Текст книги "Моя вторая жизнь"
Автор книги: gra4man
Жанр: Юмор: прочее, Юмор
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
День тридцать третий
Я сплю в чёрной комнате на чёрной кровати в чёрной пижаме, и снится мне чёрный сон. Досмотреть и запомнить его я не успеваю, потому что меня будит мой добрый доктор в чёрном прикиде.
– Голубчик, просыпайтесь, Вам пора на обследование.
– Я хочу есть.
– Понимаю, но сначала нужно провести обследование. Обещаю Вам, оно будет не долгим, а после него Вы позавтракаете.
Такая перспектива меня не вдохновляет.
– Я хочу жрать, доктор.
– Я понимаю разницу между «есть» и «жрать», голубчик, но все анализы нужно сделать на голодный желудок. Могу Вас утешить, я тоже ещё не завтракал.
Смешной человек. Кому сейчас есть дело до других людей? Чужие горести не могут увеличить моё горе, уменьшить мою радость, облегчить страдание или кошелёк. Когда я очень голоден, я слышу только один голос – это голос моего желудка, требующий жратвы. Я спешу разочаровать доктора. Не комментируя его голод, сконцентрировав внимание на своём, говорю:
– Сейчас меня может утешить только большой кусок мяса.
– Чем быстрее Вы переместитесь со своей кровати на эту каталку, тем быстрее Вы получите свой завтрак.
– Значит, это будет не мясо, – понимаю я и делаю попытку переместиться, как того хочет доктор и мой желудок.
– Да, на завтрак мясо вредно, – мягко говорит доктор и, видя, что моя попытка переместиться с кровати с ножками на кровать с ножками и колёсами безуспешна, достает из кармана свисток и оглушительно свистит.
Под такой свист я точно перемещаться не буду, несмотря на все протесты моего желудка. Зато под этот свист в комнату передвигаются два дюжих молодца, оба, разумеется, в чёрном. Они молча складывают меня на каталку и так же молча покидают мою палату. Доктор вчера не врал – коллектив у них действительно дружный. И немногословный. Не удивительно, что милиции не удалось узнать правду о смерти моего брата.
Меня везут на чёрной каталке по чёрным коридорам, а я думаю о том, что наличие в моём недавнем прошлом брата-близнеца, меня не удивляет и не вызывает ни вопросов, ни чувства протеста, которое так для меня характерно (термин, заимствованный мною из нескольких характеристик, выданных мне несколькими учебными и не учебными заведениями по месту требования; где то место, я до сих пор не знаю, как впрочем, и где теперь все эти характеристики). Не в том ли проблема, что у меня теперь его голова, которую этим фактом ни удивить, ни раззадорить?
Каталка вместе с доктором и со мной делает резкий поворот, и моя правая рука вцепляется в перила, страхуя меня и себя от падения. Между тем моей левой руке, по всей видимости, наплевать, навернусь ли я с каталки или нет, потому что она остаётся спокойно лежать там, где лежала всю дорогу, рядом с левым бедром. В мою новую голову приходит мысль что, возможно, дело в том, что моя новая правая рука не моя, поэтому она действует сама по себе, повинуясь импульсам своего прежнего хозяина. Даже двух хозяев. Ведь пальцы-то не её. То есть, не моей руки, которая тоже не моя. Устав от размышлений о нестандартном поведении моих новых частей тела, которые с одной стороны мои, а с другой вроде и не мои, я возношу хвалу моей новой почке, которая, хвала не знаю кому, ведёт себя прилично, не привлекая к себе моего внимания.
Тем временем мы добираемся до процедурного кабинета, где я получаю ещё одно подтверждение тому, что с моей правой рукой и с моими правыми ручными пальцами дело нечисто. Они ведут себя так, как будто я отправил их на каникулы в деревню к глухой и слепой бабке, где они предоставлены сами себе. А в деревне моя правая рука, как оказалось, любит щупать девок за задницы. В кабинете ей попалась только одна девка, она же медсестра, в наглухо застёгнутом мешкообразном чёрном халате. Ни тебе разреза снизу, ни декольте сверху, ни распущенных по обворожительным плечам волос. Я вообще не знаю, есть ли у неё волосы, потому что вся та поверхность, которую они могут занимать, задраена непонятной формы шапкой вполне понятного чёрного цвета. Я даже не знаю, есть ли у неё уши, ибо они или их отсутствие сокрыты от меня всё той же шапкой. Не уверен также, есть ли у неё нос и есть ли ей чем дышать, кроме рта. Всё её лицо, кроме глаз, закрыто повязкой, естественно, чёрного цвета. Вот интересно, если эта славная медсестра себя увидит во сне, она сильно испугается или просто вскрикнет от неожиданности? То, что это медсестра, а не медбрат, я понимаю только, когда доктор называет её милочкой. Каким бы дружным у них ни был коллектив, вряд ли доктор будет обращаться к медбрату, используя слово «милочка». Не успеваю я додумать эту мысль, как моя правая рука охватывает прелестную попку милой сестрички. А какой она ещё может быть, если я ни одной женской задницы не видел уже больше месяца? А моя правая рука, по всей видимости, и того больше, вишь как оголодала. Но, то ли от голода, то ли от того, что глазомер моей новой головы далёк от совершенства, а скорее всего от того, что мне ещё не приходилось иметь дело с чёрными балахонами до пят и без подсказок в виде выпуклостей я плохо ориентируюсь, где у балахона может быть задница, моя правая рука промахивается. Тут я понимаю, что у медсестры есть рот и что это действительно медсестра, а не медбрат, потому что она истошно орёт. От неожиданности доктор роняет причиндалы, которыми он орудует для снятия показаний. Я мужественно не ору, несмотря на лёгкие порезы.
– Что же Вы так кричите милочка? – спрашивает ошарашенный доктор.
– Он меня лапает! – с негодованием говорит чёрный балахон, замаскировавшийся под медсестру.
– Это не я, доктор, – искренне говорю я, – а моя правая рука. Та, что Вы мне сами пришили. Я не могу отвечать за её действия.
– Она двигалась произвольно? – с живейшим интересом спрашивает меня доктор, не обращая никакого внимания на возмущённую медсестру.
– Совершенно произвольно, доктор, – подтверждаю я, снимая с себя всякую ответственность.
– Это поразительно! – умиляется доктор, – я изучаю этот феномен уже давно и в каждом случае нахожу подтверждение своей теории о том, что остаточные рефлекторные импульсы сохраняются в ампутированных конечностях довольно длительное время, от одного до двух месяцев. Из этого правила я не знаю ни одного исключения! – восторгу доктора нет предела.
– Это поразительно, – бубнит сквозь повязку медсестра, – мужчины всегда найдут оправдание для своего скотского поведения.
«Подумаешь, за ляжку пощупали», – думаю я и понимаю, что если рука и не моя, то всё же родная, и преисполняюсь благодарности закамуфлированной под чёрный бессердечный мешок медсестре-недотроге. Благодаря её псевдонравственности я принял чужую руку как свою собственную. Никакие слова восхищения статистикой поведения пришитых конечностей, произносимые доктором, не сделали бы мою руку и мои пальцы мне ближе так, как сделал этот крик яростного негодования по столь пустячному поводу.
Чёрные медики продолжают своё чёрное дело в чёрной процедурной. Только инструменты радуют глаз своим естественным металлическим блеском. Как они не догадались перекрасить и их, я не понимаю. Как не понимаю и того, что мне мешает лежать на чёрной каталке, пока меня в меня тычут иголками и измеряют всё, что человечество научилось измерять в человеческих телах за всю историю своего существования. Чтобы отвлечься от процедур, я думаю о своём брате. Именно эта тема меня занимает сейчас больше всего.
Раньше у меня никогда не было брата. Не было и мыслей о том, хорошо это или плохо иметь брата-близнеца. Нет человека, нет проблемы, то есть мыслей о нём. Так я думал до сегодняшнего дня. А теперь вот у меня снова нет брата, а мысли о нём есть. Благодаря Генриху Карловичу. Оказалось, что моего голубчика-доктора зовут именно так, по крайней мере мысленно отблагодарённая мною медсестра. Как интересно, звали моего брата? Какую колбасу он любил? Как звали его собаку, если она, конечно, у него была? А может, у него была не собака, а жена? И у них были, в смысле есть, дети? То есть, мои племянники. Эта мысль мне определённо не понравилась. Я легко смирился с мёртвым братом, но с новыми, живыми кровными родственниками мне мириться не хотелось. Это тебе не новая почка, которая плавает где-то внутри тебя и помалкивает. И не новая рука с новыми пальцами, которые периодически напоминают, что когда-то не были твоими. И даже не новая голова. «Это живые люди, которых тебе, конечно, не пришьют, – подумал я и мысленно сплюнул через левое плечо, вспомнив искорки в глазах доктора при разговоре о нобелевской премии, – но которые могут легко втянуть тебя в совершенно не нужные тебе отношения». При мысли о возможных отношениях с новыми родственниками меня передёргивает.
– Ну, что Вы, голубчик, это же совсем не больно, – успокаивает меня Генрих Карлович, думая, что мой взбрык вызван очередной иголкой, которую он воткнул мне в череп, и не подозревая о том, что я только что чуть не стал дядей.
– Вы доктор, сами не знаете, что говорите, – отвечаю ему я, не пускаясь в объяснения, чтобы не сделать гипотетических родственников более осязаемыми. «Нет мыслей, нет проблемы, то есть человека (он же племянник/ца)», – думаю я и переключаюсь на Генриха Карловича, который заканчивает забор данных и отсоединяет меня ото всех чёрных приборов.
– Вот и молодцом, голубчик. Все Ваши мучения уже позади, Люсьена Милентьевна отвезёт Вас в палату, где Вас ждёт завтрак.
«Видно, дружный коллектив подбирался исключительно по именам-отчествам», – думаю я, пока Люсьена катит меня по чёрным коридорам к моему первому сознательному завтраку за тридцать с лишним дней. Отчество я ей оттяпал за её вредность и нетерпимость к ближнему, который всего лишь тактильно выразил ей своё восхищение, несмотря на её ужасно безвкусную одежду. Люсьена мстит мне с помощью свистка, который на мой слух, звучит ещё более пронзительно, чем у доктора. Она даже не удосуживается сама закатить меня в палату и едва дожидается появления медбратьев, которым перепоручает меня нетерпеливым движением руки.
Два брата молодца, одинаковых с лица, принимают меня под своё крыло, быстро переправляют в палату, перекладывают с носилок на кровать и молча исчезают. Я начинаю думать, что они немые. Но думаю не долго, потому что на чёрном подносе меня ждет чёрная еда. Не спрашивайте меня, как они это сделали, но они это сделали. Моя манная каша, молоко и даже яичный желток оказались чёрными, не говоря уже о чае и хлебе с икрой. На вкус чёрный завтрак совершенно обычный, и я даже немного расстраиваюсь по этому поводу. Быстро насытившись, я откидываюсь на подушку и снова чувствую, как что-то мешает моей заднице умиротворённо наслаждаться послевкусием завтрака. Пора с этим покончить. Я приподнимаю свой таз и шарю рукой по кровати. То, что я нащупываю и извлекаю из-под себя, меня, мягко говоря, удивляет. После того, как я понимаю, что моя находка не просто завалялась на больничной койке, а является частью моего тела, я начинаю думать, что мой мёртвый брат щедро напичкал свою голову галлюциногенами непосредственно перед тем, как уговорить Верочку Панову свершить исторический акт милосердия, который должен вывести Генриха Карловича в нобелевские лауреаты.
То, что я нахожу ни один нормальный человек, даже если его несколько раз перекроят вдоль и поперёк, найти не может. Но я нахожу. Я нахожу у себя хвост. Он торчит из моей задницы, как будто так и надо. Как будто я с ним родился. Я-то думал, что в этой чёртовой чёрной больнице у меня развился комплекс принцессы на горошине, совершенно неподобающий лицу мужского пола, а всё оказывается гораздо проще. Никаких комплексов: это всего-навсего хвост. Обычный тигриный хвост, длиной сантиметров семьдесят, не больше, правда, необычного цвета – белого. Я думаю, это всё от того, что мне надоел чёрный цвет, окруживший меня со всех сторон. Это мой протест против чёрной реальности, в которую меня занесло. По крайней мере, цвет хвоста определённо является протестным, а вот само наличие хвоста меня озадачивает. Я начинаю строить разные версии того, как я заделался носителем шикарного хвоста белого тигра.
Первое, что мне приходит в голову, это то, что хвост мне пришили. Ради нобелевской премии Генрих Карлович и его сердобольная подружка Верочка пойдут на что угодно, даже на такой звериный эксперимент. Интересно, дают ли премии за пересадку тигриных хвостов? Думаю, вряд ли. Ведь, чтобы пересадить хвост, его где-то нужно взять. А где можно взять тигриный хвост? Правильно, его можно оттяпать у тигра. Или у тигрицы. «Вот чёрт, неужели мне пришили женский хвост», – думаю я и внимательно осматриваю свой новый пушистый орган. Понятия не имею, чем женский хвост отличается от мужского, но прихожу к выводу, что мой хвост абсолютно точно мужской. Это меня немного успокаивает, и я продолжаю размышления. Итак, мой хвост оттяпали у какого-то белого тигра, который, если мне не изменяет память, должен водится в Индии. Значит, оттяпанный хвост нужно было привезти контрабандой из Индии и доставить в ту клинику, где я сейчас нахожусь. То, что хвост привезли контрабандой, у меня не вызывает никаких сомнений, ибо хотел бы я посмотреть на реакцию таможенника (хоть индийского, хоть нашего), которому бы предъявили белый тигриный хвост с сопроводительными документами примерно следующего содержания: «Настоящая справка дана предъявителю, дабы засвидетельствовать тот факт, что такого-то числа сего года в муниципальном зоопарке города Мумбаи номер пять, была проведена операция по удалению левого хвоста самца тигра по кличке Снежок. Решение об операции было принято расширенным консилиумом ветеринаров „Главной ветеринарной службы г. Мумбаи“ и одобрено мэром города (см. отметку канцелярии мэрии ниже). Ввиду вышеизложенного, предъявителю справки дано право на использование левого хвоста Снежка по его (предъявителя) усмотрению в течение десяти лет (считая с даты выдачи настоящей справки), включая право на вывоз и обратный ввоз хвоста из/на территорию Индии, при условии сохранения внешнего вида хвоста без каких-либо изменений (с учётом естественного износа). По истечении десяти лет, предъявитель обязуется вернуть левый хвост Снежка в администрацию зоопарка номер пять города Мумбаи. Дата, подпись уполномоченного лица органа, выдавшего справку, отметка канцелярии г. Мумбаи, подпись предъявителя и его паспортные данные, приложение.».
Что прикажете делать таможеннику с такой справкой, кроме неоднократного прочтения, копирования и робких звонков начальству? Ах, да, забыл сказать, в приложении содержится фотография левого хвоста самца тигра по имени Снежок. Значит, таможенник ещё может развлечься сравнением предложенного к таможенному оформлению хвоста с его (хвоста) фотографией, не увеличивая, однако естественного износа хвоста. Итак, хвост сравнён со своей фотографией, естественный износ справки существенно возрос в результате неоднократного просмотра компетентными лицами, но делать нечего: хвост приходится пропускать через границу. Так или иначе, с помощью мифического двухвостого тигра или без оной, хвост оказался в клинике, практически не подвергшись естественному износу, готовый к немедленному использованию по прямому назначению. И Генрих Карлович его использует, пользуясь моей полной бессознанкой. Хорошо это или плохо, я судить не берусь, ибо не знаю, на что способен мой хвост (как в положительном, так и в поганом смысле этого слова).
В палату никто не заходит, поэтому я приступаю к освоению хвоста. Чем думать о том, кто виноват, лучше заняться поиском ответа на вопрос что делать. Для этого нужно думать не том, как всё случилось, а что с этим всем делать, то есть попытаться извлечь из хвоста максимальную пользу. А какая может быть в хвосте польза? Эх, поболтать бы с белым тигром, расспросить его, что да как. Но, боюсь, в этой клинике тигр если и есть, то чёрный. Поэтому придётся рулить хвостом самому. Тем более что, как говорил мой чёрный лечащий врач Генрих Карлович, чем бы ни были мои части тела до настоящего момента, хоть головой неизвестного мне брата-близнеца, хоть хвостом неизвестного мне белого тигра, теперь они суть я, а значит, я могу делать с собой всё, что угодно.
Я пытаюсь шевелить хвостом. Очень странные ощущения возникают, знаете ли, когда ты пытаешься привести в движение то, чего у тебя раньше никогда не было. Вот если я когда-нибудь стану ангелом и обнаружу за своей спиной крылья, мне будет проще справиться с ними, несмотря на то, что у меня их никогда не было. Ведь за спиной у меня будут не только крылья, но и опыт освоения чуждых мне ранее частей тела. А пока беспомощно кручу задницей, пытаясь заставить мой новый хвост совершить хотя бы одну фигуру пилотажа. Отдельно от задницы мой хвост, увы, не работает. Это мне не нравится. Я уже готов высказать свои претензии Генриху Карловичу. «Что это за дела, доктор, – скажу я ему, – хвост пришили, а он ни черта не функционирует! Вот если бы он работал как надо, тогда, пожалуйста, я бы ни словечком вас не обеспокоил, а так – спарывайте его на фиг!»
Генрих Карлович, по всей видимости, решил не давать мне возможности произнести мою речь, достойную церемонии вручения оскара, потому как время шло, а в палате он не появлялся. Скорее всего, Генрих Карлович сейчас копается в моих анализах или стоит над душой какого-нибудь лаборанта, который не видит ни одного из пациентов снаружи, но каждый день изучает, как они устроены внутри.
Делать мне совершенно нечего: хвост не работает, права рука с правыми пальцами работает сама по себе и во мне не нуждается, голова работать отказывается. «То тридцать с лишним дней от тебя ни слуху, ни духу, – обидчиво заявляет мне моя (бывшая братова) голова, – то думай беспрерывно о всякой чепухе». Это она хвост чепухой называет. Как мою голову называет мой же хвост, я не знаю, потому что воображение – это часть головы, а она, как вы уже поняли, объявила забастовку на предмет шевеления извилинами. Нужно её чем-то развлечь.
Радио в палате нет, телевизора тоже. Могли бы поставить хотя бы чёрно-белый ящик, в традициях, так сказать, заведения. В поисках мало-мальского развлечения шарю по палате глазами, которые обрели, наконец, приличную чёткость зрения, и понимаю, что все стены моего то ли прибежища, то ли узилища, оказывается, увешаны картинами. Точнее, плохими копиями одной и той же картины. Не трудно догадаться, что это чёрный квадрат Малевича. Что это за клиника, в которой чёрные стены украшают чёрными квадратами? Это всё, что я успеваю подумать, застав свою голову врасплох. Она быстро выкарабкивается из расплоха и снова отказывается думать. Приходится ублажать её газетами и журналами, которые я нахожу на тумбочке. В основном это профессиональная медицинская литература, пестрящая длинными (трудночитаемыми) словами, короткими (латинскими) словами, аббревиатурами (преимущественно англоязычными), фотографиями (мелкими), графиками (крупными) и прочей околонаучной символикой. Что примечательно, даже в журналах нет цветных картинок. Вся медицина в этой клинике выдержана в строгих, чёрных тонах. Самым интересным среди этой макулатуры оказались некрологи в одной из газет. В них были написаны понятные простому смертному слова о том, какими прекрасными специалистами были те, кто нынче примеряет ангельские крылья. А как же иначе? Ведь они были не только прекрасными медиками, но и заботливыми матерями, добрыми отцами, радушными сёстрами, внимательными братьями. Читаю и удивляюсь. Почему бог, который, как говорят, любит немедленно призывать в своё царство лучших из лучших, не забрал их к себе раньше (большинство газетных мертвецов перешагнули семидесятилетний рубеж), если они были такими замечательными людьми? Или они стали таковыми только после смерти и только на страницах специализированных газет? Пожалуй, так и есть, ведь бог не может ошибаться, даже если его вдруг нет. Моя голова, утомившись от медицинской терминологии, вернулась в стан размышляющих. Кому нужно это враньё в некрологах? Тем, кто умер, всё равно, что о них прочитают там, где их нет. Возможно, я просто не в курсе, и газеты с некрологами доставляются на небеса? Я думаю, что если я проведу ещё дней пять в палате с плохо сделанными квадратами Малевича, то точно это узнаю. А пока неплохо было бы что-нибудь съесть. Часов в палате нет, и я понятия не имею, сколько времени я предавался размышлениям о своём хвосте и о прочих, таких же бесполезных вещах. Но этого времени хватило, чтобы я проголодался.
Я пытаюсь встать с кровати, чтобы отправиться на поиски столовой, но не могу. Резкое движение вызывает к жизни тьму мошек, которые с остервенением пляшут у меня перед глазами. Я отступаю перед этой мельтешащей двукрылой ордой и проваливаюсь то ли в сон, то ли в беспамятство.
Это состояние настолько захватывает меня, что я не слышу, как в палату входит медсестра в чёрном халате. Если бы я не был в ауте, я бы прочитал белые буквы на её бирке, которые гласили, что фамилия её Панова, а зовут её Верочка. Именно так, белым по чёрному, написано на её бирке, но я этого не вижу: я в отключке. Верочка подходит к моей кровати, ставит принесённый поднос с лекарствами на тумбочку поверх некрологов, которые развлекали меня некоторое время назад, и заботливо поправляет одеяло, пристально вглядываясь в моё лицо. Наверное, она видит перед собой человека, которого она так милосердно убила какое-то время назад. Вероятно, это решение далось ей нелегко, но ещё труднее ей смотреть на мою физиономию сейчас. Что она думает, глядя на пациента, которого она отправила к праотцам, будучи уверенной, что никогда больше не увидит его глаз. Глаз, которые молили её об облегчении страдания. Глаз, которые так явно опровергали просьбу об убийстве, неоднократно произнесённую опухшими губами. Глаз, которые верили, что она в состоянии им помочь, и найти иной путь, чем путь к могиле. Что она могла предложить этим глазам? Она, которая не была ни господом богом, ни святой, ни даже врачом? Что она могла сделать, чтобы не видеть эту мольбу, на которую она не могла откликнуться ничем, кроме доброго слова, ибо только это и было в её силах. Ах, да. Я забыл о лошадиной дозе транквилизаторов. Вот выход для человека, который больше не может страдать от собственного сострадания. Что поделаешь, если некоторые медсёстры слишком чувствительны для своей профессии?
Что она могла поделать, если она не могла больше выносить этих взглядов, полностью состоящих из одной отчаянной мольбы. Ведь больше за душой у её пациента ничего не осталась. Только надежда и вера в то, что такая милая сестричка в чёрном халате сможет сотворить чудо, на которое не способны лучшие доктора местной клиники. И она его совершила. Она нашла способ избавить себя от страданий. Она поверила в то, во что не должна была верить, но во что не верить у неё не хватило духа. Она поверила в слова измученного болью человека, который не знал, как выразить словами то, что так ясно показывали его глаза. Словами он говорил одно, глазами – другое. И она поверила словам. Ведь это было куда проще, чем каждый день сталкиваться с тем, что ты не можешь помочь ближнему своему. Она корила себя за слабость, убеждая себя, однако, что это была вовсе не слабость, а самое настоящее мужество. Верочка Панова корила себя за то, что у неё хватило мужества убить человека, взгляды которого она больше не могла выносить. Пусть она будет проклинать себя до конца своих дней, зато она смогла помочь человеку, которому никто, кроме неё, помочь не мог. Пусть ей будет больно от того, что к ней навсегда приклеится ярлык «убийцы», но эта боль не идёт ни в какое сравнение с той болью, которую она испытывала, глядя на страдания моего брата-близнеца. И разве можно её судить за то, что из двух зол она выбрала меньше. Меньшее для себя. Чем было это зло для моего брата можно только гадать. Но я уверен в том, что он не хотел смерти, несмотря ни на что. Даже на то, что его голова мне так пригодилась. А у медсестры Верочки Пановой совсем другое мнение. Она смотрит на меня и видит моего брата-близнеца. Она боится того момента, когда я открою глаза и снова посмотрю на неё. Она панически боится опять увидеть мою мольбу и понять, что её мужественный поступок оказался напрасным. Она, по сути дела, пожертвовала собой, своим спокойствием, чтобы спасти меня, и она не готова увидеть в моих глазах то, что для меня значила эта жертва. Поэтому Верочка Панова берёт с подноса шприц и со знанием дела колет. Она очень хорошая медсестра.
Я просыпаюсь и вижу перед собой Верочку Панову. Она смотрит на меня добрым взглядом всё понимающей и всё принимающей медсестры. Ни тени любопытства, смущения или вины. До того, как она открывает рот и я слышу её голос, я успеваю заметить, что никакого шприца в её руках нет.
– Как Ваше самочувствие? – спрашивает Верочка.
Её голос полностью соответствует её взгляду – никаких эмоций, кроме явно выраженного участия к пациенту.
– Нормально, – коротко отвечаю я, усаживаясь на кровати.
Человек, который помог мне заполучить новую голову, а моему брату – новый гроб, не кажется мне подходящим для бесед о моём хвосте. Уж лучше я обсужу его с голубчиком Генрихом Карловичем. Верочка не делает даже попытки помочь мне с посадкой. И мне это нравится, нашей семье она уже помогла более, чем достаточно. Теперь она может отдыхать.
– Я принесла Вам обед, – говорит медсестра.
На тумбочке около кровати действительно стоит поднос с едой, среди которой я замечаю мясо. Оно и проснувшееся чуть позже меня чувство голода примиряют меня с Верочкой. Я беру чёрный поднос и устраиваюсь так, чтобы ничто, включая мой хвост, не отвлекало меня от пищи. Но у Верочки другие планы. Она протягивает мне какие-то таблетки.
– До еды Вы должны принять вот это.
– Кому? – спрашиваю я и разворачиваю вилку и нож, кем-то заботливо упрятанные в чёрную салфетку.
– Себе, – не моргнув глазом, отвечает Верочка.
Видимо, она привыкла иметь дело с капризными пациентами и ничто не может её заставить изменить своему долгу.
– Себе я точно ничего не должен, – говорю я и отрезаю солидный кусок мяса, – я сегодня это проверял.
Верочка останавливает меня.
– Не бойтесь, это просто витамины и иммуномодуляторы, их нужно принимать до еды.
– Я не боюсь, – говорю я не совсем правду, – я просто очень хочу есть.
Откуда мне знать, что в этих небольших чёрных пилюлях? Вполне возможно, что сестра Панова решила повторить свой подвиг и предлагает мне то, что не доел мой брат.
– Я Вас понимаю, но если Генрих Карлович прописал Вам эти таблетки, Вы должны их принимать, это для Вашей же пользы.
Верочка продолжает свободной рукой удерживать меня от мяса. Борьба с женщинами мне не доставляет никакого удовольствия, поэтому я решаю наплевать на то, что содержится в чёрных капсулах и опробовать Верочкину заботу на своей шкуре. Я глотаю то ли витамины, то ли иммуномодуляторы, то ли ещё какую гадость, запиваю это водой и кладу, наконец, в рот отрезанный кусок вожделенного мяса. Еда доставляет мне удовольствие, но не долго. Верочка, исполнившая свой долг по впихиванию в меня пилюль, не удаляется, а продолжает сидеть у моей кровати, наблюдая за тем, как я справляюсь с обедом.
– Хотите присоединиться? – спрашиваю я её.
– Нет, – качает головой Верочка, – но я хочу убедиться, что процесс приёма пищи идёт нормально.
– Очень мило, – говорю я, – но Ваше внимание не добавляет ему нормальности. Я не люблю, когда за мной наблюдают в процессе приёма пищи.
– Я не наблюдаю, – не соглашается Верочка, – я присутствую.
«Она от меня не отвяжется, сожри я хоть все таблетки на свете», – раздражённо думаю я. Так и будет смотреть за моими процессами, не моргая своими невинными глазами.
– Вы полагаете, я нуждаюсь в Вашем присутствии, чтобы хорошо переваривать пищу? – мой тон не оставляет сомнений в том, что мне очень не нравится, что она на меня пялится.
Верочка, наверное, не знает такого слова как «пялится», используемого исключительно в разговорной речи необразованных слоев населения, к которому Верочка, безусловно, не относится. Поэтому она не понимает или делает вид, что не понимает, что её присутствие меня страшно бесит. А может быть, она и этого слова не знает. Забив свой желудок мясом, я немного отвлёкся от голода, и моё раздражение начало плескать через край.
– Конечно, нет, – Верочка разговаривает со мной не как с больным, а как с больным ребёнком, – но контроль Вашего состояния является неотъемлемой частью Вашего лечения. Ведь Вы хотите выздороветь как можно скорее?
– Я больше не съем ни крошки, пока Вы не уйдёте, – говорю я, понимая, что обед мой мясом и ограничится.
– Не нужно капризничать, – уверяет меня Верочка, – так Вы сделает хуже только самому себе.
– Зато это буду я сам, – отвечаю я, ни капельки не жалея о том, что поданная к мясу цветная капуста так и останется на тарелке.
– Самоистязание до добра не доводит, – говорит Верочка ничуть не смущённая тем, что лишила меня половины обеда.
– Я в курсе, – говорю я, имея в виду самоистязания моего брата, которые довели его до могилы, а меня до новой головы.
– Тогда к чему это детское упрямство? – спрашивает Верочка.
– Понятия не имею, – говорю я, старательно вытирая рот салфеткой и давая Верочке понять, что она может убираться ко всем чертям.
Но Верочка и про чертей не в курсе: она продолжает сидеть и смотреть на меня.
– Я советую Вам закончить трапезу, – говорит медсестра.
И в каком только медучилище её научили трапезничать? Могла бы просто есть как все нормальные люди.
– Я её уже закончил.
– Вы не доели гарнир и салат, – говорит Верочка.
Возможно, у меня есть проблемы с головой и хвостом, но проблем со зрением у меня нет. Я прекрасно вижу, что я недообедал. И я прекрасно знаю, почему это произошло. Это произошло из-за Верочки, и уступать я ей не намерен, поэтому я просто пожимаю плечами и возвращаю поднос с тарелками на тумбочку.
– Напрасно Вы так демонстративно встаёте в позу, – Верочку таким пустяком не прошибёшь, – раздражение и отказ от полноценного питания только удлинят процесс выздоровления.
Она мне надоела со своими назидательными разговорами, и я предпочитаю их не поддерживать, а сменить своё положение с сидячего на лежачее. Верочка делает ещё одну попытку меня накормить.
– Хорошо, сдаюсь, – говорит Верочка, – я сейчас уйду, а Вы доедите свой обед. Обещаете?
Не собираюсь ей ничего не обещать, даже если я сделаю этим хуже только себе самому. Своя рука и бьёт не так больно, поэтому я молчу.
Верочка не желает принимать мои правила игры в молчанку и уже в дверях говорит:
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?