Текст книги "Моя вторая жизнь"
Автор книги: gra4man
Жанр: Юмор: прочее, Юмор
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
День тридцать четвёртый
Просыпаюсь и понимаю, что не помню, как заснул. И не знаю, сколько проспал. Чёрт бы побрал эту больницу, в которой вместо часов на стенках висят чёрные квадраты господина Малевича. Они думают, что в этом заведении также увлекательно, как в казино? Или это часть «чёрной» терапии? От незнания того, сколько времени прошло по моим ощущениям, тоже можно захотеть свалить отсюда в пространство, в котором время чётко обозначено. Знание точного или хотя бы приблизительного времени даёт человеку мнимое, но стойкое ощущение порядка. Он знает (вернее думает, что знает), что произойдёт с ним через пять минут, через полчаса, через год, через десять лет. Вот думает человек, что он проживёт ещё как минимум лет двадцать. И спокойно занимается своими делами. Или знает человек, что его через день расстреляют. И есть у него целых двадцать четыре часа, чтобы всё вспомнить, обо всём подумать, всё осознать, во всём покаяться, помечтать о последнем желании и его исполнении. Всё идёт своим чередом, и хоть знает человек, что его жизнь скоро кончится, у него совершенно точно есть время представить, что бы он делал, если бы ему дали ещё один шанс. А чем больше думаешь, тем больше твоё личное время растягивается. И если думать хорошенько, то, глядишь, из отведённых тебе суток получается уже половинка недели, а то и месячишко, если фантазия твоя хорошо развита. А если ты знаешь, что тебя расстреляют, но не знаешь когда? Через пять минут али через три часа, али послезавтра? Как ты потратишь драгоценное время? Правильно, всё будешь думать о том, сколько тебе осталось. Не о том, о чём подобает думать человеку перед смертью (каждому, естественно, о своём), а о том, когда эта самая смерть к тебе придёт. Разве же это дело? Не дело, а сплошное мучение. Поэтому от незнания времени один только вред и никакой пользы. Но в «моей» больнице об этом не знали или делали вид, что не знают. Но, поскольку на тумбочке стоял поднос с едой (очевидно, с завтраком), я прощаю им это грубое вмешательство в человеческую психику и с удовольствием ем.
За чаем я просматриваю свежие медицинские газеты, в одну из которых, вложен сочинённый мною вчера некролог Головы. И не просто вложен, а с умыслом, потому как он прикрывает свежие некрологи, среди которых я нахожу настоящий некролог Генриха Карловича. Фамилия его, оказывается, совсем не Голова, а Почка, что сути дела, на мой вкус, не меняет. От перемены мест слагаемых, как говорится, результат не меняется, то есть налицо смерть моего голубчика-доктора. А то, что это его некролог в газете пропечатан, я нисколько не сомневаюсь, ибо к нему прилагается фотография усопшего – вылитый Генрих Карлович. Читаю подлинный некролог и думаю, что Почка, будь у него возможность выбора, безусловно предпочёл бы мой вариант. Хотя бы потому, что в нём Почка, пусть и под псевдонимом Голова, был удостоен нобелевской премии. Конечно, получить премию ему не довелось даже в моём некрологе, но это и понятно, вымысел должен быть немножко похож на правду, иначе нечего ему делать в медицинском журнале. А разве по правде Почка, даже будучи Головой, может получить нобелевскую премию? Никогда. И даже узнать о том, что она ему присуждена, Почка тоже не может. Потому как в жизни такого не бывает. Но вот если его умертвить до объявления результатов, то нобелевскую премию Почке вполне можно присудить, ведь это произойдёт после его жизни, а значит, не будет иметь к этой самой жизни никакого отношения. И можно уже не стараться быть правдивым. Можно измышлять, сколько душе угодно, не заботясь о соприкосновении твоего вымысла с действительностью. Как только заканчивается человеческая жизнь, так сразу заканчивается её правда и появляется свобода вымысла, которую, впрочем, человеческий обычай всё же ограничивает. О покойном, говорят люди, или хорошо или ничего. То ли они боятся мертвеца, который перейдя в иной мир, получает иные возможности для расправы. То ли они надеются таким образом смыть с себя то, что им бы хотелось смыть, после своей смерти. То ли они изображают уважение к окончанию земного пути. Шут его знает. Но, в любом случае, кто считает, что получение нобелевской премии характеризует человека с негативной точки зрения, пусть первым бросит в меня камень. И приготовится к ответному броску со стороны Генриха Карловича, который никому не даст себя лишить нобелевской премии или отозваться о ней дурно.
Мои размышления о превратностях вымысла при и после жизни объекта повествования прервала открывающаяся дверь и человек, её открывший. В палату влетает молодой парень, от которого так и разит жизнерадостностью, несмотря на мрачное, соответствующее здешним правилам, одеяние.
– Привет, – говорит парень и присаживается на стул рядом с моей кроватью, – как самочувствие?
– Привет, превосходное, – в тон отвечаю я и протягиваю ему газету некрологом Генриха Карловича вперёд, – я так понимаю, у меня поменялся лечащий врач?
– Почему? – спрашивает, просматривая некрологи коллег, юный доктор с чёрной биркой, на которой белыми буквами выведено «Лишаев Иван». Отчества отчего-то на бирке нет.
– У вас практикуют покойники? – интересуюсь я.
– Это Вы про Почку? – интересуется Лишаев, кладя газету поверх подноса.
– Про него самого, – подтверждаю я.
– Он просто уехал. На время, – делает вид, что объясняет, что случилось с Почкой, Лишаев, – открой рот и скажи «а».
Рот я открываю, но говорю совсем другое:
– Оттуда можно вернуться?
– Из Стокгольма? Конечно, возвращаются. Как насчёт «а»? – всё так же жизнерадостно спросил Лишаев.
– Что значит «Из Стокгольма»? Теперь так называют тот свет? – удивляюсь я.
Вряд ли за месяц в мире произошли такие перемены. Ответ Лишаева подтверждает ход моих мыслей, но мало что объясняет:
– Откуда такие фантазии? Стокгольм – это столица Швеции!
– Это я знаю, но Почка же умер, как он может вернуться из Стокгольма?
– Как умер? Когда? – удивляется Лишаев.
– Ты же только что его некролог прочитал, – говорю я и гадаю, на кого так подействовала чёрная обстановка, что он свихнулся, – на меня или на Лишаева, и делаю выбор в пользу Лишаева. Он дольше, чем я, пребывает среди чёрных стен. По крайней мере, в состоянии сознания.
– А, ты про это, – кивает на газету Лишаев, и лицо его делается ещё жизнерадостнее, чем обычно, – не обращай внимания.
– Это неправда? – уточняю я, поскольку на смерть врача, который буквально на днях пришил мне чёртову тучу органов, мне как-то сложно не обращать внимания.
– Да, это неправда.
Я всегда отличался любознательностью, поэтому ответ из трёх слов меня не удовлетворил:
– И кто так шутит?
Лишаев, как и Верочка, видимо, решил изображать из себя само терпение. А может быть, медперсоналу это предписано профессиональным кодексом, который в моей прошлой жизни ни один врач не соблюдал.
– Эти некрологи Генрих Карлович сам размещает в газете раз в неделю.
И этот человек мне пришивал голову? Вот чёрт!
– Зачем?
– Говорит, что он так борется со страхом смерти.
– Оригинальная методика, – хвалю я своего хирурга, – помогает?
– Генрих Карлович утверждает, что помогает. Если видеть свою смерть регулярно, то к ней привыкаешь, а боятся того, к чему привык, человек не в состоянии. Есть ещё вопросы? – терпеливо спрашивает Лишаев, понявший, что пока я не узнаю всё, что мне нужно, он своё, то есть, моё «а» не получит.
– Он уехал на заседание нобелевского комитета?
– Куда? – сквозь терпение снова удивляется Иван.
– В Стокгольм, – объясняю я.
– Он, конечно, уехал в Швецию, но с чего ты взял, что на заседание нобелевского комитета?
– С того, что он мне голову пришил. И руку. И пальцы. И хвост. По-твоему, за это не могут дать нобелевскую премию?
– За пришитую голову, безусловно, могут. А ты с чем к нам поступил? – спрашивает Лишаев.
– Я знаю без чего я к вам поступил: без головы, без правой руки, без почки и без хвоста, разумеется, – с достоинством отвечаю я, перечисляя всё, что мне известно о моём состоянии на момент поступления в эту странную больницу.
– Ясно, – коротко отвечает Лишаев и протягивает руку к спинке кровати.
Он недолго шарит там и достаёт какие-то бумаги, которые некоторое время внимательно читает. Моего терпения хватает ненадолго.
– Что это? – спрашиваю я.
– История болезни.
– И что там написано?
– Что у тебя обычное сотрясение головного мозга.
– А что ещё? – продолжаю допытываться я.
Не мог же я пролежать в больнице с банальным сотрясением мозга больше месяца.
– Больше ничего, – отвечает Лишаев и складывает чёрные бумажные листки аккуратной стопочкой.
– А голова, почка, рука и хвост? – не верю я Лишаеву.
– С ними всё в порядке, – успокаивает меня Лишаев.
– То есть, Генрих Карлович мне их пришил хорошо?
– То есть, Генрих Карлович тебе их не пришивал.
– Тогда откуда они у меня взялись? – чем дальше, тем я больше скучаю по Генриху Карловичу, разговоры с которым мне кажутся более наполненными смыслом, чем разговоры с Лишаевым.
– Откуда и всё остальное, из материнского лона, – эти слова совершенно не шли к Лишаеву, такую старомодную фразу мог выдать скорее голубчик Почка, чем этот радостный мóлодец.
– Значит, это моя голова и моя рука и мне их никто и никогда не пришивал? – я показал рукой, которую вот уже тройку дней принимал за новую, и на голову, которую я тоже числил среди новичков.
– Конечно, у тебя было простое сотрясение мозга, зачем же Генриху Карловичу было менять тебе руку и голову?
– А зачем он сказал, что он мне их поменял?
– Возможно, это новая терапевтическая методика. Почка ревностно следит за новейшими научными открытиями, и я не удивлюсь, если выяснится, что он захотел стать автором одного из них.
– Это бред, а не методика, – говорю я.
– Но ты же ему поверил? – спрашивает Лишаев.
– Поверил, – отвечаю я и предпочитаю не размышлять на тему, почему я поверил чёрному голубчику.
– Вот видишь, – улыбается Лишаев, – значит, эта методика работает.
– Методика лечения сотрясения мозга? – по-моему, в этой больнице все врачи держат меня за дурака.
– Да, – не пускается в дополнительные объяснения Лишаев.
И я его понимаю, потому что объяснить, как ложь о том, что ты пришил человеку голову, может помочь этой самой голове справится с сотрясением её содержимого, невозможно. Ну, нет такого объяснения в природе. И не может быть.
– Значит, по-твоему, хвост он мне тоже не пришивал?
– Конечно, нет! – искренне восклицает Лишаев, радуясь тому, что я начинаю нормально, с его точки зрения, соображать.
Я же понимаю, что правды о том, откуда у меня появился хвост, я в этой больнице не узнаю и решаю выяснить, как мне вернутся к той комплектации, которая у меня была по выходу из материнского ложа.
– Тогда как мне от него избавиться?
– Ничего не нужно делать специально, нужно лишь подождать, когда последствия сотрясения пройдут и твой «хвост» отвалится сам собой.
– Даже если он у меня не на голове, а на заднице? – я, конечно, понимаю, что голова и задница связаны между собой, но как эта связь может повлиять на избавления меня от моего неадеквата, я не понимаю.
– Хвост у тебя не «на заднице», и не «на голове», а «в» голове, – убеждает меня Лишаев, – функционирование твоего мозга дало сбой, когда произошло сотрясение. Но как только нормальная работоспособность мозга восстановится, все галлюцинации исчезнут сами собой.
– А хвост? – спрашиваю я.
– Что хвост?
– Он отвалится вместе с галлюцинациями или его придётся ампутировать отдельно?
– Если он тебя так беспокоит, я могу ампутировать его прямо сейчас, – соглашается Лишаев, чтобы меня успокоить.
Он разговаривает со мной, как с умалишённым, а не как с охвостованным, и это мне не нравится. Я мщу ему, показывая мой прекрасный пушистый хвост. От этого зрелища сотрясение мозга настигает самого Лишаева. Я радуюсь, как ребёнок.
– Охренеть! – говорит Лишаев словом отнюдь не терпеливого медперсонала.
– Хорош? – язвительно спрашиваю я, заглядывая себе за спину.
Лишаев деловито копошится возле моей задницы.
– Не то слово! Такого я ещё не видел! – восхищённо говорит Иван.
– И я не видел, – я солидаризируюсь с Лишаевым, прощая ему за восторг по поводу тигриного хвоста, торчащего из человеческого тела, недавнюю манеру говорить со мной как с идиотом.
И тут же получаю наглядную демонстрацию того, что прежде чем солидаризироваться с кем-то, нужно выслушать не только его «а», но и «б». До «я» добираться необязательно, потому как на «б» или самое позднее на «ж» позиция говорящего окончательно проясняется и он не добавляет ничего нового, жуя остаток алфавита ради удовольствия, получаемого от процесса жевания, а не ради того, чтобы донести до слушателя свою мысль.
– У меня в коллекции такого ещё нет. Сколько он сантиметров? – Лишаев бережно ощупывает мой хвост.
– У тебя коллекция тигриных хвостов?
– Не только тигриных, а вообще кошачьих, – говорит Лишаев и что-то достаёт из кармана.
Он всё ещё стоит у меня за спиной, поэтому мне трудно разглядеть, что он собирается делать с моим достоянием.
– Эй, ты чего там удумал? – спрашиваю я, понимая, что от человека, собирающего кошачьи хвосты, можно много чего ожидать. И это чего-то для меня может быть совсем неприятным.
– Я хочу его измерить, не возражаешь? – ласково спрашивает Лишаев.
– Не возражаю, – бурчу я.
Я тоже хочу знать, какова длина единственного в мире человеческо-кошачьего хвоста.
– Семьдесят два с половиной! – говорит Лишаев с некоторым разочарованием, отнимая сантиметр от моего достоинства.
– Что, коротковат для тебя? – обижаюсь я за свой хвост.
– Нормально, – бодро отвечает Лишаев, – у меня есть львиный хвост, он на полсантиметра длиннее, но всё равно, такой экземпляр может стать украшением любой коллекции. Бенгальские белые тигры очень редко встречаются, а уж их хвосты и подавно. Я ни одного ещё не видел.
Лишаев отрывается, наконец, от моей задницы и хвоста и возвращается на стул перед мои очи. Я разворачиваю затёкшую шею и голову, озадаченную коллекцией Лишаева, и смотрю, наконец, перед собой, а не за себя.
– Что за коллекция?
– Коллекция отличная, – с энтузиазмом отвечает Лишаев и опять лезет в карман.
На сей раз он достаёт небольшой, но пухлый, фотоальбом, но не даёт его мне в руки, а садится рядом со мной на кровать. Я смотрю в его альбом, и мне становится немного не по себе.
– Это фотомонтаж? – спрашиваю я, указывая на первую же фотографию.
На фотографии красуется чей-то хвост. Я не специалист по кошачьим, поэтому понятия не имею, кому он должен принадлежать. Но даже я понимаю, что кошачий хвост не может принадлежать человеку. То есть, принадлежать, конечно, может, но вот расти из человека кошачий хвост не может. Поэтому я думал, что мой роскошный бенгальский белый хвост единственный в своём роде. Но хвост на фотографии Лишаева преспокойно висит из чьей-то задницы. Как определить жанр этого снимка я не знаю. Это не портрет (ведь не бывает портретов задниц?), это не пейзаж (хотя ландшафт у этой задницы вполне подходящий для запечатления и последующего любования) и определённо не натюрморт (ибо язык не поднимается назвать задницу с хвостом неодушевлённым предметом). Наверное, это фотография в жанре «ню». Но тогда зачем на ней присутствует хвост?
– Почему монтаж? – обижается Лишаев, – это снято на плёнку, когда цифры в помине не было.
Конечно, если это снято тогда, когда цифры не было, то сейчас, когда цифра есть, этот снимок нельзя оцифровать и прилепить к нему хвост. Если все врачи так думают, то я уже не удивляюсь их методикам с очернением всего окружающего пациента пространства и задаю Лишаеву вопрос попроще.
– Откуда тогда на заднице хвост? – спрашиваю я.
– Точно не помню, мне эта фотография от отца досталась.
Ещё не легче. Оказывается, хвостомания передаётся по наследству. Где же мой голубчик Генрих Карлович? По-моему, это отличный повод срубить ещё одну нобелевскую премию.
– Это он начал собирать коллекцию, – продолжает свой бред Лишаев, листая фотоальбом с разнообразными кошачьими хвостами на разнообразных человеческих задницах, – и передал мне её по наследству. Вот это уже моя работа, – с гордостью говорит мой новый странный доктор и демонстрирует мне ну очень большую задницу с крошечным хвостом.
Где-то с пятого листа, на всех фотографиях рядом со снятыми объектами фотограф заботливо пристраивал сантиметр, чтобы было сразу видно какой длины очередной экземпляр.
– То есть, все задницы и все хвосты подлинные? – уточняю я у этого хвостоманьяка.
– Обижаешь, – не обижается Лишаев, – конечно, подлинные. И без всякого монтажа. Как было, так мы и фотографировали.
– Ну-ну, – с недоверием говорю я.
– Не понимаю, чему ты удивляешься? У тебя же у самого хвост! – резонно замечает Лишаев, продолжая любовно демонстрировать свои богатства.
Я оборачиваюсь, смотрю на лежащий на кровати человеческий хвост бенгальского тигра и понимаю, что он в чём-то прав. Мне, с моим недавним приобретением, удивляться подлинности экземпляров такой коллекции вроде как не пристало. Но от того, что эта катавасия (тигравасия?) произошла со мной, менее удивительной она для меня не становится. Скорее наоборот, потому что теперь у меня гораздо меньше оснований не верить, что всё это происходит на самом деле. Если бы Лишаев показал мне свою коллекцию до того, как у меня появился пушистый придаток, который я со всей возможной тщательностью (учитывая местоположение объекта исследования) исследовал и пришёл к выводу, что он есть и он есть у меня, я бы ни за что не поверил бы, что его коллекция это не собрание сочинений помешанного на фотошопе чудака. Но он показывает мне свой хвостовой сброд после того, как я примирился с мыслью о том, что у меня появился чужой хвост. После того, как я примирился с тем, что у меня новая голова, срезанная с брата-близнеца, которого я никогда не знал, помириться с кошачьим хвостом было раз плюнуть. Но, учитывая вновь возникшие обстоятельства, принявшие земную оболочку коллекционера Лишаева, который отправил моего брата и мою новую голову туда, где они всегда и прибывали, а именно в небытие, ощутить тигриный хвост как свой собственный было сложнее. И такому примирению не способствовали чужие задницы с чужим хвостами. Для начала неплохо бы разобраться со своим добром.
– Откуда он у меня? – спрашиваю я у знатока человеческих задниц.
– Думаю, это аллергия, – авторитетно отвечает Лишаев и с неохотой закрывает свой альбом.
– Аллергия на что?
Второго хвоста мне не нужно, поэтому я с нетерпением жду ответа на свой вопрос.
– Сейчас глянем, – говорит Лишаев, кладёт альбом в карман, открывает мою историю болезни и молча читает каракули Генриха Карловича.
В том, что Генрих Карлович пишет каракулями, я нисколько не сомневаюсь. Не может приличный претендент на нобелевскую премию писать аккуратно. Каллиграфический почерк, с моей точки зрения, означает неразвитость фантазии его обладателя. А человек без фантазии не способен на какие-либо открытия. Думаю, китайцы, корейцы и японцы поспорили бы со мной, но мне сейчас не до них. Мне сейчас дело только до грамотного Лишаева, продирающегося сквозь дебри ругательств, которые для профессионала имеют второй смысл, открывающий завесу над моим хвостом.
– Думаю, это витамин кау, – даёт заключение специалист по хвостам.
– Первый раз слышу о таком витамине, на кой чёрт он нужен?
– Если коротко, для укрепления волокон мозга. У него крайне высокая эффективность, поэтому на побочные явления внимания не обращают. Тем более, что они никак не сказываются на здоровье пациента.
– Умственное здоровье во внимание не принимается? – то, что говорит Лишаев, похоже на бред, но чем плох один бред для объяснения другого?
Если бред объяснить не бредовым способом, то он перестаёт быть бредом и переходит в разряд нормальных явлений. На мой взгляд, кошачий хвост на человеческом теле не может быть нормальным явлением, поэтому я принимаю объяснения Лишаева, думая лишь о том, как обезопасить себя от появления подобных аллергических реакций в будущем.
– Принимается, конечно. Но сначала нужно вернуть в норму физическое состояние, а потом уже руки и до мозгов дойдут. Я могу сфотографировать твой хвост? Для коллекции?
– Ты спрашиваешь разрешения сфотографировать для своей коллекции мою задницу? – не люблю, когда люди умалчивают часть правды.
Всё же, правда – это единое целое, и эйзенштейновский принцип «pars pro toto» в жизни не катит. Для кино – пожалуйста, на то оно и враньё от начала до конца. А вот для жизни из куска правды сложно вывести всю правду целиком. Обычно построение целого здания правды на основе выданного тебе куска ведёт к падению пизанской башни. Не стоит башня на горошине правды, ей нужен более прочный фундамент.
– Если бы не хвост, я бы на твою задницу не позарился, – оскорбился Лишаев, – тем более, что я мог бы вообще не спрашивать у тебя разрешения. Дал бы снотворное и мог бы экскурсии на твою задницу водить, а не то, что один раз сфотографировать.
– Так чего же спрашиваешь?
Я не знаю, что лучше – навеки попасть в коллекцию Лишаева, которую он будет демонстрировать явно не мне одному, или полежать под снотворным мордой в подушку, пока экскурсанты любуются моей задницей. Если Лишаев не даст им меня фотографировать, то, возможно, быть музейным экспонатом, чью физиономию с задницей никто никогда не сопоставит, приятнее, чем точно знать, что отпечаток твой задницы, пусть и в анонимном виде, ходит по рукам сумасшедших коллекционеров. Правда приятность эта улетучивается, когда ты узнаёшь, что тебя выставляют в больничной кунсткамере. Если бы этого не знать, то и чёрт с ним, я бы выбрал музей, а не личную коллекцию.
– Неэтично фотографировать больного без его разрешения, – серьёзно отвечает Лишаев.
Бред продолжается. Ну и пусть, главное для меня как можно больше узнать об этом бреде.
– Хорошо, я подумаю, – так же серьёзно отвечаю я и начинаю пытаться получить за разрешение на фотографирование своего тела как можно больше информации, – а отчего ещё хвосты у людей появляются?
– В основном, это аллергические реакции, – живо отвечает Лишаев, почувствовав, что появилась возможность пополнить свою драгоценную коллекцию без ущерба своему этическому самоимиджу, – но также причиной может быть ушиб копчика, пересадка поражённых клеток или детские нереализованные желания.
Помнится, в детстве я мечтал быть следователем, переводчиком главы государства и ведущим «Что? Где? Когда?». Какое из этих нереализованных желаний могло в отместку за свою несбычу отрастить мне хвост, пока я в беспамятстве валялся на больничной койке? Сложно сказать, но чтобы получить ответ на этот вопрос, посвящать Лишаева в мои желания, пусть детские и забытые даже мной, мне не хочется. Так что, моему хвосту придётся обойтись без психоанализа. Про ушиб копчика после ушиба головы я ничего определённого сказать не могу. Может он имел место, а может быть и нет. Теоретически, на месте хорошего ушиба должен остаться синяк, но у меня там хвост. Разглядеть, есть ли под хвостом синяк или нет, я не могу. И просить Лишаева об этой услуге у меня ещё меньше желания, чем посвящать его в свои детские фантазии. Остаются клетки и аллергия. Учитывая специфику больнички, в которую я не понятно как угодил, не исключаю, что мне пересадили чьи-то клетки. После пересадки головы, почки и руки (пусть и, по словам Лишаева, не состоявшейся) пересадка клеток мне не кажется чем-то невозможным. Аллергия тоже кажется вполне правдоподобной. Чёрт, сколько ни думай, а без специалиста сам себе диагноз не поставишь.
– А как узнать, отчего у меня хвост появился?
– Можно провести ряд анализов, – говорит Лишаев, – но они достаточно дорогие и не оплачиваются страховкой.
А я-то думал, что достаточно просто сказать волшебное слово! Опять со мной разговаривают как с дебилом.
– А для исключения аллергии можно принять антигистаминное средство, – Лишаев делает из меня уже просто идиота, а не клинического дебила.
– И что будет?
– Симптомы аллергии снимутся, и хвост отвалится сам собой.
– Это мне подходит, – говорю я, – у тебя есть?
– Нет, но достать не проблема, – отвечает Лишаев.
– Достанешь таблетку – дам сфотографировать хвост.
– А задницу? – спрашивает Лишаев.
– И задницу, – великодушно разрешаю я.
– Замётано, – говорит Лишаев и моментально испаряется из палаты.
А я остаюсь один в своей чёрной-пречёрной пижаме на своей чёрной-пречёрной кровати в своей чёрной-пречёрной палате и размышляю о том, как чёрный-пречёрный цвет влияет на человеческие мозги. На способность воспринимать окружающую действительность. На способность её переваривать. На способность привносить в неё какие-то другие цвета, которые не растворятся в этом чёрном безумии. Любая крайность – это безумие, а чёрная крайность и подавно. Генрих Карлович начал публиковать собственные некрологи. Люсьена Милентьевна перестала получать удовольствие от соприкосновения с ближним. Иван Лишаев заразился хвостовым ню. Верочка Панова убила человека. Стоп. А был ли мальчик? То есть, человек, которого она убила? Если Генрих Карлович наврал про пересадку головы, то, вполне вероятно, что братца моего никогда не существовало, и убивать Верочке было некого. Это теоретически. А практически, мало ли в этой больнице пациентов? Любого можно убить так, что не придерёшься. К себе, конечно. К своей способности сострадать и помогать страждущим. И пусть они страждут чего-то другого. Главное в сострадании это не угадать желание облагодетельствуемого, а утоление своей тяги к милосердию. Она ведь живая, она ведь чешется. Временами настолько нестерпимо, что нет-нет, да и убьёшь человека на потребу этому прожорливому зуду. Не обязательно в буквальном смысле этого слова. От трупа и подозрений избавляться хлопотно, да и где искать новую жертву, когда милосердие снова зазудит? Не каждый ведь подставит щёку. Не каждый позволит надеть себе на шею петлю. Не каждый не заметит, что его убивают. Далеко не каждый. Если он не окружён чёрными-пречёрными стенами, медиками в чёрных-пречёрных одеждах, чёрными-пречёрными предметами быта. А если на тебя наваливается вся эта чёрная братия, то не долго и пожелать концы отдать. И тут желающие их принять тут как тут. Врачи, медсёстры, медбратья, нянечки, уборщицы. Каждый готов поживиться твоим безумием, чтобы облегчить своё. Они ведь тоже мучаются. Может быть, даже больше, чем их жертвы. Ведь они знают другую жизнь. Жизнь, где чёрный цвет лишь один из, а не единственный. Жизнь, где у них нет бремени и привилегий спасителей себе подобных. Жизнь, где люди не болеют открыто.
Чем больше я думаю о власти чёрного, тем больше я понимаю Генриха Карловича. Все его россказни о пришитых органах не что иное, как палитра художника, с которой он черпает краски, чтобы нарисовать на опостылевших чёрных стенах райских птиц, изумрудные небеса, багряные рощи и кисельные берега. И нобелевская премия Генриха Карловича не что иное, как ярко красный цвет, который отлично сочетается с чёрным. Пожалуй, я даже соглашусь на пришитую им голову. Она положит начало моей палитры, которая поможет мне пережить чёрный плен и остаться человеком разумным, несмотря на наличие тигриного хвоста. И тут мне приходит на ум, что совершенно не обязательно избавляться от хвоста до того, как я покину стены этой клиники. Клин клином вышибают, и я думаю, что торчащий из моей задницы бенгальский белый хвост вполне годится для вышибания из моего сознания чёрной обстановки. Что сильнее – белое в чёрную крапинку или чёрное на чёрном? Скоро я это почувствую на своей шкуре, но вот удастся ли мне это осознать моими мозгами моего же брата-близнеца? Не уверен. Ибо, если победит чёрное на чёрном, то не избежать мне избавительной встречи с Верочкой Пановой. А ведь оно победит, а не мой хвост. Если уж людей, которые проводят только часть своих суток в клинике, не миновала безумная пасть, то что говорить о человеке, который уже более месяца днюет и ночует в этом рассаднике сумасшествия.
«Надо это безобразие прекращать, – думаю я, – и линять, пока кроме хвоста меня ещё чем-нибудь здешнее место не осчастливило». Для начала, всё же надо дождаться таблетки от хвоста, чтобы предстать миру не бывшим пациентом с выпирающим наружу атавизмом, а полноправным гражданином, обладающим положенным количеством конечностей. Лишаев, как истинный коллекционер (со странными этическими отклонениями), несомненно принесёт мне избавление от мрачных стен, а до этого счастливого момента неплохо было бы разведать обстановку. Наметить, так сказать, пути отхода в мир иной, то есть в разноцветный. Ходить мне хвост не мешает, посему в путь.
Я встаю с кровати, уверенной походкой иду к двери и тщетно пытаюсь её открыть. Она, конечно, заперта. Меня это не удивляет, но немного раздражает. Любые ограничения для меня как случайным образом принятые на себя соцобязательства, от которых дико хочется избавиться в кратчайший срок. Даёшь пятилетку за день – вот мой девиз, но биться головой о дверь я не собираюсь. Голова мне ещё определённо пригодится, а гарантии того, что на свободе меня поджидает ещё один брат-близнец, готовый уступить мне свою небитую голову, нет. По закону бутерброда, если кто и будет готов отдать мне свои мозги, это будет сестра-близнец моей знакомой собаки. А собачьи мозги к тигриному хвосту не подойдут, это я точно знаю. Посему решаю устроить у дверей засаду. Если первым придёт Лишаев, то прорываться за линию фронта я не буду. У меня тоже есть некие этические отклонения (порывы сдержать данное слово), которые не позволят мне обмануть трепетное сердце коллекционера. А если в мою палату пожалует кто-нибудь другой, я намерен убедить его (её, их или какие ещё есть варианты?) как минимум дать мне возможность осуществить разведвылазку, а как максимум – пойти в разведку со мной. Я устраиваюсь возле дверей, не вооружившись ничем, кроме головы и хвоста, понимая что любое действие будет здесь встречено равным противодействием, и если я вздумаю применить к кому-то физическую силу, то мне придётся иметь дело не с кротким убийцей в лице Верочки Пановой, а с местным вышибалой мозгов, который церемониться не будет, а просто обеспечит Генриху Карловичу новый материал для его научных изысканий.
Сидеть у двери скучно. Примерно так же, как лежать на кровати. Пищи для размышлений нет. Пищи для желудка тоже нет. Переваривать нечего. Разве что запах. Через какое-то время, определить которое я не берусь, в палате появляется какой-то новый запах. Он ядовито-приторный и не похож ни на один из известных мне ароматов. Я пытаюсь понять, откуда он идёт, и оглядываю палату, шаря взглядом по её закоулкам. Из-за их дурацкого новомодно-научного дизайна, всё сливается в глазах в одно чёрное пространство без особых шероховатостей, за которые можно было бы зацепиться глазами. Я встаю и обхожу небольшое пространство своей медицинской клетки. Больше всего запах чувствуется между кроватью и дверью. Несмотря на то, что от пристального вглядывания в чёрный цвет у меня уже рябит в глазах, я замечаю чёрную струйку какого-то газа, поднимающегося от пола, который я принимаю за источник неопознанного запаха. Я приникаю к найденному газовому роднику, чтобы лучше учуять его составляющие, и тут же моя голова с громким стуком падает на пол рядом с моим телом. Я сплю, наглотавшись чёрного дыма неизвестного происхождения и теперь уже известного назначения.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?