только глазеть, чрез какое-нибудь мгновение могут быть призваны к участию. Почем знать, что кто-нибудь не свалится со второго стакана, хотя до сих пор валился только с третьего?
Само собою разумеется, что если до такой совершеннейшей степени разработан вопрос о том, как пить вино, то не менее совершенно разработаны и исследованы вопросы, касающиеся поводов, по которым и следует и можно пить. И точно, мирское внимание не упустило из виду самых ничтожнейших, самых крошечных поводов для того, чтобы мир мог иметь даровое вино, или для того, чтобы ставить вино на свой счет. Я не говорю уж о таких вещах, как сдача мирского имущества в аренду: тут пьют долго и много и берут вино со многих; не говорю также о таких поводах, которые не требуют никакой выдумки и узаконены повсюду: наем пастуха, выбор старосты, разбор мелких сельских ссор, обид и т. д. Всякому известно, что без вина в подобных случаях никоим образом обойтись нельзя. Нет, я говорю о таких выдумках, которые не могут прийти в голову никому, кроме людей, не один год изучавших – и изучавших вполне, специально – данный предмет.
Человек, который в крайнюю минуту (когда вино выпито, мир желает еще по стаканчику, но не может выдумать – за что пить) сумеет указать на подлежащий опиванию предмет, если не уважается миром, то ценится им, как человек умный и знающий. Так называемые в здешних местах «коштаны» – особый вид из рода мироедов, про которых сами миряне говорят, что «он на десять рублей пользы миру сделает, а на тридцать убытку», – тем не менее не только терпятся миром, но частию даже и уважаются, во-первых, потому, что никто лучше коштана не знает мирских дел, а во-вторых, потому, что все это знание почти только тем и хорошо, почти потому только и нужно мирянам, что оно выручает их в трудные минуты недостатка вина, давая возможность отыскивать к продолжению прерванного пьянства предлоги. Спрашивается: кто из сотни человек мирян, недоумевающих над вопросом о том – кого и по – какому случаю опивать, вспомнит, что вот такой-то Иван Миронов по весне брал из мирского лесу не в черед сорок кольев для плетня и что, следовательно, должен поклониться за это миру? А коштан знает, ибо он, как паразит, только и живет тем, что цепляется за других. И вот к Ивану Миронову посылают депутацию «взять хомуты» или «снять» телегу с передков и передки доставить на сходку. Иван Миронов, большею частию и не приглашаемый лично на сходку, должен явиться сюда за хомутами и за передками и «должен» поставить миру вина, так как ни без хомута, ни без передка ему невозможно существовать.
Чтобы не утомлять читателя перечислением всевозможных мелочных придирок, которые мир пускает в ход, когда дело касается такого вполне самостоятельного, вполне принадлежащего мирскому благоусмотрению дела, как мирское питье водки, я расскажу только следующий случай. Выше я говорил, что разладинские мужики за десять рублей уступили какому-то крестьянину право на устройство мельницы. Крестьянин сделал мельницу и плотину. Мельница самая первобытная, бедная, деревенская; плотина узенькая – с небольшим в аршин ширины и не более как сажени в три длины. Но дело в том, что один берег речонки принадлежит разладинцам, а другой – обывателям села Солдатского, то есть плотина «примыкает» к разным берегам. Вот эту-то «примычку» и явились пропивать сначала солдатские мужики, а потом, по обезьянному своему нраву, и разладинцы.
– Станови четыре ведра! – категорически объявили мельнику солдатские депутаты.
– За что это?
– Как за что? – за примычку!.. Видишь, чай, примыкает…
– Да что вы, лешие эдакие, с ума вы спятили?..
– Ну так загород постановим, пропущать народу не будем с нашего берега!..
Что тут делать? Разумеется, поставил. Только что было отделался от одних, ползут другие, разладинцы.
– Вы чего, дьяволы безголовые?
– Примыкаешь! – бормочут: – четыре ведра, а то загород постановим.
Мельник не мог не поставить вина разладинцам: нужда научит кирпичи есть; но зато все время, когда мир пьянствовал, мельник, бледный от гнева, дрожащий всем телом от волнения, на чем свет пушил стариков… Ничего, пили!
Разладинцы пьют глупо, без толку; вообще это не настоящие крестьяне. При всяком питье у них старики отделяют себе известную часть и остальное отдают миру. «Старичишки», как их здесь величают, обыкновенно, по жадности своей, всегда захватят столько, что, при всем старании, не успевают выпить в один сход и допивают на другой день. Миряне пьют тоже без всякого рассудка: один еле жив плетется домой, а другому капли не досталось. Но, несмотря на эту во всем разладинском ощущающуюся распущенность и бестолочь, и здесь был на моих глазах случай, доказавший мне, что если бы да разладинцам хорошая мирская школа, вроде той, какую выработали солдатские мужики, то и они не плошали бы в мирских делах. Один «подносчик» (такой чин на питейных сходах – конечно, чин выборный) отлил по дороге из кабака, куда ходил за мирским вином, бутылку мирского вина. Ведро он отправил на сход с первым встреченным односельцем, а сам с бутылкой пошел домой, где его ждал приятель. Они не успели выпить с ним по одному стакану, как обиженный мир нагрянул на преступника. На миру, даже таком разгильдяйном, нашлись уже настолько опытные люди, что «по хлюпанью» водки в ведре догадались о краже, о том, что подносчик отлил… Мир оцепил дом подносчика со всех сторон. Подносчик, его приятель и вся семья подносчика стали защищаться. Конечно, прежде всего были заперты ворота, благодаря чему произошла в буквальном смысле осада: в деле были и колья, и камни, и вожжи…
Крестьянский ум, талант, мысль, вообще вся сила его природной даровитости, как видите, действует и тут – отрицать ее нет никакой возможности; но все это, как на зло, загнано и действует в таком замкнутом кругу, практикуется над такими явлениями деревенской жизни, которые не имеют для насущных человеческих интересов деревни либо совершенно никакого значения, либо имеют значение весьма отдаленное. Тем не менее в этих случаях крестьянский ум работает, работает сильно и много, наблюдает всевозможные мелочи, знает и видит человека насквозь, не жалеет своей спины, рук, сил, стремится не обидеть, не обчесть человека. Но как только дело коснется действительно общественного дела, такого дела, которое бы принесло миру существеннейшую пользу, облегчило бы положение его, которое бы помогло поступить мирскому человеку действительно по-божески, – в таких-то именно делах, как на грех, в мирском деревенском жителе исчезает все: внимательность, наблюдательность, даже исчезает самая тень справедливости. Для таких дел не выработано ни ритуалов, ни порядков, ни обычаев – нет ничего. Между тем в делах, не имеющих для деревни никакого значения, кроме вреда (как, например, пьянство), или в делах, которые имеют значение только для посторонних деревне ведомств, все выяснено, определено – лучше не надо. Нельзя не заплатить в срок оброка, аренды; но молча смотреть, как мрут «горлушком» дети, – можно. Нельзя Ивану Миронову простить сорока кольев, нельзя оставить не пропитую перемычку, и можно за вино на волостном суде сделать всякую несправедливость, можно растратить крестьянскую казну в сотни, тысячи рублей…
Чем иным, как не тем, что современный крестьянин еще и не пробовал жить в своих собственных интересах, что он даже отвык примечать их в обиходах собственного своего житьишка, – объясните вы себе, например, такую сцену.
Мельница. У мельницы и на плотинах – несколько телег с зерном, ожидающих своей очереди; на телегах и около телег и на земле – крестьяне – и старые и молодые. На горе стоит новенький домик арендатора мельницы, купца. Купец сидит у отворенного окна, в ситцевой рубахе, пьет чай и отирает потную шею и красное лицо полотенцем.
– Глянь! – говорит один из ожидающих: – ишь, красномордый чорт, чай пьет.
– И то пьет!..
– Я, братцы, считал, считал, которую это он лакает, так и бросил – всё ему хозяйка подает да подает…
– Как не лопнет!
– Ну нет, брат! Его не разопрет! Уж он на этом деле, чай, наладился…
– Да ему только и дела, что чай пить!
– А то что же? сиди да пей.
– Больше ничего!
– Только и делов!..
– Сиди да попивай чаек-то!..
– Наш брат, дурак, бьется-бьется иной раз из-за копейки до поту, а тут вон ничего не делает, белых рук не марает, а деньгу гребет да чаек распивает… Ишь вон, как клещ налился!..
Многие из лежащих на телегах и на земле около телег мужиков вздыхают…
– А какая хитрость-то! Выстроил вон анбар, больше ничего, а он, анбар-то, тысячи две аккуратно кажинный год ему в карман кладет… А наш брат кряхти из-за каждой малости.
На эту тему отовсюду слышатся комментарии и дополнения; да и трудно, говоря о крестьянском житье-бытье, чувствовать недостаток в материале.
Но подойдем к разговаривающим и спросим:
– Чья это мельница?
– Наша!
– Вы какие сами-то?
– Солдатские.
– Общественная мельница?
– Общественная; вон, энтому вон (указание на гору), чай-то пьет… ему отдаем.
И затем следует рассказ, как бы желающий доказать бессовестность вот этого человека, который сидит и чай пьет. Судите сами, что он сделал. Испокон веку близ мельницы стоял небольшой сарай, который нанимали у крестьян скупщики хлеба. Скупая его по деревням, в разных местах, мелкими партиями, они и свозили его в одно место, к мельнице, потому что весной вода в реке, на которой стоит мельница, поднимается на две сажени – на сажень идет выше плотины. С Волги приходят сюда баржи (в последнее время даже пароход стал приходить каждую весну), забирают хлебный груз и вывозят его на Волгу. «Вон этот, что чай-то пьет», злодей этот, арендовал у крестьян мельницу, вместе с мельницей арендовал и амбар; но вместо дрянного выстроил большой, хороший сарай и каждую зиму, за пять месяцев, никак не больше, получал с этого амбара, не шевеля пальцем в буквальном смысле, не менее двух тысяч рублей.
Тон, которым рассказывают про это злодейство, какой-то погребальный; обида слышится в нем явная. И действительно обидно смотреть, как это человек сидит, пьет чай и получает деньги… Но о том, чтобы кому-нибудь из мирян пришла мысль самим взять да выстроить амбар, самим назначить человека мирского, который бы смотрел за мельницей, представляя миру отчет, – об этом никто не заикнется; нет «на такие» действительно общественные дела ни выработанных порядков, ни ритуалов. И, поверьте, это тоже барщинный результат. Крестьянин может только копошиться в своей нуждишке или проявлять свои дарования у кабака, настоящие же доходные дела делает другой; мужику хорошо, если достанется при этом «положенный» по питейному регламенту стаканчик вина, а уж подлинный доход – это дело не мужицкое. Это как бы свыше предназначено для лиц, совершенно деревне посторонних…
Другим резким примером, до какой степени крестьянин в самом деле отвык от действительно нужных мирских дел, может служить то, что казенные и удельные земли, отдающиеся в аренду по весьма незначительной цене и в большом количестве повсюду, попадают в руки крестьян всегда только из вторых рук, то есть сначала они попадут в руки купца, человека, арендующего целый участок, а потом разберутся по клочкам и за тройную цену крестьянами. Объявления о продаже и отдаче в арендное содержание земельных и лесных угодий постоянно рассылаются по волостным правлениям, даже и сельским старостам; но на моих глазах не было случая, чтобы само общество решило бы не дать себя в обиду: напротив, знают, но как будто ждут – когда и кто возьмет землю. «Кто взял луга-то?» – «Городской какой-то!» – «Где его приказчик-то?» – «Там-то». И идут к приказчику, который, отдав вчера по одному рублю за десятину, берет сегодня по три, по четыре и по шести. Берет деньги и пьет чай, а народ глядит на него (издали, не близко) и негодует:
– Ишь, красномордый! знай брюхо парит да денежки собирает.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.