Электронная библиотека » Грегори Бернс » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 10 сентября 2024, 09:21


Автор книги: Грегори Бернс


Жанр: Личностный рост, Книги по психологии


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Через несколько лет после завершения первого этапа исследования научная группа Риз вновь проверила детей (к тому времени им уже исполнилось двенадцать). Для начала подростков просили описать самое раннее свое воспоминание, а затем обращались к событиям, которые они обсуждали во время первого этапа. И снова оказалось, что самые ранние воспоминания приходятся на тот период, когда ребенку было около двух с половиной лет, – это существенно раньше того возраста, с которого помнит себя большинство взрослых. На основании этого Риз предположила, что у подростков процесс стирания самых ранних воспоминаний еще продолжается. Это значит, что детскую амнезию точнее было бы определять как протяженный процесс, а не однократное внезапное проявление. Однако глубина извлекаемых воспоминаний у подростков варьировалась. «Возраст самого раннего воспоминания коррелировал со степенью понимания подростком жизненных событий и с его знанием семейной истории», – пишет Риз{13}13
  Reese, Jack, and White, «Origins of Adolescents' Autobiographical Memories,» 364.


[Закрыть]
. Иными словами, память о детстве – и по объему, и по точности и количеству деталей – непосредственно связана с социальным развитием, то есть с умением рассказывать истории.

Мы все отчетливее убеждаемся, что для детства характерна неравномерность темпов развития разных частей нервной системы. И пока включаются системы памяти, остальной мозг продолжает меняться. Эти процессы созревания предполагают не только откладывание воспоминаний в хранилище. Чтобы встроить воспоминания в связный нарратив, что-то, наоборот, приходится из памяти удалять. На двусторонний процесс запоминания и забывания очень сильно влияют истории, которые ребенок слышит, а затем и сам начинает себе рассказывать.

Если развитие памяти ученые вниманием не обделяют, то не менее интересному направлению исследований – тому, как дети рассказывают истории, – посвящают свою научную карьеру считаные единицы. Как я уже упоминал, ощущение себя опирается не только на воспоминания, но и на те нарративы, которые мы выстраиваем, чтобы увязать эти воспоминания воедино.

В период от детства до окончания подросткового возраста память, воображение и забывание срастаются в стабильное по преимуществу ощущение себя. Психолог из колледжа Уильямса в Массачусетсе Сьюзан Энгель пишет: «Теми, кто мы есть, нас делает пережитое, но отчасти нас определяет и воображаемое»{14}14
  Susan Engel, The Stories Children Tell: Making Sense of the Narratives of Childhood (New York: Henry Holt and Company, 1995).


[Закрыть]
. Работая с детьми, Энгель выделила пять стадий усложнения детского сторителлинга.

Сперва ребенок осознает наличие у себя расширенного «я». Как показало исследование памяти научной группой Риз, где-то в возрасте от 2 до 3 лет ребенок понимает, что у него есть прошлое и это прошлое можно описать. Ему становится ясно, что его воспоминания – то, что случилось с ним самим, и что он существовал в прошлом. Для взрослого это самоочевидно, однако в действительности, чтобы связать прошлое «я» с нынешним, требуется соответствующая когнитивная прошивка, позволяющая совершать мысленные путешествия во времени. Так мы начинаем выстраивать протяженное в пространстве и времени представление о себе, на которое во всем нашем животном царстве способен только человек[3]3
  Да, на сложные и долговременные представления о себе способны только люди, но более короткие мысленные путешествия во времени делают и животные, например крысы, птицы, приматы и др. – Прим. науч. ред.


[Закрыть]
.

Довольно скоро, примерно в три года, наступает вторая стадия. Уразумев свою протяженность во времени, ребенок принимается включать в это осознание одновременные события, происходящие с другими людьми из своего окружения, – главным образом с членами семьи. Выслушивая истории от родителей и других близких и рассказывая им свои, ребенок усваивает некую версию прошлого, основанную не только на пережитом лично, но и на знаниях, которыми с ним делятся. Как демонстрируют результаты исследования Риз, количество и плотность воспоминаний об этом периоде в жизни ребенка прямо зависят от того, насколько практикуется в его семье рассказывание историй.

На третьей стадии ребенок распространяет свое расширенное «я», уже включающее родных, на друзей и знакомых. В возрасте от 3 до 5 лет дети делятся друг с другом историями о происходившем как с ними самими, так и с другими людьми. Обмен воспоминаниями дает человеку важную обратную связь. Ровесники маленького рассказчика реагируют только на интересное, так что ребенок быстро вычисляет критерии увлекательности: нужен зачин, который захватит слушателя элементами интриги, саспенса, напряжения, вызывающими горячее желание выяснить, что же было дальше. Поначалу дети не различают само событие и свои переживания. На третьей стадии ребенок будет рассказывать о походе в парк развлечений только от своего собственного лица, не обладая пока способностью поведать эту историю с точки зрения кого-то другого. Однако к концу этой стадии у детей уже пробуждается понимание, что события случаются не сами по себе, а вследствие чьих-либо действий.

Решающая стадия – четвертая. В возрасте от пяти до девяти дети увеличивают репертуар историй. Они примеряют их, как наряды, определяя по отклику родителей и сверстников, какие подходят лучше всего. На этой стадии дети обычно демонстрируют на удивление высокое мастерство сторителлинга – иногда не столько за счет умения выстраивать сюжет, сколько за счет непосредственности в припоминании личных подробностей. В примере из книги Энгель хорошо видна могучая сила детской наблюдательности даже в такой простой истории:

У меня была машинка, я катался на ней по дому. Когда мама с папой поссорились, я растолкал их в разные стороны друг от друга. Потом папа уехал в Олбани. Когда я был маленьким и купался в ванне, мне все время было страшно, что меня утащит в слив{15}15
  Engel, Stories Children Tell, 92.


[Закрыть]
.

Мы бы сказали, что это последовательность из трех событий и довеском к ней служит самонаблюдение при совершенно других обстоятельствах, не связанных с этими тремя. Но поскольку рассказчик предпочел преподнести все четыре факта именно так, повествование обретает внутреннюю взаимосвязь. Нарративом эти четыре предложения делает сама конструкция. Как отмечает Энгель, во взрослой прозе такое детское простодушие бывает признаком высокого писательского мастерства.

Простотой повествовательной структуры славился Эрнест Хемингуэй. В «Фиесте» он рассказывает историю Джейка Барнса, американского писателя, который после окончания Первой мировой войны живет в Париже. Когда знатная ночная попойка заканчивается для Джейка стычкой с его приятелем Робертом, дальнейшие события Хемингуэй описывает (от лица героя) так:

Я никак не мог найти ванную комнату. Наконец нашел. Там была глубокая каменная ванна. Я отвернул кран, но вода не шла. Я посидел на краю ванны. Когда я встал и хотел уйти, оказалось, что я снял ботинки. Я поискал их, нашел и понес вниз. Я нашел свой номер, разделся и лег в постель{16}16
  Ernest Hemingway, The Sun Also Rises (New York: Scribner, 1926), 198. (Хемингуэй Э. Фиеста / Пер. В. Топер. – М.: АСТ, 2022.)


[Закрыть]
.

Поразительное сходство – как структурное, так и тематическое – с рассказом ребенка. Поиски ванной подгулявшим героем приобретают благодаря этой безыскусной простоте неожиданную проникновенность.

Нарративы объясняют нам, почему что-то происходит, или, как в приведенных примерах, позволяют представить состояние сознания рассказчика. Писательская манера Хемингуэя, как и манера изложения, характерная для многих детей, демонстрирует, что для хорошего нарратива совсем не обязательны мудреные слова. Кроме того, она позволяет предположить, что истории из нашего детства – и те, которые мы рассказывали, и те, которые слушали, – остаются с нами на всю жизнь. Их сила не только в содержании, но и в самой структуре.

У нарративов, встречающихся детям на этой решающей стадии в возрасте от пяти до девяти, два источника – события, происходившие с самим ребенком, и истории, услышанные от других. Каждый день несет с собой новый опыт и переживания, которые нужно интегрировать в быстро меняющийся мозг. Как показывают исследования Риз, Энгель и других, рассказывание историй – это не просто побочный эффект процесса развития. Это и есть сам процесс. И истории, которые откладываются у нас в памяти примерно в 7–9 лет, будут, возможно, самыми долговечными, поскольку именно в этот период мозг, как и остальной организм, начинает приближаться к тому, чтобы принять свою взрослую форму.

Завершающая стадия, которая, согласно теории Энгель, длится с девятилетнего возраста до наступления полового созревания, знаменует период стабилизации. По мере того как окончательно оформляются шаблоны, составляющие основу идентичности ребенка, его повествовательный репертуар скудеет. Возьмем, например, Санта-Клауса. Абсурдная исходная посылка требует вынести за скобки все знания о сравнительных размерах человека и дымохода. До определенного возраста дети охотно этой нестыковкой пренебрегают. Затем, осознав ее, они могут попритворяться еще годик-другой, но не дольше. Это сокращение диапазона приемлемых историй говорит о том, что начинают включаться процессы редактирования и ребенок утрачивает непосредственное, безусловное восприятие жизни. События и воспоминания все больше раскладываются по тем нарративным полочкам, которые ему уже знакомы. И хотя может показаться, что утрата этой простодушной открытости сковывает и ограничивает, по-другому нельзя. Это единственный способ удержать ощущение себя, и без того взбаламученное предвестниками гормональной встряски, которая вот-вот устроит ребенку внутреннюю бурю, как в его любимом снежном шаре.

Истории раннего детства, играющие такую критическую роль в формировании «я», подготавливают почву для всех тех, которые человек будет рассказывать на протяжении всей своей дальнейшей жизни. Создавая шаблоны для всех последующих, эти истории исподволь влияют на восприятие любой новой крупицы информации. Значение происходящих событий оценивается не по объективной истинности этих событий, а по тому, насколько они укладываются в выстраиваемый нарратив. А если они совсем не укладываются? Тогда варианта всего два: изменить нарратив или убрать событие. Как нам уже известно, менять свои истории люди не любят. В следующей главе мы узнаем, как мозг пользуется нарративными шаблонами при обработке информации, редактируя события прямо в процессе их проживания, и в конечном итоге выстраивает наше самовосприятие.

Глава 3
Компрессия

Каждый врач помнит первого больного, которого ему не удалось спасти. У меня это случилось на первом году интернатуры в крупнейшей больнице Питтсбурга. Я принял пожилого пациента с отеком ноги – вроде бы ничего такого уж сложного. В анамнезе у него уже бывали тромбы в ноге, и ультразвук подтвердил тромбоз глубоких вен. По стандартному протоколу лечения мы с ординатором, практиковавшим уже второй год, назначили антикоагулянты. Но мы не знали того, что пациент до попадания в больницу ушиб колено и отек возник из-за травмы, а не из-за тромбов. Антикоагулянты ему только навредили: кровь из гематомы начала проникать в окружающие ткани, и кровообращение нарушилось настолько, что пришлось прибегать к операции, чтобы ослабить давление. После операции у него произошло кровоизлияние в мозг и он умер.

Помню, как повалился мешком в кресло, отчаянно желая отмотать время назад. Сделать это я, конечно, не мог. И теперь воспоминание об этом пациенте живет в моем мозге как сжатая версия происшедшего, горький урок врачебной самонадеянности. Это мнемоническое сжатие не перестает меня восхищать (и не позволяет слишком возноситься), поскольку оно хорошо показывает, из чего в действительности сделаны наши воспоминания, а в конечном итоге и наши нарративы.

Мы невольно воспринимаем свои воспоминания как точную запись происходившего с нами. Но они результат заполнения пробелов между точками в пунктире памяти, о котором я говорил в предыдущей главе. При этом сходство с видеокамерой у мозга все-таки есть – по крайней мере одно. Мозг делает «мгновенные снимки», в чем-то напоминающие отдельные кадры на пленке. И когда эти снимки извлекаются из хранилища, мозг действует как режиссер монтажа, склеивая их в одну будто бы непрерывную ленту. Вот тут, в процессе монтажа, и рождается нарратив, в котором все наши прошлые «я» сплетаются в одно целое.

Однако до совершенства мозгу как монтажеру далеко. Наши воспоминания – это в лучшем случае сжатые записи событий. Чтобы воссоздать перед мысленным взором происходившее, мозгу нужен шаблон, что-то вроде раскадровки, указывающей, как именно склеивать снимки. В предыдущей главе я упомянул, что основой для таких шаблонов служат истории, которые мы слышим в детстве. Теперь рассмотрим этот процесс подробнее с неврологической точки зрения. Он имеет самое непосредственное отношение к выстраиванию «я», в котором, как мы увидим, полно лакун.

Хотя в нашем разговоре о мозге я постоянно использую компьютерные аналогии, между мозгом и компьютером есть одно очень важное различие – пользователь. Стараниями инженеров механические и цифровые технологии достигают невиданных высот, но в наших с ними взаимоотношениях четко видно, кто главный. Пока у компьютера нет самоосознания, он остается для человека лишь инструментом. С мозгом же, как я отмечал в первой главе, отношения строятся иначе. Мозг – это компьютер, который делает нас теми, кем мы себя считаем. И отделить пользователя от технологии здесь не получится.

Таким образом, перед нами встает головоломный вопрос: как мозг мыслит сам себя?

Боюсь, ответа на этот вопрос нейронаука пока не нашла. Но даже если мы не можем доискаться до прямого ответа, нам ничто не мешает искать к нему подступы, выясняя, как мозг себя не мыслит. Для начала можно поговорить о том, как само строение мозга ограничивает наши возможности познать себя.

Задумайтесь о необычайной сложности организма, который содержит нашу память. В среднем в человеке насчитывается примерно 1027 молекул. Варианты взаиморасположения этих молекул стремятся практически к бесконечности, однако из этого неисчислимого обилия вариантов очень немногие совместимы с жизнью и еще меньше – с разумной жизнью. Лишь избранные редчайшие единицы дают нам то неповторимое человеческое существо, которым каждый из нас себя мнит. Как показал горький урок, преподнесенный моим пациентом, возможностей умереть у нас гораздо больше, чем оставаться в живых. Все врачи в мире, вместе взятые, не способны его воскресить. Препарат, который я назначил, чтобы разрушить якобы имевшийся у него тромб, запустил цепь химических реакций, в результате которых атомы организма с ошеломляющей быстротой обратились в прах.

Смерть человека доходчиво демонстрирует нашу бренность, этого не отнять, однако вместе с тем она напоминает нам о жизни, которую человек прожил. Что происходит с багажом жизненного опыта, содержавшегося в мозге покойного? Пропадает в энтропии его разлагающейся плоти?


Я размышляю о том, как я размышляю о себе. Обратите внимание, как упрощается и становится более схематичной картинка по мере углубления рекурсии


Не совсем.

Хотя молекулы человеческого организма мы восстановить не можем, низкокачественные слепки с этого человека нам сберечь по силам. У нас остаются его фото– и видеоизображения, представляющие собой не что иное, как определенную организацию молекул на физическом носителе, которую наш мозг воспринимает как аппроксимацию, приблизительное соответствие ушедшему из жизни человеку. Наши синапсы реорганизуются, образуя воспоминания о нем. Мы рассказываем друг другу истории, и если они увлекут собеседника, он сохранит их и в своей памяти. Какие-то из них будут записаны или увековечены еще в каком-либо формате.

Пусть я не помню имени-фамилии того пациента с отеком ноги, окончание его жизненной истории глубоко врезалось мне в память. Теперь он обитает там – вместе с остальными призраками. И в этом смысле он действительно по-прежнему жив: я легко могу вообразить, как этот аватар клянет меня на чем свет стоит за необоснованные предположения, касающиеся состояния больного и определяющие дальнейшее лечение. А теперь, раз я поделился его историей в своей книге, он будет жить в голове каждого, кто ее прочитает{17}17
  Если технологии когда-либо позволят загружать в компьютер сознание, оно окажется в лучшем случае низкокачественным слепком своего носителя. Может быть, этот слепок будет четче, чем воспоминания, которые мы храним друг о друге, или истории, которые тысячелетиями передаются из поколения в поколение; а может быть, он окажется таким же сжатым и схематичным, как пикселированное растровое отображение.


[Закрыть]
.

Как ни трудно это принять, наши личные нарративы действительно не особо отличаются от подобных призраков. Я причисляю себя к растущему кругу ученых, полагающих, что наша самоидентификация ненамного превосходит те низкокачественные «слепки» с других людей, которые мы храним в сознании. В информатике это называется проблемой рекурсии. Допустим, что всю работу выполняет мозг. Не важно, где происходит обработка информации, главное, что это совершается где-то в вашем теле. Если мозг содержит ваше «я», значит, он содержит и «"я", думающее о мозге, в котором содержится ваше "я"». И т. д.

Если при попытке это осмыслить у вас ум заходит за разум, не волнуйтесь – у меня и самого голова идет кругом, когда я погружаюсь в раздумья о раздумье. Возможно, в нашей прошивке встроена защита, не позволяющая нам проверить, насколько глубока кроличья нора. А может быть, застревавшие в этой бесконечной экзистенциальной петле просто не выживали в ходе эволюции. На самом деле все гораздо проще: компьютер не способен отобразить себя во всех подробностях. Если бы он это мог, ему понадобился бы для этого компьютер аналогичного размера, а тому свой вспомогательный компьютер и т. д. По сути, даже не аналогичного, а большего объема – чтобы вместить копию оригинала плюс привязку, ссылку на копию. Поэтому по чисто физическим причинам репрезентация нашего «я» в мозге должна быть низкого разрешения – более качественную версию он не потянет.

Из-за этих вычислительных ограничений любое имеющееся у нас знание, включая и знание о собственном нарративе, представлено в мозге в сжатом, урезанном формате. Наши представления о себе и о других – не более чем схематичные, комиксовые версии оригинала. Эти комиксы сглаживают все рабочие моменты – все эти неприметные изменения, непрестанно с нами происходящие, – позволяя сохранять иллюзию непрерывности и считать себя тем же человеком, что и вчера. Иными словами, мозг приспособлен забывать.

Отсюда следует довольно обескураживающий вывод: наше представление о себе – наше «я» – это такой же комикс, как и представления о других людях. Однако нам важно уяснить, что эти комиксы образуют контактные точки нарратива, связывающие между собой когнитивные модели мира и нашего места в нем.

Нарратив, объединяющий наши прошлые «я» с нынешним, должен нанизать на себя бусины событий прошлого в таком порядке, который будет иметь для нас смысл. История – это просто последовательность событий, смысл ей придает нарратив, требуя для этого определенных представлений о причинной обусловленности. Если событие А произошло прежде события Б, значит, понимаем мы, А могло вызвать Б, но никак не наоборот. Любой выстраиваемый нами нарратив основывается на принципе причинности. Собственно, причинная обусловленность и побуждает нас выстраивать нарратив. Она позволяет нам моделировать устройство и функционирование мира и за счет этого делать прогнозы на будущее. Если за А всегда следует Б, при виде А можно почти наверняка сказать, что скоро появится и Б. Но абстрактные символы вроде А и Б запомнить трудно – в отличие от истории о том, почему все происходит так, а не иначе. Именно так возникают суеверия вроде того, что проходить под приставной лестницей плохая примета. Скорее всего, когда-то такая лестница свалилась на проходившего и тот уверился, что именно проход и привел к падению.

Возможно ли обратное – чтобы падение лестницы привело к проходу под ней? Если задуматься, нетрудно вообразить и такую ситуацию: лестница начинает заваливаться или сползать, вы ныряете под нее, чтобы перехватить, пока она не разбила окно, и она валится прямо на вас. Теперь мы видим, насколько наш взгляд на причинно-следственные связи зависит от точки зрения. Зависит он и от изначальных условий – например, передвижная была эта лестница или прикрепленная к стене. Но зачастую начальные условия нам неизвестны, поэтому наше мнение о причинной обусловленности непременно основывается на увиденном своими глазами или услышанном от кого-то другого.

Наше восприятие происходящего не тождественно самому происходящему. Это как разница между восприятием болельщика, который смотрит турнир «Мастерс» по телевизору или с трибуны, в противовес восприятию гольфиста Тайгера Вудса, одержавшего пятую победу подряд. Рассказать о турнире может и тот и другой, но версии будут различаться. Порядок событий, как правило, разногласий не вызывает: Тайгер прошел 72 лунки в указанной последовательности, мяч ни разу не улетел с фервея обратно к начальной метке, ни разу не выпрыгнул из лунки назад к клюшке. Стрела времени у всех нас одна. (И это хорошо. Представьте, как бы мы путались, если бы носились взад-вперед во времени. Само понятие истории утратило бы смысл, поскольку ни о какой последовательности событий не было бы и речи.) Однако бывают обстоятельства, при которых может перевернуться и наше восприятие очередности событий. Соответственно, меняется на противоположную и оценка причинной обусловленности. Представьте себе, что вы восседаете на головке Тайгеровой клюшки. В этом случае вам покажется, что мяч врезался в клюшку, а не клюшка ударила по мячу. Под этим углом у вас выстроится совсем иной, отличный от всех остальных нарратив: «Сижу я, никого не трогаю, и вдруг мне как засветит мячом прямо в лоб!» Как и с падающей лестницей, угол зрения может радикально изменить толкование событий, и нашу оценку причинно-следственных связей определяет именно он.

Много лет назад я попал в небольшую аварию на парковке. Моя версия случившегося выглядела так: я собирался выехать задним ходом с парковочного места, движение было односторонним, поэтому я посмотрел назад и вправо – в ту сторону, откуда мог появиться другой автомобиль. Видя, что путь свободен, я начал выезжать. Представьте мое изумление, когда раздался этот мерзкий скрежет сминаемого металла. Я дал по тормозам, осознавая, что кто-то, видимо, выехал на полосу против движения, то есть в моей слепой зоне слева. Версия второго участника аварии выглядела примерно так: еду я, никого не трогаю, и тут откуда ни возьмись мне в бок въезжает задом этот тип.

Никто не пострадал, и, поскольку ползли мы почти черепашьим ходом, повреждения оказались минимальные (чего не скажешь о стоимости ремонта, увы). Наши страховые бодались друг с другом больше года, закончилось все арбитражем, на котором меня признали виновным в том, что я не убедился в отсутствии помех, прежде чем начинать движение. Сдай я назад на секунду раньше, врезался бы не я в него, а он в меня, и тогда окончательный нарратив был бы совсем иным.

Как мы видим, даже крохотная разница в точке зрения может вылиться в кардинально различное толкование происшедшего. Нашу интерпретацию череды событий диктует история, которую мы рассказываем, – не важно, себе или другим. Но, если наше толкование событий и вправду настолько зыбко, как мы вообще приходим к согласию?

Ответ нужно искать в стреле времени. События происходят, и, поскольку мы не можем вернуться назад во времени и посмотреть их на повторе, нам нужен действенный способ отследить и сохранить как можно больше данных. Однако хранилище памяти в нашем мозге не бездонное. Мы не можем запечатлеть все, что происходит, и не можем произвольно воспроизвести все запечатленное. Поэтому мы организуем события согласно заготовленным нарративным шаблонам. Стрела времени вынуждает нас просеять массив нарративов и разделить их по типам, согласующимся с наблюдаемым нами миропорядком. Эти нарративные шаблоны можно представить себе как раскадровку, содержащую комиксовые версии нас самих и всех прочих, кто обитает в нашем сознании. Как показывают исследования Риз и Энгель, нарративные шаблоны начинают формироваться в детстве и достигают почти взрослого уровня уже к началу полового созревания.

И все равно у нас остается огромный простор для ошибок. Когда я втиснул своего пациента с отекшей ногой в нарратив, выученный за годы в медицинском университете, я не учел такой важный факт, как ушиб. Почему, как такое возможно? Ничего подобного мне никто никогда не рассказывал. О подобной вероятности я должен был узнать сам, научиться на собственном опыте. И когда я выезжал с парковки, я тоже руководствовался нарративом, в котором остальные водители никогда не нарушают правил. Видимо, мне везло, и до тех пор ни разу не встречались едущие против потока, но теперь я ученый.

Нельзя сказать, что эти нарративы бессмысленны. Если бы нам каждый миг, на каждой временно́й развилке, приходилось оценивать мириады вероятных последствий, мы бы даже за порог дома не вышли. Нарративы позволяют нам отобразить самые сложные явления схематично. Вот несколько нарративов, сжатых в одну-единственную фразу, – задумайтесь, какое информационное богатство в ней содержится:

● Из грязи в князи.

● Такое даже Золушке не снилось! (Голосом Билла Мюррея в «Гольф-клубе»)

● Это все из-за проблем с отцом.

Стереотипы? Да, несомненно. Но стереотипны все нарративы. Это неизбежно, поскольку наш мозг не видеокамера. Для выстраивания нарративов в общем-то никакие особо сложные психологические механизмы не требуются – только мозг с некоторым объемом памяти. С таким набором уже можно строить ментальные модели, пытаясь осмыслить устройство мира.

В информатике эти стереотипы называют базисными функциями. Простой пример базисной функции – график с двумя осями, X и Y. Он двумерный, плоский, и каждую точку на этой плоскости можно обозначить с помощью координат. Базисной функцией с координатами x и y можно описать окружность: x2 + y2 = r2. Базисные функции позволяют обозначить и более сложные явления – скажем, электрическую активность сердца на электрокардиограмме. Одно из важнейших открытий в математике базисных функций совершил французский ученый Жан-Батист Жозеф Фурье в начале XIX века. Он обнаружил, что любую математическую функцию можно представить как сочетание синусоиды и косинусоиды разной амплитуды и частоты. Преобразование Фурье, примененное к электрокардиограмме, превращает ее в базисный набор синусоид и косинусоид. Схожий тип операций лежит в основе сжатия, в результате которого создаются изображения JPEG. Разрозненные значения пикселей, требующие большого объема памяти, преобразуются в набор косинусоид. Эти базисные функции занимают в хранилище гораздо меньше места, чем оригинал.

Тот же тип операций совершается и в мозге. У нас не хватит памяти, чтобы хранить каждое эпизодическое воспоминание в оригинальной форме. Как и JPEG (или его видеоэквивалент – MPEG), мозг, применяя базисные функции, хранит сжатое отображение воспоминаний, то есть моментальных снимков, составляющих эпизодическую память. В психологии эти сжатые отображения называются схемами{18}18
  Frederic C. Bartlett, Remembering: A Study in Experimental and Social Psychology (Cambridge: Cambridge University Press, 1932).


[Закрыть]
. Будучи абстрактным отображением, схема служит направляющей и для извлечения уже имеющейся информации, и для кодирования новых событий. Как показали исследования с использованием нейровизуализации, расположенная по средней линии префронтальной коры область – вентромедиальная префронтальная кора (вмПФК) – воздействует с помощью схем на обработку сенсорной информации, поступающей в мозг{19}19
  Asaf Gilboa and Hannah Marlatte, «Neurobiology of Schemas and Schema-Mediated Memory,» Trends in Cognitive Sciences 21, no. 8 (2017): 618–631.


[Закрыть]
. Как это происходит, еще до конца не выяснено, но записи электрической активности позволяют предположить, что вмПФК влияет на активность в сенсорных областях посредством относительно медленных колебаний под названием тета-волны (4–8 Гц){20}20
  Asaf Gilboa and Morris Moscovitch, «Ventromedial Prefrontal Cortex Generates Pre-Stimulus Theta Coherence Desynchronization: A Schema Instantiation Hypothesis,» Cortex 87 (2017): 16–30.


[Закрыть]
. Судя по всему, эти волны помогают синхронизировать активность в разных сенсорных системах при кодировании определенного воспоминания – по аналогии с совмещением звуковой и видеодорожки в фильме. Приведенная в действие схема склоняет человека к тому, чтобы вписывать увиденное и услышанное в существующий шаблон. Именно поэтому я воспринял раздутую ногу пациента как следствие тромбоза глубоких вен и не предположил синдром сдавливания. Точно так же схемы влияют на то, что кодируется в памяти. То, что не укладывается в существующую схему, может не запомниться в принципе либо запомниться так, чтобы как можно лучше согласоваться с имеющимся шаблоном.

Исследование, проведенное психологами из Льежского университета в Бельгии Оливье Женоммом и Арно Д'Аржембо, показало, как непрерывный поток повседневных событий дробится на фрагменты, которые раскладываются по схемам. В ходе исследования испытуемые-студенты ходили по кампусу и выполняли различные действия, закрепив на голове камеру типа GoPro{21}21
  Olivier Jeunehomme and Arnaud D'Argembeau, «Event Segmentation and the Temporal Compression of Experience in Episodic Memory,» Psychological Research 84, no. 2 (2020): 481–490.


[Закрыть]
. После этого они должны были вспомнить, что делали, и этот рассказ исследователи тоже записывали. Затем студентам предстояло совместить фрагменты записанного рассказа с кадрами из отснятого видео. В результате исследования выяснилось, что эпизодические воспоминания отнюдь не непрерывны, они очерчены границами события – временем и местом, где что-то изменилось. Эти границы и служат перерывами в воспоминаниях – словно привалы в походе. Женомм и Д'Аржембо оценили степень сжатия воспоминаний, используя видеокадры как свидетельство для сопоставления и сравнив количество вспоминаемых событий в минуту с реальным количеством событий, зафиксированных камерой. Любопытно, что сильнее всего – в пять раз – сжимались такие действия, как перемещение по территории или сидение на месте, тогда как некоторые действия не сжимались вовсе. Как следует из этих результатов, наши базисные комплекты для схем группируются вокруг того, что мы делаем, и того, где мы ходим.

Преимущество схем в их эффективности. Как только мы создаем схему, все новые события достаточно обрабатывать и хранить как отклонения от ее шаблона. Каждый из нас помнит свой первый поцелуй. Он создал схему, которая будет в дальнейшем служить мерилом для всех остальных поцелуев. А второй поцелуй помните? Скорее всего, уже довольно смутно. Это потому, что он был закодирован как отклонение от первого. Чтобы воссоздать это событие, нам понадобится и схема, и отклонение.

На воспоминание о первом поцелуе в свою очередь накладывают отпечаток схемы, заложенные еще раньше – историями из вашего детства. Вокруг волшебной силы поцелуя выстроен сюжет множества сказок – это и «Белоснежка» (хотя в изначальной версии у братьев Гримм принц просто везет Белоснежку домой в хрустальном гробу, от тряски она проглатывает застрявший в горле кусочек яблока и просыпается), и «Принцесса и лягушка», а из более современных – «Шрек», в котором только «поцелуй истинной любви» способен снять заклятие, превращающее Фиону в великаншу-огра (на самом же деле он оставляет ее в этом обличье навсегда). И хотя все мы помним о волшебной силе поцелуя в этих сюжетах, он лишь «моментальный снимок» сказки. Поцелуй – это просто мнемонический хвостик, потянув за который удастся раскрутить всю историю. Даже если, сохраняя воспоминание о своем первом поцелуе, вы думать не думаете ни о каких сказках, они все равно станут для него канвой, так как вплетены в эмпирическую память.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации