Текст книги "Танец на краю пропасти"
Автор книги: Грегуар Делакур
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Грегуар Делакур
Танец на краю пропасти
Девушке, сидевшей на капоте машины, —
я узнал, что она умеет еще
и соединять людей
Я пишу, чтобы обжить себя.
Анри Мишо. Пассажи
Часть первая
«Пивная Андре»
72
– Я отвечу да.
– Тогда я постараюсь не промахнуться с вопросом.
71
Я помню этот хмель, внезапный хмель всеобщего восхищения, вековые ели, которые никогда не видели такой красавицы. Я помню, что ее встретили, как принцессу. «Каштаны наклоняли ветки, чтобы коснуться ее хоть листочком. Когда она проходила, дрок раскрывал золотые звездочки и окутывал ее своим ароматом…
Добралась до края плато, жуя цветок ракитника, и увидела далеко внизу домик дядюшки Сегена[1]1
См. рассказ «Козочка дядюшки Сегена» (1866) французского писателя Альфонса Доде (1840–1897), приведенный в заключительной части этого романа. Здесь и далее примеч. пер.
[Закрыть] и лужайку. Как же она смеялась! Смеялась до слез.
– Неужели я могла там уместиться? В такой-то малости?
Забравшись на гору, глупышка решила, что она целая Вселенная. Что ни говори, но этот день был нескончаемым счастьем для козы дядюшки Сегена. Ближе к полудню она повстречала стадо оленей, которые лакомились диким виноградом. Белоснежная беглянка произвела на них огромное впечатление.
У Беляночки голова пошла кругом, она валялась, дрыгала ножками, скатывалась с откоса вместе с сухими листьями и каштанами. Внизу хоп! Она уже на ногах и несется, вытянув шею, сквозь густой кустарник. Вот вскарабкалась на скалу, вот сбежала в балку. Вверх! Вниз! Туда! Сюда! Можно подумать, целое стадо козочек дядюшки Сегена бегает по горам». И я тогда мечтала быть одной из них, увидеть «синие колокольчики, наперстянки с вытянутыми пурпурными чашечками… Целое море полевых цветов, полных полезными соками».
И когда мать, реже отец, читали мне печальную сказку, я плакала не из-за волка, огромного, неподвижного, а из-за ветра, который вдруг посвежел.
Из-за гор, которые залиловели, из-за наступившего вечера.
Из-за этого трагического наречия, которое произнесла тогда Беляночка, наречия, раскрывавшего всю невозможность наших желаний, иллюзию наших вечных блаженств: уже.
Мне было семь лет, и я знала, что это уже кончено; что едва дотронешься, коснешься, попробуешь на вкус – и оно уже расплывается, исчезая, оставляя за собой лишь воспоминание, грустное обещание.
Почти тридцать три года спустя я, как маленькая козочка Доде, надеялась продержаться хотя бы до рассвета.
70
До сих пор мои рассветы имели теплоту ласки – солнца порой или рук моего мужа, моего влажного лона, чащи с ее далекими запахами земли.
Мои рассветы иногда пробуждал смех наших детей в иные весенние воскресенья, их визг, когда на улице выпадал снег и они не хотели идти в школу, предпочитая поваляться в белизне, отпустить тормоза, упасть в мокрый холод, слепить самого большого на свете снеговика.
До сих пор мои рассветы были камешками упорядоченной жизни, данного давно обещания следовать путями, проторенными другими, верившими в идеальные траектории или, за неимением таковых, в добродетельную ложь. Мои грядущие рассветы обещали быть ветреными.
А один из них – бурным.
69
Если бы мне пришлось в нескольких словах, как перед судом или перед врачом, изложить все, что я почувствовала в самом начале, я сказала бы насущность, головокружение, бездну, наслаждение и добавила бы боль.
Боль, в каком-то смысле.
А под конец, под гибельный и прекрасный рассвет, я сказала бы покой, сказала бы облегчение, сказала бы еще тщету, полет, свободу, радость, сказала бы безумное желание, как говорят безумная любовь.
Да. Безумное желание прежде всего.
68
Бондю.
Мы жили в большом белом доме на заливе Бондю, в четырнадцати километрах от Лилля. Никаких заборов, никаких оград между разными владениями; наверно, поэтому мой муж отвечал нет, когда наши трое детей просили собаку, – два голоса за бежевого лабрадора, один за голубую веймарскую легавую, – обещая заниматься ею каждый день, честное слово! Честное слово! Нет – потому что зверюга наверняка убежит.
Леа, наша младшая дочь, в слезах предлагала привязывать ее на улице.
Тогда я рассказала ей про Беляночку, козочку с ласковыми глазами, с бородкой, как у сержанта, с черными блестящими копытцами, с полосатыми рожками и длинной белой шерстью, которая покрывала ее как плащом, красавицу, которую заперли в темном чулане, а она убежала через окно. Леа пожала плечами, тихонько вздохнула трагически, уже, и проронила: но если мы будем ее любить, зачем ей убегать?
Мой муж меня не привязывал и не запирал, а ведь все-таки придет время, и я убегу.
А ведь я любила дружеский уют нашего дома. Оперные арии, которые мы в нем слушали. Дыхание ветра, приносившего порой песчинки из бункеров, и тонкий аромат мшистой травы с полей для гольфа. Я любила нашу старую яблоню во дворе, ее низкие ветви, как любезность. Запахи нашей кухни и даже запах обугленных кастрюль, в которых девочки регулярно готовили жженый сахар. Я любила и запах моего мужа, теплый и успокаивающий. Его туманные взгляды на мои губы, на мою грудь, его манеру любить меня – вежливо, предупредительно, честно и искренне, хоть и всякое бывало. Полюбилось мне и его мужество, когда он заболел, я восхищалась отсутствием в нем гнева и в этой жестокой одиссее оценила силы, которых в себе и не подозревала.
Я любила наших двух дочерей и сына, и особенно мысль, что я могу убить за них, вырвать зубами мясо из живого зверя, если они будут умирать с голоду, без страха встретить любую тьму, лишь бы они не боялись.
Я любила, наконец, и мою мать, несмотря на ее ограниченность и изысканную депрессию. И то, как она щипала за руки моих детей всякий раз, когда их видела, чтобы убедиться, что они настоящие. Я любила ходить каждый день в магазин, видеть блаженные улыбки клиенток, когда мои руки колдовали над подарочной упаковкой и завивали ножницами атласные банты. Я любила и гордость мужа, когда он приезжал каждые шесть недель на новой машине, – и его тогдашний вид гадкого мальчика. Прогулки, на которые он увозил нас потом, до самого моря, в Вимре, Булонь, Фекан. Путешествия, о которых мы мечтали все впятером. Я любила корабли и морские карты, которые наши дети рисовали на песке длинными трухлявыми палками. Нарисованные ими моря уносили нас к островам, где не слышно было шума мирских смут, где не подтачивали сомнения, где никакие новые желания не могли явиться и разрушить нынешнее счастье.
Я любила свою жизнь.
Я была одной из тех самых счастливых женщин.
67
Я пытаюсь объяснить, зная, что прощения мне все равно не будет.
Я попробую, по ходу моей истории, вернуть ее прелесть банальности одной жизни.
66
Еще не стукнуло сорока. Хорошенькая, но не сногсшибательная – хотя один парень в пору моих девятнадцати лет и коротенького желтого платья врезался на своем скутере в грузовик, потому что засмотрелся на меня.
Серьезный брак со стажем восемнадцать лет.
Иногда ссоры, как у всех наших друзей. Пара-тройка разбитых тарелок. Ночи на диване в гостиной. Примирения с букетом цветов, ласковые слова, окутанные нежностью, как в песне.
Радости, огромные, космические – рождение наших детей, их безмятежное детство, без укусов взбесившегося бежевого лабрадора или голубой легавой, молодость без явных потрясений, кроме убийственного дня, когда мой муж вернулся лысым после нескольких недель в больнице.
Леа тотчас побежала в свою комнату за фломастерами, принесла коричневый, черный и серый и нарисовала один за другим волосы на папиной голове.
И вернулся смех.
В то время я работала в маленьком магазинчике одежды, расположенном в Старом Лилле, для детей от нуля до двенадцати лет – после этого возраста все, конец, мамы больше ничего не могут, детки сами все знают. А мой муж Оливье руководил очень большим магазином в Вильнев-д'Аск, для детей от восемнадцати до девяноста восьми лет, – крупным автосалоном «БМВ».
Мы ездили тогда на какой-то электрической гоночной машине. Он был очень горд. Всего пять литров на сотню километров, представляешь? (Нет.) Триста шестьдесят две лошадиные силы! (Неужели?) Разгон с нуля до ста за четыре секунды! (У меня нет слов, милый.) Его расспрашивали об этой модели на светофорах, на паркингах. Он предлагал пробную ездку. Люди обещали прийти, в глазах у них сияли звезды.
Он был одаренным коммерсантом. Блестящим.
Он убедил меня, что я женщина его жизни, когда я встречалась с другим. Его лучшим другом, кстати.
Друзьями они остались.
Я помню одну свадьбу, на которую мы были приглашены, в Беррю, близ Реймса. За ужином новобрачная влюбилась в парня одной из подружек невесты. Они скрылись в ночи на мотоцикле. Больше их никто не видел.
Это бегство взволновало меня, я надолго замечталась.
Позже он убедил меня, что я с каждым днем все красивее, несмотря на проходящие годы, на кожу, которая постепенно становится дряблой, несмотря на неэффективность антивозрастных сывороток. Если бы он хотел, то легко продал бы мне автомобиль, совершенно ненужный.
Но я задумала уйти пешком, когда настанет день.
65
Клод Соте[2]2
Клод Соте (1924–2000) – французский кинорежиссер и сценарист.
[Закрыть].
Я всегда обожала его фильмы. Его женственную человечность. Проезды его камеры – за которой следуешь, как за ароматом женских духов или хмелем мужского алкоголя вдоль барной стойки в прокуренной, дымной пивной.
Они ведут к радости, к желанию – новому, волнующему. Они ловят взгляды, которые говорят все о безмерном голоде женщин, о насущности тел. Они показывают руки, прикуривающие сигарету со смущающей чувственностью, почти отчаянием, и кожи соприкасаются, наэлектризованные, разлакомившиеся, ненасытные, и раскрываются объятия, и устремляются тела, ныряют, выныривают, счастливые, изнуренные порой.
Они скользят по губам, придавленным помадой, укусам, улыбкам, смеху, мощному, как мужские плечи, по всей этой жизни, шумной и показушной, в грохоте, где приборы звенят о фарфор тарелок, кувшинчики из толстого стекла стучат о столы, а фоном звучат нотки электрического бильярда, напоминающие сердечную аритмию, или музыкальный автомат – Харрикейн Смит[3]3
Харрикейн Смит (Ураган Смит) – псевдоним британского музыканта Нормана Смита (1923–2008).
[Закрыть], Билли Пол или «Лед Зеппелин» и Филипп Сард.
Вот там-то, в декорациях, похожих на фильм Соте, в залпе пивной в час обеда, в звоне посуды, гомоне разговоров, рухнула моя жизнь.
Там я увидела этого мужчину.
Никто, даже люди, которые нас знали, никто не мог бы тогда предугадать, что я бесповоротно изменю ход его жизни, как никто не предсказал бы, что он круто повернет мою.
Лицо мужчины, который не знает, что женщина на него смотрит, почти ест глазами, порой бывает поразительно.
Он тогда не в жанре, не в позе – обольщение, представительность, ласка, угроза, – но в самом сердце своей искренности, своей наготы, вероятно, некоторой невинности.
Это лицо, нагое, искреннее, над белой хлопчатобумажной салфеткой, взволновало меня до крайности, вырвало на этот миг из безмятежности моей счастливой жизни, ее успокаивающего уюта и приблизило вплотную к новому огню.
К самой искре желания.
64
Я там – снова.
Он откладывает вилку, серебряную, с тяжелой помятой ручкой, аккуратно вытирает рот белой камчатной салфеткой и отпивает глоток воды.
Я вижу сначала его рот. Его губы. Потом ямку на щеке. Мои глаза скользят вдоль этой ямки, бороздки, ведущей к его глазам. Глаза у него ясные и светлые, в обрамлении черных ресниц, очень густых. Почти чудо.
Он вдруг смеется со своими друзьями. Я не слышу его смеха, потому что он далеко от меня, я только вижу эту радость, которая прихлынула, украсила мир, и электрический разряд взрывается нежданно-негаданно у меня внизу живота, жжет меня, раскрывает, и холод, и ветер, и бури врываются в мою невидимую, мою неведомую брешь.
Все во мне дрожит и мечется.
Я сейчас упаду.
Мне кажется, что мои пальцы вонзаются в дерево стойки, чтобы удержаться от падения.
Мои первые эмоции отрочества вдруг всплывают, подкатывают к горлу, усиленные десятикратно моим аппетитом женщины, моим знанием головокружений.
Мне плохо.
Я сражена – и даже сегодня, когда все это произошло, и мое тело и душа с тех пор воспламенились, чтобы никогда больше не погаснуть, память об этом неудержимо нахлынувшем желании остается самой острой в моей жизни.
Он даже не видел меня в тот день.
В тот первый день.
Он ушел со своими друзьями, не выпив кофе. Они разделили счет. Он крикнул «До завтра!», и назавтра я пришла снова.
В «Пивную Андре», улица Бетюн, 71.
63
Тот тип мужчины, из-за которого женщина готова бросить все.
62
Я излагаю цепь событий, как они происходили. Я не стану комментировать неудержимость моего желания – ее, наверное, следует искать в области сакрального.
Я просто хочу разобраться в механике катастрофы. Понять, почему, позже, я навсегда ранила сердца тех, кого любила.
61
Я думаю, что мы оступаемся в любовь из-за внутренней пустоты в себе. Едва уловимого пространства. Навсегда неутоленного голода.
И вот нечаянное явление, порой прелестное, порой грубое, обещая насыщение, пробивает эту брешь, освещает наши нехватки и ставит под сомнение все, что мы считали вечным и незыблемым, – брак, верность, материнство, – это нежданное, почти мистическое явление, что открывает нас самим себе и также пугает, и отращивает нам крылья, чтобы лететь в пустоту, что распаляет наш аппетит, нашу неотложность жить, потому что, паче чаяния предположив, что никогда ничто не длится, мы вдруг обретаем в этом уверенность, как и в том, что не унесем с собой никаких воспоминаний, никаких ласк, никакого вкуса кожи или привкуса крови, ни улыбки, ни грубого слова, ни непристойности, ни унижения: мы внезапно узнаем, что настоящее есть единственно возможная вечность.
Это близорукость моего мужа, и отсюда его исключительно добрый, ласковый взгляд вскормили меня поначалу, наполнили, украсили.
А то, как этот мужчина в лилльской пивной вытер губы белой салфеткой, так аккуратно, и как салфетка соскользнула, чувственно, точно ниспадающая простыня, обнажив его рот, сочную ягоду, заставило меня осознать, до какой степени я голодна.
60
Я не хотела любовника. Я хотела головокружения.
59
Назавтра я снова пришла на улицу Бетюн.
Я, правда, не сразу вошла в пивную, чуть не повернула назад. Я была тогда женщиной замужней, женщиной счастливой; я была и любимой женой, верной женой – зачем же выставлять себя напоказ перед незнакомцем, искать его взгляда. И откуда это покалывание в пальцах. В кончиках грудей.
У моей матери были строгие слова для таких женщин. Она говорила «дешевка». Говорила «распутница». «Уличная» – потому что «шлюха» гадкое слово.
Я вошла. Невзирая на анафемы. Невзирая на плевки.
Я сразу заметила его, за шумными клиентами, встречами украдкой, механическими официантами, обладающими этим ужасным даром слепнуть, когда они нужны.
На этот раз он был один, и наши взгляды встретились.
Его – скорее случайно, из опаски, видно, почувствовал, что на него смотрят. Что-то звериное.
Потом взгляд смягчился, когда он увидел мое лицо и понял, что угрозы нет, когда он понял мое смятение.
Я тотчас опустила глаза, и мне показалось, что щеки мои порозовели.
Роза признания, уже.
Когда я снова попыталась встретить его взгляд, он, кажется, улыбался, но сегодня я в этом больше не уверена – возможно, он улыбнулся позже, когда я отвела прядь волос, чтобы открыть лицо, как расстегивают верхнюю пуговичку платья, показывая бледность кожи, прокладывая путь.
Между нами вдруг возникло что-то кошачье. Гибкое, текучее.
Наши взгляды играли – казалось, они следовали за невидимым мячом: они останавливались всегда чуть поодаль оттуда, где их ожидали, точно трепет, на плече, на шее, на лбу, ухе, щеке, еще не на губах, еще не на руке, потом мяч отскакивал к более определенным местам, мочке уха, краю ноздри, босфору Алмаши[4]4
Намек на фильм британского кинорежиссера Энтони Мингеллы (1954–2008) «Английский пациент» (1996), получивший премию «Оскар», в котором герой, граф Алмаши, называет «Босфором Алмаши» ямочку на шее возлюбленной.
[Закрыть], и, наконец, к губам, и, наконец, к пальцам, и его пальцы были тонкие и длинные, и мне стало жарко, и, я полагаю, ему тоже, и тогда мои глаза снова уставились на его рот, который он так аккуратно вытер вчера, устроились там, как голова на сгибе руки, остановились на сочной ягоде, полной густой горячей крови, и мне захотелось укусить ее, эту ягоду, захотелось выпить эту кровь, захотелось брызг, отметин, шрамов, мне захотелось поцеловать его рот, еще не его, не мужчину – уже, – просто впиться в его губы.
Я не могла бы вообразить, что случится с нами потом, – никто не мог бы.
После этого он больше на меня не смотрел.
Он доел свое блюдо, улыбаясь. Выпил несколько глотков вина, потом заказал крепкий эспрессо, по-прежнему улыбаясь, – он так и сказал эспрессо, как итальянец. И его улыбка была первым словом, и я тогда стала желанной женщиной.
Смятенной.
Это волнующее молчание сперва окутало меня, потом заполонило. Мне понравилась эта подвешенность. Эта пустота. Понравилось быть на время никем – ничем, лишь женщиной, сидящей у стойки, перед чашкой чая, перед нетронутым куском дежурного торта. Мне понравилось, что он не встал, не подошел ко мне, не произнес первых банальных слов, затертых до дыр, кофе, очень мило, спасибо, вообще-то, спасибо, нет, я пью чай, без сахара, берегу фигуру, любите ли вы Брамса? вы мне кого-то напоминаете. Потому что порой первые слова, которые потрясают, грубы, нетерпеливы и прекрасны, я хочу заняться с вами любовью, я хочу пить с вашего живота, я хочу бежать с вами, растерзать вас, но их не произносят, они таятся в молчании, написанные в этом взгляде, который больше не устремлен на вас и все же угадывает вас лучше всех, лучше вас самой, этот отсутствующий взгляд, который вас видит, уже вас знает до самых сокровенных глубин – и ощущение это почти мучительное.
Совершенно точно в это время, когда он больше на меня не смотрел, когда его глаза больше со мной не говорили и я снова стала лишь возможностью, лишь женщиной среди других, я поняла, что отдам ему себя, если он только попросит, что сдамся, как побежденная, и дам ему завоевать мои тени, чтобы мы оба потерялись в его желании.
Тогда я встала и вышла, я не почувствовала его взгляда спиной, затылком, ягодицами, не ощутила никакого ожога, не обернулась – и улыбнулась сама себе, как и он, со своей стороны, наверно, улыбнулся одновременно со мной, перед своим крепким эспрессо, держа толстую и горячую ручку маленькой чашечки в своих длинных тонких пальцах, которые, мечталось мне, ложились на мою шею и сжимали ее тихонько – до моего восторга.
Моего забытья.
Моей погибели.
На улице я шла, как пьяная, разрываясь между желанием бежать, задать стрекача, желанием протянуть руки, чтобы меня спасли, вырвали из неминуемого крушения, и другим желанием – смеяться и танцевать. Но брызнули слезы, и мне стало страшно и холодно, впервые, как бывает, когда идешь по тонкой линии горного хребта и знаешь, что, как бы то ни было, упадешь.
Что все кончено.
58
Спать с моим мужем и думать о другом.
Ощущать тяжесть тела моего мужа. Слышать его похрапывание и думать о другом. Чувствовать, как ворочается мой муж, стонет, сдавленно вскрикивает, и думать о другом.
Ощущать биение его сердца и моего страха. Слушать, как стучит его кровь. Чувствовать, как дрожат мои ноги. Скользнуть рукой к средоточию моего желания и думать о другом.
Кусать губы, чтобы молчать, чтобы терзать неведомое имя другого. Чтобы смаковать его, как сладкий сок.
Наслаждение – блуждание в ночи.
57
Моя работа.
Я была, думаю, создана для слов, для книг, для нот музыки и танца – неосязаемых вещей, которые питают жизнь, очерчивают новые перспективы, рисуют иные пропорции, всех этих вещей, что раздвигают наши стены и расширяют наши жизни.
Подростком я мечтала о книжных магазинах, о синематеках или о работе в Опере, пусть даже билетершей или продавщицей программок, но после учебы в Като[5]5
La Catho (фр.) – сокращенное название Католического университета в Лилле (l’Université catholique de Lille).
[Закрыть], шестимесячной стажировки в книжной сети «Фюре дю Нор» и трех недель в «Тирлуа»[6]6
Книжный магазин в Лилле.
[Закрыть], я нашла только место в кредитной компании «Кофинога».
Работу свою я сразу возненавидела.
Два года я продавала деньги по чудовищно дорогой цене людям, у которых их не было и, наверно, никогда не будет. Медовым голосом, с бьющимся сердцем я предлагала им луну с неба, клятвенно обещала лучшие дни на таком-то диване, перед таким-то гигантским плоским экраном, драгоценную свободу на такой-то машине, таком-то мотоцикле. И когда угрозы падали в их почтовые ящики, потому что они не выплачивали, потому что шли ко дну, потому что они кричали, но никто их не слышал, и вода очень быстро заглушала их крики, мне было стыдно, и этот глухой, тошнотворный, окончательный стыд заставлял меня браться за телефон, звонить моим клиентам, чтобы попросить у них прощения и посоветовать им сослаться на статью R 635-2 уголовного кодекса о навязанной продаже.
Я ушла в слезах и больше туда не вернулась.
Меньше десяти месяцев спустя родилась Манон. Наша первая дочь. Роды были легкими, беременность счастливой, спокойной, полной любимых опер, погруженной в новые романы того времени, Сыцзе[7]7
Дай Сыцзе (р. 1954) – французский писатель и кинорежиссер, выходец из Китая.
[Закрыть], Каррера, Распая, Маалуфа, Клоделя. Они будили порой смутное желание писать, но за тремя детьми после шести лет супружества, ненасытностью моего мужа, наверно, и кое-какими страхами насчет моих склонностей, а потом, позже, необходимостью денежной работы оно забылось. Я от этого не страдала, потому что читать – это тоже писать. Когда книга закрыта, ее мысленно продолжаешь.
До этих событий, изменивших ход нашей жизни, я работала, как уже говорила, в магазинчике одежды – поначалу на замене, предполагалось, что это временно, но оказалось постоянно. Прошли месяцы. Потом целый год. И еще один. Мое самоуважение неуклонно истощалось, я закоснела в пассивности жизни, неспособная взять ее в руки, убаюканная приливом обыденности. Я пустела. Сбивалась с дыхания, силясь не улететь. Я бледнела, и Оливье порой тревожился – он говорил тогда, что надо бы куда-нибудь уехать на несколько дней, в Испанию, в Италию, на озера, как будто их глубины могли поглотить мою меланхолию. Но мы никуда не уезжали, потому что были дети, потому что был автосалон и потому что я в конечном счете спрятала все мои разочарования поглубже в карман, прикрыв сверху носовым платком, как учила меня мать. Страдать молча – какое отречение от себя.
Хозяйка магазина, больная фиброзной дисплазией костей, лишившей ее возможности ходить, хотела его продать. Мой муж даже подумывал взять еще кредит, чтобы открыть там для меня книжную лавку, но счел, что площадь слишком мала, а местоположение невыгодное, хотя я раздвинула бы стены, рискнула бы всем.
В тот день вошла дама и попросила что-нибудь для новорожденного. Мальчика. Но что-нибудь не очень дорогое, это дочка моей горничной, понимаете, да, и она любит яркие цвета. Она выбрала белую маечку с красным помидором, ярко-красным, почти флуоресцирующим. Двенадцать евро. А, однако. В «Ашане» за такую цену я купила бы еще и комбинезончик. Так идите в «Ашан», мадам. Далековато мне, призналась она устало.
Когда она ушла с красивым подарочным пакетиком в руках, я набрала на компьютере заявление об уходе, распечатала его, подписала, положила в конверт; я закрыла магазин и пошла обедать на улицу Бетюн – как буду делать это отныне почти каждый день до самого конца. По дороге я бросила конверт в почтовый ящик, как бросила бы жизнь в крапиву.
Я знала, что не вернусь.
Мужчина из «Пивной Андре» всколыхнул во мне что-то, что-то даже сломал, он пробудил во мне порывы, усыпленные моей тихой жизнью.
Он разжег во мне пламя.
От крошечной искры могут запылать тысячи гектаров леса, простой камень может изменить течение реки, сделав его внезапно и радостно бурным.
56
«И даже – но это только между нами, Гренгуар, – один молодой олень темной масти имел счастье понравиться Беляночке. Влюбленные пробродили час или два вместе по лесу, а о чем они говорили, спроси, Гренгуар, у болтливого ручейка, что течет себе среди мхов».
55
И как болтливый ручей, его губы произнесли позже новые слова, чистые, как прозрачный горный поток, струящийся между камней: ему нравится мой печальный вид. Нравится моя меланхолия.
Этот сплин его волнует.
Хрупкость листа на ветру, сказал он. При виде ее хочется протянуть руку, раскрыть ладонь, поймать меня.
Ему внезапно нужна эта незнакомка в ресторане, он хочет ее. Она становится смыслом жизни, желанием взять.
Позже слова его точны. Ваши бездны манят меня, они мне необходимы.
Моя меланхолия.
Его рот снова улыбается, и я покидаю пивную, мне легко. Я чувствую себя лакомой и аппетитной. Чувствую себя красивой.
Есть мужчины, которые находят вас красивой, и другие, которые вас делают красивой.
И поодаль, на улице, я начинаю танцевать.
54
Будь у меня фотография этого мужчины, на ней бы увидели высокий рост, темные волосы, светлые глаза, длинные густые ресницы, сногсшибательную ямочку – но я это уже говорила.
На ней увидели бы изящную, гибкую фигуру. Угадали бы, под качественной одеждой, крепкое тело, сильные руки и, наверно, даже чуть-чуть уютного жирка на талии, мягкую кожу со слабыми запахами кофе, горячего сахара, светлого табака и скошенной травы. Увидели бы человека светлого, любопытного и скромного. Заподозрили бы у него нежные и точные жесты, и, может быть, на фотографии его большой палец приглаживал бы одну бровь, с мечтательным выражением, крупицей женственности. Увидели бы мужчину классической красоты, красоты без возраста, одновременно серьезной и чуточку шалой; лицо, в дальнейшем, созданное для морщин и всех радостей, что они выдают.
И если бы тех, кто смотрел на портрет, попросили сказать одно слово, единственное, чтобы определить этого мужчину, обозначить его суть, пришло бы только одно, неизменное и весомое, как волна у подножия мира.
Обаяние.
53
Я хотела поговорить о слезах.
В ту пору, через несколько минут после моего ухода из «Кофиноги», я рухнула на тротуар. Марионеткой, которой разом перерезали все нити. Неудержимость моих слез пугала. Два человека предложили мне помощь. Третий – вызвать спасателей.
– Все хорошо, – пробормотала я, – Оливье придет за мной. Оливье – это мой муж.
Я позвонила ему за несколько минут до того, до стыда, расплющившего меня, до придавившей меня мной лавины, повлекшей незримые раны. Он был со своими продавцами на производственном совещании. Услышав мой голос, он все бросил, вскочил, я полагаю, в самую быструю из свободных машин и приехал за мной. Он остановил машину, наполовину заехав на тротуар, с угрожающим скрипом тормозов, как полицейские в американских сериалах, по которым фанатеет наш сын. Он кинулся ко мне, обнял меня, поцеловал, осушил губами мои слезы, зашептал перепуганным голосом, скажи мне, что с тобой ничего не случилось, пожалуйста, пожалуйста, Эмма. А я только попросила его отвезти меня, отвези меня домой, прошу тебя.
В машине я продолжала плакать. Слезы текли по стеклу. Я пыталась вытереть их, но мои мокрые руки их только размазывали. Я извинилась, что испачкала новенькую машину. Он улыбнулся. Сказал, пачкай сколько хочешь, если тебе от этого легче, плевать, это всего лишь машина, вот, вот, и он плюнул на ветровое стекло перед собой, и я засмеялась, а он выхватил из кармана фломастер и стал разрисовывать приборную доску из светлой кожи, писать на ней наши инициалы, окружая их сердечком, я пыталась удержать его руку, ты с ума сошел, Оливье, перестань, а он смеялся, смеялся, это всего лишь машина, Эмма, главное – ты, чтобы тебе было хорошо, и я проглотила слезы, и его смех и мой слились воедино.
Как больно от мысли обидеть кого-то, кто однажды примчался вас спасать.
Оливье не вернулся в салон в тот день – несмотря на важную встречу по поводу предложения на партию автомобилей. Мы остались в нашем уютном доме – в нем еще шел ремонт, но нам все равно было там хорошо, – и долго лежали, обнявшись, на диване.
Позже он налил нам обоим по большому бокалу вина. Марочного. Шато-сен-байон. С ароматом фиалок. Потом он поставил диск, «Агриппину», оперу Генделя, которую я так люблю, и когда в третьем акте Оттон пел Поппее о своей верности: «Нет, нет, я люблю лишь тебя, нежная моя любовь, к тебе одной меня влечет, мое сердце отдано тебе»[8]8
«No, no, che’io non apprezzol che te, mio dolce amor / tu sei tutt’il mio vezzol di tutt’è il mio cor».
[Закрыть], и она наконец отдалась ему, я снова разрыдалась. На сей раз это были другие слезы, сладкие, горячие и густые – это были слезы моих тринадцати лет, когда я слушала мою первую оперу, «Орфея и Эвридику», вместе с матерью и видела, как она несколько раз вздрогнула из-за Орфеева голоса кастрата.
И тогда я попросила Оливье заняться со мной любовью. Он взял меня грубо. Был скорым – неловкий подросток. Потом он извинился.
– Ты меня напугала.
Эта его грубость вспоминается мне сейчас. Тот момент, когда я была оцарапана, но следы проступили не сразу.
Вспоминаются мне и другие мои слезы.
Мне двадцать лет, Оливье двадцать четыре.
Совсем недавно он сказал мне эти красивости, от которых падают девичьи сердца, и сорвал меня, как букет – несколько бледных цветов, еще не совсем распустившихся.
От стыдливости еще напряжена моя кожа, когда его губы касаются ее. Я не открываю глаз. Мои руки несмелы, и он направляет их. Я узнаю пористость кожи, холод содроганий, горячее короткое дыхание, соль на шее, на затылке, на груди, и иной раз запахи, от которых кружится голова.
Но в этот вечер его лицо низко у моего лона, а его руки крепко держат мои ягодицы, ногти ранят, и вдруг он приподнимает меня и подносит ко рту, как полный до краев стакан вина. Он раскрывает меня и пьет, язык ныряет глубоко, зубы впиваются в мою плоть, мне больно, я с силой отталкиваю его, но его голова становится тяжелее, жесты настойчивее, мои пальцы вцепляются ему в волосы, тянут, отпихивают, но он противится, не слышит меня, не слушает, не желает знать, что я этого не хочу, и продолжает, хищник, каннибал; и тогда всплывают образы, которых я не люблю, они не похожи на нас, они не мы, это не я, не я это тело, взрезанное, съеденное, не со мной он это делает, но с женским лоном, все равно с каким, все равно с кем; это мое первое унижение, рана, которую не зарубцует время, я была мясом у него во рту, все равно каким, все равно кем.
Мои первые слезы с мужем пролились в тот день.
52
Ища корни моих слабостей, я с горечью понимаю, что наши страдания никогда не бывают глубоко зарыты, а наши тела – достаточно велики, чтобы похоронить в них все наши боли.
51
Муки совести – или нравственная деликатность.
Бросить моих детей. Сломать их молодые жизни. Нанести удар Манон, нашей старшей дочери. Предать моего мужа. Разочаровать наших друзей. Заставить обезуметь от горя мою лучшую подругу. Уморить мать медленной смертью. Бежать, как преступница. Стать, в свою очередь, уличной. Эгоизм, эгоизм, эгоизм.
Теперь я должна была вернуться в наш дом. Принять ледяной душ. Забыть его взгляд. Оттереть места на моем теле, которых он касался, с тех пор как мы смотрели друг на друга. Больше не ходить на улицу Бетюн. Не сесть рядом с ним, никогда, не сказать ему однажды, что мне хотелось бы узнать, каков его голос, что я готова к этому. Не услышать, как он называет мне свое имя, рассказывает о своей жизни, когда я была бы так близко к нему, что ощутила бы биение его сердца, кипение крови в его жилах.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?