Текст книги "Книжка чеков"
Автор книги: Глеб Успенский
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
«Должно, добер купец-то!» – думали распоясовцы.
Но покуда шли эти расспросы, рассказы, покуда распоясовские мужики медленно шли и перевозились по этапу домой, сроки все были пропущены окончательно и безвозвратно, и при наступлении осени уездный исправник, явившийся в деревню на тройке собственных лошадей, с колокольчиком и бубенцами, очень коротко и просто объявил, что с завтрашнего дня распоясовцы должны переселяться.
Он прочел им все бумаги, которые когда бы и куда бы то ни было подавали распоясовцы, прочел решение по этим бумагам, прочел решение по бумагам петербургских ходоков и повторил, что после всего этого разговаривать нечего. Если же, прибавил он, распоясовцы по-прежнему будут упорствовать, то переселение будет сделано полицией на их счет, что рабочих теперь – сколько угодно, потому что – осень.
Распоясовцы ничего не понимали.
Исправник растолковал им опять дело с начала и до конца; они все-таки не могли понять ничего.
И в третий раз было все им разъяснено и доказано. И в третий раз они не понимали и не верили.
Очнулись они только тогда, когда им предложили подписать что-то. Тут они опять увидели «фальшь» и подписать отказались.
И опять три раза было, как по пальцам, рассказано все дело, и опять предложено подписаться, и опять они не тронулись с места и «согласу» не дали.
Составлен был третий протокол, и третий распоясовский мужик отвез его, погоняя лошадь, куда следует.
Предложение «подписать», напоминавшее распоясовцам два таких же «фальшивых» предложения, и изворотливость, с которой они отстояли «свои права» и не подписали их, на некоторое время было оживило их и воскресило некоторую надежду, что еще будут добрые новости, что вот-вот придут петербургские ходоки, что вот-вот приедут какие-нибудь «особенные» чиновники и повернут все дело по-свойски. Но на следующий день, с восходом солнца, восемьдесят человек народу, собранного со всех окрестных деревень, пришло в Распоясово.
– Вы что, ребята? Здорово! – спрашивали распоясовцы.
– Здравствуйте! Да вот нанялись…
– На пересел, вишь, сгоняли…
– Али это нас разорять пришли?
– По делам так, что вроде как – вас!
– Ни-ча-во!
– Нам что же? Восемь гривен в день!.. Суди сам!
– Цена хорошая!..
– Наше дело, сами знаете, чай…
– Так-то так! По восьми гривен?..
– По восьми…
– Шабаш, значит!..
Это событие сразу разрушило все распоясовские надежды. В довершение беды скоро вслед за рабочими приехал исправник и подтвердил, что рабочие наняты на счет распоясовцев, и если поэтому распоясовцы добровольно не исполнят того, что следует им исполнить, то рабочие сейчас же приступят к делу.
Минута была тяжелая для распоясовцев. Надежды и мечты были разрушены окончательно; они ничего не могли сообразить в виду очевидности их неудачи, и, вместо того чтобы негодовать, шуметь и буйствовать, чего так ожидал исправник, они совершенно ослабли духом, отчаялись, впали в глубоко-упорную апатию. «Помереть!» – было единственным желанием почти всех распоясовцев, а фразою: «нам легче помереть» – они отвечали на новые бесконечные доказательства безрассудности их упорства и окончательно проиграли дело.
Истощив все усилия в борьбе с этим окаменелым состоянием народа, исправник скомандовал наконец:
– Ломай!
Рабочие принялись за дело.
Три недели шла ломка распоясовских дворов; три недели над деревней стояла пыль густым облаком от развороченной соломы крыш, разломанных печей; три недели от Распоясова тянулись возы с бревнами, с рамами, с досками от крыш, с оторванными дверями и проч. и проч. Исправник ходил весь черный от пыли и еле таскал ноги от усталости. Он совершенно охрип, так много было работы.
Распоясовцы молча, словно каменные статуи, смотрели на это разрушение. Они действительно как бы окаменели, ничего не ели, не слыхали и не видали.
– Прими ребенка-то, сумасшедшая! – кричал исправник распоясовской бабе. – Ведь убьет! Дура этакая! видишь, стропило падает!..
Баба стоит и не слышит, и только бог спас ребенка: стропило упало рядом с ним.
– Ишь! – буркнул распоясовец, глядя, как бревно проносилось над ребенком.
В другом месте никто не тронулся с места, когда среди разрушающегося дома раздался раздирающий женский крик. Оказалось, что там лежала беременная женщина в последних муках…
– Православные! – обращались рабочие к распоясовцам: – помогите старичка снять с печи, что вы столбами-то стоите? Дьяволы этакие!
И на это приглашение никто не отвечал: всем было «все равно», все были словно каменные.
Чрез три недели Распоясово представляло такой вид: груды содранной с крыш соломы валялись на тех местах, где прежде были дома, амбары, сараи; от домов остались завалинки, от погребов – ямы, от сараев кое-где торчали столбы. И среди этих груд соломы без призора бродила скотина, тщетно взывая к какому-нибудь вниманию хозяина; в этой же соломе возились дети и спали родители, не раздеваясь и не переменяя белья и одежды с первого же дня разорения деревни. Что они ели? отвечать трудно; хлеба они не сеяли и не собирали. На берегу реки кое-где виднелись вырытые в земле печи, по временам дымившиеся, около которых возились женщины.
Распоясовцы не шли на новые места и держались по-прежнему убеждения, что «лучше помереть».
Настали осенние дожди… Распоясовцы сказали себе:
– Ну, робя, тепериче чистая приходит наша смерть! Отдавай, ребята, богу душу… Помирай!
И все-таки не шли с старых мест. Вместе с больными ребятами мокли они в мокрой соломе, в ямах, оставшихся после погребов и выломанных печей.
И действительно стали помирать…
Наконец всех их отдали под суд.
IV
Пропустивший «сроки» распоясовец ослаб духом совершенно; он очевидно потерял все; он очевидно не знал, в чем дело, был дурак, невежа, и это сознание своей глупости отозвалось в характере распоясовцев полным презрением друг к другу. Они, как собаки, грызлись и вредили друг другу на новых местах; всякому было отвратительно видеть в другом набитого дурака, который, из-за своего невежества и дурости, разорился сам, да и других разорил. Поэтому при следствии «об упорстве и неисполнении и т. д.» – они валили всё друг на друга: валили на Пармена, на всех, кто первый кричал: «постоим за свои животы», «подымай, ребята, своими животами», и на всех, кто «первый» отдавал эти животы…
Закончив долголетнюю историю своего терпения и бедности сознанием своей глупости, ничтожества, такого ничтожества, которое может быть во всякое время выкинуто вон как сор, распоясовец чувствовал внутри себя полный разгром, разврат и стал пропивать все, что осталось, стал воровать, изнаглел до того, что прямо подходил к проезжему купцу и говорил:
– Ну что ж, купец, давай на чаек-то?
– За что?
– А за разговор. Мало тебе этого? Вынимай-ка желтую-то бумажку[3]3
…желтую-то бумажку – рубль.
[Закрыть]!
И вот в такую-то минуту нравственного падения, грозившего потопить распоясовца в море самой крайней нищеты, однажды по осени, в самое трудное для распоясовцев время, когда приходилось вносить недоимки, в маленькой тележке, запряженной добрым меринком, появился Иван Кузьмич, вместе с управляющим. Они, очевидно, объезжали и осматривали «округу». Меринок шел свободно и весело по дороге, Иван Кузьмич просто и прямо оценивал: «что чего стоит», и скоро стало известно, что «купец снял» у барина «все» – и лес дремучий, и реки, и поля, все – все до нитки. Скоро новораспоясовцы узнали, что и их Иван Кузьмич «тоже снял», всех до единого: «полтина в сутки пешему и рубль конному»; «кто хочет по этой цене идти на станцию за пятнадцать верст принять оттуда паровик – иди».
Такова была прокламация Ивана Кузьмича к народу.
«Человек-полтина» – вот суть теории, принесенной им в распоясовскую среду. Тут не предполагалось никаких рассуждений о том, что – наше, что – ваше. Насчет каких бы то ни было «правов» тут разговору быть уже не могло. Просто: хочешь полтину – иди, не хочешь – не надо. Все это потерявшему внутренний смысл распоясовцу было как нельзя лучше по душе: у него после полного нравственного разгрома оставались целыми руки, ноги, мускулы и желудок. Иван Кузьмич только того и требовал, назначив желудку полтинник в сутки и самое главное – водку.
– Повезем, ребята, – говорили его приказчики, окликая распоясовский народ: – повезем одной водкой!
– Дай вам бог за это!.. – кричали распоясовцы.
– Насчет водки не робей: сколько хошь пей, только дело делай.
– У нас вот как дело закипит – ключом! И действительно скоро закипело дело. Тысячепудовое чудовище, наконец, приехало из Москвы на станцию железной дороги и, окруженное массою распоясовского народа, тронулось оживлять мертвую округу. Широко разинуло оно свою нелепую железную пасть, как бы грозясь поглотить всю эту благодать, которая открывалась перед нею, всю эту рвань, которая копошилась вокруг нее. Медленно и грозно двигается оно вперед. То затрещит и рухнет под ним гнилой мост, то застрянет оно на крутом подъеме. Визг кнутьев по ободранным, обезумевшим от усталости лошаденкам, оранье обезумевших от водки распоясовцев, оранье хриплое и изо всех кишок, оранье, переполненное ругательствами, бранью, песнями, целою тучей висит над этим чудовищем, и оно кой-как вылезает из ямы и идет дальше. То вдруг, на крутом повороте, когда разойдутся и лошади и люди и с гиканьем мчат его вперед, оно вдруг свернется на бок и растянется на пашне, раздавив под собой и дядю Егора, и дядю Пахома, да Микишку, да Андрюшку… Долго лежит тут душегубец-чудовище, ожидая судебного следователя и следствия, и полчище распоясовцев долго, несколько дней подряд пьянствует, ругается друг с другом… Много разбитых в драке во время этого продолжительного безделья лиц, совершенно черных шишек у глаз, запекшейся крови на висках видно в то время, когда чудище снова трогается вперед, и снова выбиваются из сил лошаденки, хлещут кнуты и пьяное оранье наполняет воздух.
Кое-как этот «человек-полтина» дотащил чудовище до места, до быстрой речки, пробегавшей в лесу, которого теперь почти уже не было… Масса распоясовцев, превращенных уже в «полтинники», сводила его самым усердным образом, превращая в сажени, в срубы и т. д. С треском валились деревья, громко разносились песни, звон пил и стук топоров, и вечером, когда все это замолкало, начинал гудеть и дрожать от плясу, брани и драки выстроенный Иваном Кузьмичом из этого же лесу кабак.
– Голова только наш Кузьмич, братцы! – охмелев, бурчал распоясовец. – И-и башка!
– Довольно чисто поворачивает делами, надо сказать прямо – себе имеет пользу, да и нашему брату способно.
– Хлеб дает бедному, во-от! – прибавлял третий.
– Ав-вось, не помрем, налей-ко еще стаканчик!
– Во-ота! Еще то ли будет! Сказывают, взрывать все хочет начисто… Деревянный камень какой-то есть… Наливай!
– Эх, ребята, попьем, погуляем!.. Денежки-то вот они… Нового чекану, по старинному счету два рубля… Наливай, наливай, друг!
– Уж и мне, старухе, стаканчик, пожалуй что, придется с вами, с молодцами, выкушать… И у нас Кузьмичовы есть деньги, три пятака, пожалуй что полтина – чего ж и не погреться старухе?
– Пей, старуха! у Кузьмича денег много!.. Пойдем деревянный камень рыть, всё воротим. Наливай!
И действительно, после того как исчез лес, Иван Кузьмич напал на камень и стал рыться за ним в глубь земли, таскать его оттуда и продавать до тех пор, покуда не вытаскал весь и покуда вырытые им пещеры не обвалились и не задавили несколько десятков человек. Тогда оказалось, что и железа в этих местах видимо-невидимо! Иван Кузьмич принялся за железо. Рыл, вывозил и продавал, а деньги возил в банк и получал книжки чеков.
Вот что мы знаем об этих книжках, которые он почти каждый год привозил с собою из города. Много ли впитали они в себя добра? Об этом пусть судит читатель.
V
…Иван Кузьмич только вечером того дня, когда получил в городе последнюю из своих книжек, доехал до своего местопребывания, в распоясовскую округу. Ярко горели окна фабрики, где дымил и свистал чудовище-паровик. Шумела мельница, стучали толчея и крахмальный завод. Иван Кузьмич все скупал, все молол, толок и продавал. Тысячи народу копошились на фабрике, на заводе. Сюда была согнана вся распоясовская округа – по рублю, по полтиннику, по четвертаку, и даже самые маленькие мальчики и девочки могли зарабатывать по гривеннику в день, занимаясь щипаньем корпии, которую доставляли из больниц в гною и крови и которая шла на бумажный завод. Все было поставлено к делу и оценено.
Иван Кузьмич жил в центре этого поселка, в маленьком домике, с окнами на вое четыре стороны, из которых было видно все, что ни делалось вокруг него.
Когда он вошел в свой домик, в комнате было жарко натоплено, и на столе уже кипел самовар. Он не был женат, но прислуга у него была ловкая, знающая, с кем имеет дело.
Иван Кузьмич напился чаю. Пил он его долго, часа три, расспрашивал про то, что было без него. Все, оказалось, обстояло благополучно…
По окончании чаю Иван Кузьмич прилег.
Все было, кажется, хорошо, а чего-то – это Иван Кузьмич чувствовал постоянно – как будто ему и недоставало. Несколько раз мысли его останавливались на женитьбе. Но, подумав хорошенько, он находил, что это – чистая глупость… Поэтому-то и теперь он решился отделаться от скуки так, как отделывался обыкновенно.
– Иван! – сказал он как-то серьезно.
Явился лакей.
– Что на толчее?
– На толчее ноне плохо, Иван Кузьмич.
– Как плохо?
– Всего две бабы, и то старухи… Вот на мельнице – есть.
– Кто такая?
– Андронова – из Больших Озер.
– Ну, хорошо…
– Муж с ей…
– Сунь ему зеленую[4]4
Зеленая – трехрублевая бумажка.
[Закрыть]!
Лакей с улыбкой вышел вон и отправился на мельницу.
Все это еще недавно была вещь вполне невозможная. Но после того как человек стал цениться в рубль, в полтинник – и полтинник и рубль стали всё!
– Иди-иди, любезная!.. Торопись, матушка! Потаскай-ка вот этакую пасть с собой – узнаешь, каково они сладки, платки-то красные да мелочь-серебро…
Так говорила какая-то женщина с ребенком на руках, проходившая мимо дома Ивана Кузьмича в то время, когда вслед за его лакеем бегом вбегала по ступеням крыльца какая-то женщина.
– О дуры, дуры набитые! – вздыхая, говорила женщина с ребенком. – Одной есть нечего, а тут и другое горло таскай… Чай, он отцом-то не хочет быть…
Слово «он» относилось к Ивану Кузьмичу. Ребенок апатично смотрел через плечо матери куда-то вдаль.
Что ждет его?
Никаких золотых нарядов, которые сулила своему сыну размечтавшаяся крестьянка, фабричная женщина сулить не может; она знает, что цена ее мальчонке долгое время будет гривенник, потом двугривенный и так до рубля, а уж дальше ничего, ничего не будет! Сама она про себя знает, что цена ей ничтожная, что хватает только кормиться… Что же она скажет своему мальчишке? Что же может выйти из него кроме человека, который нужен в делах Ивана Кузьмича – как сила, как дрова, как тряпки?..
Примечания
Печатается по тексту последнего прижизненного издания: Сочинения Глеба Успенского в двух томах. Том первый. Третье издание Ф. Павленкова. СПБ., 1889.
Под названием «Новые времена, новые заботы» Успенский объединил в собрании сочинений девять очерков и рассказов, впервые опубликованных в «Отечественных записках» 1873–1878 годов. При публикации в «Отечественных записках» часть очерков (1–4) входила в серию «Люди и нравы», другие печатались самостоятельно. В 1879 году восемь очерков цикла были переизданы Успенским в составе двух сборников: «Из памятной книжки» и «Из старого и нового (Отрывки, очерки, наброски)». Здесь (в отличие от журнальной публикации, где порядок очерков был иной) очерки были напечатаны в той же последовательности, что и в будущем цикле, но очерк «Больная совесть» во второй сборник не вошел; вместо него на предпоследнем месте (перед рассказом «Голодная смерть») был перепечатан рассказ «Парамон юродивый» (см. т. 1 наст. издания). Название цикла («Новые времена, новые заботы») появилось лишь в первом издании собрания сочинений Успенского (СПБ., 1883, т. III); но и здесь очерк «Больная совесть» еще не входил в цикл, а печатался в качестве приложения к нему. Лишь при подготовке писателем второго издания собрания сочинений (СПБ., 1889, т. I) композиция цикла была окончательно завершена.
Тему цикла «Новые времена, новые заботы» раскрывает его название. Являясь и хронологически и по своей тематике непосредственным продолжением «Разоренья», цикл «Новые времена, новые заботы» изображает следующий этап исторического развития России в пореформенную эпоху. Очерки и рассказы Успенского рисуют усиливающееся развитие капитализма и его проникновение в деревню, описывают ломку взглядов и привычек, совершающуюся под влиянием этого развития у различных слоев населения, еще опутанных полукрепостническими, патриархальными пережитками, искания разночинной демократической интеллигенции. В освещении всех этих проблем Успенский выступает как подлинный писатель-реалист, продолжающий демократические традиции литературы 60-х годов. Это позволило ему приблизиться в своем изображении глубоких противоречий пореформенного развития России к Некрасову и Щедрину.
Рассказы и очерки цикла «Новые времена, новые заботы» писались Успенским в обстановке жестоких цензурных преследований. В 1874 году по постановлению Петербургского цензурного комитета была уничтожена майская книжка журнала «Отечественные записки», где была напечатана повесть Успенского «Очень маленький человек» (см. примечание к этой повести во 2 т. наст. издания). После этого следующий рассказ Успенского («Злые новости») смог появиться в «Отечественных записках» лишь почти через год – в мартовской книжке 1875 года, без подписи. Трудности, возникшие при печатании в «Отечественных записках», заставляли Успенского обращаться в другие журналы – либеральный «Вестник Европы», «Библиотека дешевая и общедоступная» и др., – но и там произведения его очень часто не пропускались, или же издатели сами не решались их печатать. «Работы мои, – писал об этом Успенский 12 апреля 1876 года в письме в Комитет Литературного фонда, – вследствие не зависящих ни от меня, ни от редакции обстоятельств, должны по нескольку месяцев, а иные и более года выжидать удобного времени быть помещенными в журналах». О постоянной, изнурительной борьбе Успенского с цензурой свидетельствуют также письма жены писателя, А. В. Успенской, за 70-е годы (журнал «Минувшие годы», 1908, IV, стр. 9–10). Следствием цензурных запрещений произведений Успенского была тяжелая материальная нужда писателя и его семьи.
Так как цензура не пропускала в печать имени Успенского, писателю пришлось прибегнуть к псевдониму «Г. Иванов», которым он пользовался и позднее, вплоть до начала 1880-х годов. Кроме рассказа «Больная совесть» (появившегося в 1873 году), все остальные очерки и рассказы цикла были подписаны при журнальной публикации этим псевдонимом.
Настороженность по отношению к очеркам цикла «Новые времена, новые заботы» царская цензура продолжала сохранять не только при жизни писателя, но и после его смерти. В 1903 году цензурный комитет не разрешил отдельное издание рассказов «Книжка чеков», «Неплательщики», «На старом пепелище» и «Неизлечимый», мотивируя запрещение тем, что, ввиду своего обличительного характера, они не могут быть «полезным чтением для народа».
При своем появлении в печати очерки цикла «Новые времена, новые заботы» не вызвали такого широкого обсуждения в современной критике, как предшествовавший им цикл «Разоренье» или последующий «Из деревенского дневника». Наиболее оживленную полемику возбудил очерк «Больная совесть», явившийся первым выступлением Успенского в жанре художественной публицистики. Реакционная критика в лице В. Г. Авсеенко сделала попытку истолковать этот очерк как славянофильскую защиту патриархально-крепостнических порядков. Это вызвало ответное выступление Н. К. Михайловского на страницах «Отечественных записок». Михайловский дал отпор реакционной критике. Он подчеркнул большой общественный смысл «очень тонкой и любопытной» параллели между Западной Европой и Россией в 70-х годах, данной Успенским. Комментируя очерк «Больная совесть», Михайловский писал, что те противоречия, которые писатель наблюдал в буржуазных странах Запада, в России находились еще в «зародышевом состоянии». («Отечественные записки», 1873, № 3, стр. 165).
Из других рассказов и очерков цикла внимание современной критики привлекли «Хочешь-не-хочешь», «На старом пепелище», «Неизлечимый», «Голодная смерть».
Рассказ «На старом пепелище» завершал напечатанную в 1876 году в «Отечественных записках» серию Успенского «Люди и нравы». Это позволило демократической критике в связи с оценкой этого рассказа высказать свою общую оценку всей серии. «Публика пропустила, – писал К. М. Станюкович, – …прелестнейшие очерки, печатавшиеся в прошлом году в «Отечественных записках» под названием «Люди и нравы». Там нет описаний гостиных, нет описаний обедов, но там есть такие поразительные страницы, такие живьем взятые сцены из жизни людей, ничего общего не имеющих с миром будуаров, там художник ставит вам такие вопросы, после которых читателю, не потерявшему еще совсем совести, делается как-то жутко. Именно жутко. Жутко за прошлое, за настоящее и будущее. А публика и критика пропустили эти тонкие наблюдения г. Иванова, под псевдонимом которого скрывается один из любимых и симпатичных наших народных писателей» («Новости», 1877, № 23 от 23 января). Аналогичную оценку серии «Люди и нравы» дал А. М. Скабичевский («Биржевые ведомости», 1877, № 20 от 21 января).
При подготовке каждого из трех изданий собрания сочинений очерки и рассказы цикла подвергались Успенским правке художественно-стилистического порядка. При этом в двух очерках («Неплательщики» и «Больная совесть») писателем были сделаны довольно значительные купюры по сравнению с журнальным текстом с целью усиления идейно-тематического единства всего цикла.
Книжка чеков (Эпизод из жизни недоимщиков)
Впервые напечатано в «Отечественных записках», 1876, № 4.
Рассказ «Книжка чеков» принадлежит к числу наиболее выдающихся произведений демократической литературы 70-х годов. Он стоит в одном ряду с теми произведениями Некрасова и Щедрина, в которых реалистически изображено тяжелое положение русской деревни и развитие капитализма в первые десятилетия после реформы. Успенскому удалось дать в рассказе ряд больших социальных обобщений: таковы история «распоясовцев», обобранных помещиком после «освобождения», образ предприимчивого купца Ивана Кузьмича с его магической «книжкой чеков» и формулой «человек-полтина», закабаляющего разоренных помещиком крестьян. Чувством глубокого трагизма проникнуто описание «оживления» распоясовской округи под влиянием капитала – оживления, более похожего, по словам писателя, «на опустошение, на исчезание, на смерть».
В основу рассказа Успенский положил реальные факты.
Осенью 1874 года, посетив своего брата Александра Ивановича, лесничего в засеке Тульской губернии, писатель оказался свидетелем насильственного переселения и сноса дворов крестьян села Переволоки Крапивенского уезда по требованию помещика, так как к последнему после реформы отошла земля, на которой находилось село. Из письма брата Успенский, находясь в Париже, узнал, что после переселения крестьяне попали в руки кулака, купившего имение бывшего их владельца («Воспоминания И. И. Успенского» – в книге «Летописи Государственного литературного музея», кн. 4. «Глеб Успенский», М., 1939, стр. 351–352).
Тема капитализма, надвигавшегося на русскую деревню, волновала Успенского с начала 70-х годов. Кроме «Книжки чеков» эта тема была поставлена писателем в двух других рассказах 1875 года – «Злые новости» и «Оживленная местность» (второй из них, напечатанный после смерти писателя в 19Ю году, является, вероятно, первоначальным наброском III, IV и V глав «Книжки чеков» или попыткой переработки их, приспособленной к требованиям цензуры).
Рассказ «Книжка чеков» был закончен Успенским в январе 1875 года и при посредстве И. С. Тургенева, высоко оценившего его, послан в журнал «Вестник Европы». Однако редакция «Вестника Европы» не решилась напечатать «Книжку чеков». После этого Успенский передал рассказ в «Отечественные записки», но и здесь он смог появиться лишь год спустя, вместе с очерком «Неплательщики». Пословам жены писателя, «статью всю ободрали в цензуре». Так как рукопись рассказа в настоящее время неизвестна, определить объем и характер цензурного вмешательства невозможно. Мы знаем только, что в доцензурной редакции переселение распоясовцев было вызвано желанием управляющего выгодно сдать землю под винокуренный завод.
15 (27) февраля 1875 года Тургенев прочитал отрывок из «Книжки чеков» (под заглавием «Ходоки») на литературно-музыкальном утре в салоне П. Виардо в пользу русской студенческой читальни в Париже. Успенский сообщал об этом Н. К. Михайловскому в начале марта 1875 года: «Тургенев прочел мой рассказ «Ходоки», и прочел превосходно». Чтение имело большой успех, публика горячо вызывала автора.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.