Автор книги: Григорий Аронсон
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Среди смертников
В это время разыгралась Германская революция. Вначале не верили, думали, обычная советская утка. Который раз! Но когда поверили, когда узнали, что слетела корона с Вильгельма, пошли у нас бесконечные споры и разговоры. Стеклов называл Германскую революцию «февралем», прологом к победоносному «Октябрю». Один офицер, немного писатель (из «Биржевки»), намекавший на свое былое заключение в Петропавловской, все приставал:
– Что вы думаете обо всем этом? Ведь, собственно говоря, принципиально, в идее, большевики правы. Значит, все возражение может быть только направлено против террора. Но скажите, как иначе поступить с нашим народом…
Он не договаривал, но уже тогда можно было уловить в нем, ущемленном большевистской тюрьмой, покаянное настроение, впоследствии получившее имя «сменовеховского».
Но над всей страной продолжал реять массовый красный террор, и население тюрьмы трепетало от ужасных предчувствий, читая в «Известиях» ежедневные списки расстрелянных. Тогда выходил в свет знаменитый журнал «Еженедельник ВЧК», который нигде не находил таких усердных читателей, как в тюрьме. Там поставляли идеологию красного террора, а в промежутках между каннибальскими фельетонами и списками расстрелянных дискутировали проблему о допустимости пыток, с точки зрения революционного марксизма. Помню, с каким ужасом встретили члены Союза домовладельцев упоминание моей фамилии в одном из фельетонов еженедельника (№ 3). В нем рассказывалось о том, как по делу контрреволюционера, меньшевика такого-то видный коммунистический сановник обратился к председателю ВЧК с просьбой об ускорении рассмотрения дела. И в своем заявлении – страшно сказать! – титуловал этого контрреволюционера товарищем. Возмущенный фельетонист хотел только сделать легкий выговор сановнику, а мои домовладельцы сочли меня обреченным навеки, как попавшего в поле зрения Чека. Вообще, в эти роковые месяцы лучше всего было уйти из поля зрения Чека: пусть там забудут о вашем существовании. Не дай Бог, если вспомнят.
Между тем ВЧК начала проявлять лихорадочную деятельность. Приближался октябрьский юбилей. Говорили, конечно, об амнистии. В тюрьме охотно толкуют об амнистии. Сколько раз носились радостные вести о рождении… наследника Ленина! По коридорам забегали, как мыши, следователи, большей частью латыши или евреи студенты, изредка женщины, иногда по ночам с целью допросов и для ознакомления с делом. В Бутырках, в конторе, цифра заключенных, написанная мелом на черной дощечке, показывала 2500–2800. Тюрьма густо перенаселена. Во всех камерах скученность сверх нормы: спят на столе, под столом. Грязь, вши стали общим явлением. К вечеру все снимают рубашки и убивают «внутренних врагов». Начинает свирепствовать тиф. В это время оказалось, что огромное большинство заключенных даже не допрошено. Месяцами ждали не только допроса, но просто объяснения, за что арестован. Но беспомощные следователи начинали допрос на белом листе бумаги, на котором была начертана фамилия и – хорошо, если подлинное – имя, с вопроса:
– Скажите, гражданин, в чем вы обвиняетесь?
И когда гражданин, возмущенный таким началом допроса, восклицал:
– Это вы мне должны сообщить, гражданин следователь! – последний невозмутимо приступал к трафарету и ставил в упор ряд положенных вопросов: признаете ли вы советскую власть, стоите ли вы на советской платформе и пр.
И по нашему делу о рабочей конференции явился следователь и поставил нам ряд трафаретных вопросов. Он был поражен, когда мы отказались на них отвечать до предъявления нам обвинения. А когда нам предъявили обвинение, оно гласило, что мы созвали конференцию уполномоченных от фабрик и заводов, чтобы свергнуть советскую власть и захватить ее в свои руки. Так, в простоте душевной, написана бумага из провинциальной Чеки, которую следователь нам предъявил… Надо сказать, что следователям было поручено намечать кое-кого к освобождению, и, действительно, после допроса бывали случаи освобождения. Но машина ВЧК работала исправно. На место десятка освобожденных поступала сотня новичков. Красный террор продолжал действовать.
Старик лет 65-ти, бухгалтер ждал расстрела: у него нашли револьвер на чердаке, на даче. Один сын у него, офицер, уже расстрелян, другой сын сидел в Бутырках; они строго изолированы друг от друга и только во время прогулки сын кричал что-то отцу со двора в окно 3-го этажа, где находилась наша камера. Да кто не опасался тут расстрела? Какой-то пожилой, флегматичный человек в бакенах, всегда молчаливый; говорили: это бывший жандармский полковник. Он, конечно, ждал своего часа. Пришли за Беляевым, взяли в ВЧК, подержали там три недели в ожидании допроса, потом вернули к нам обратно. Оказалось, по телеграфу из Петербурга арестовано пять Беляевых. И до сих пор неизвестно, кого из них надобно расстрелять. Пришли за Безобразовым, но он уже вышел в тираж.
– Как же это? Ведь его взяли на прошлой неделе и в списке расстрелянных показали.
– Что ж? Канцелярская ошибка, – с кем не случается!
Раза три в неделю в два часа дня в тюрьму приезжал черный автомобиль с комиссаром смерти – Ивановым – забирать на расстрел. Тревога охватывала тогда всю тюрьму. Все чутко прислушивались, не отодвигается ли засов. Все ждали, не позовут ли к ответу. Но меньше всего ожидали увоза на расстрел беленький старичок и братья Б-овы.
Я тогда сидел в камере с домовладельцами. Когда кого-нибудь освобождали, здесь было заведено устраивать шумные проводы. Под дирижерством спортсмена мы начинали громко разыгрывать марш на столе, затем петь какую-либо бравурную песню и в заключение оглушительно аплодировать. Всю эту историю мы с большим чувством провели и тогда, когда освобождали старичка. Он был маленький, упитанный, с милым разово-белым личиком. Ходил он в белом холщевом костюме, и запомнились мне узкие бутылочки с молоком, рядышком стоявшие на окне и через день обмениваемые на новые, приносимые из дому. Старичок нервно упаковывал свои вещи и вышел под неимоверный шум и овации камеры. И когда он ушел, нас как-то сразу всех взяло сомнение: действительно ли на свободу его увели, – не в Чека ли? По какому делу он сидел, не знает ли кто? Нет, никто ничего не знает. И всем стало тревожно на сердце и тяжело. Через три дня газетный лист прислал нам его имя в очередном списке расстрелянных: лосиноостровский урядник, 25 лет служил царскому правительству, имел собственный дом.
Братья Б-овы – графские дети, почему-то тщательно скрывавшие свое звание. После Октябрьского переворота усадьба их погромлена крестьянами, а вся графская семья доставлена в уездный город и посажена в тюрьму. Сейчас в тюрьме братья сидят уже 5–6 месяцев и ожидают скорого освобождения. В чем их обвиняют? Да, собственно, в чем можно обвинить людей, глубоко равнодушных к России и к ее судьбам, ни аза не смыслящих в политике? Им было неловко уклониться от участия в коллективной камерной подписке на газеты, но они не читали газет в те часы, когда выпадал их черед. Старшему 26 лет, офицер, получил рану на войне, говорил по-французски, скандировал Игоря Северянина и по вечерам пел дуэты с прапорщиком-анархистом. Младший, 18-летний юноша только что кончил гимназию. Единственная страсть в его жизни – собаки. Больше ни о чем не говорил. На тему о собаках писал в охотничьем журнале. Во время ареста у него нашли коллекцию портретов генералов мировой войны. По субботам им приносили белье, и каждый раз они с торжеством разворачивали кальсоны и на самом видном месте находили надпись: скоро увидимся. Нет, им уже не пришлось увидеться со своими! Уже после моего ухода из тюрьмы, в ночь на Новый год, их расстреляла ВЧК.
Других спешили расстреливать до юбилея Октябрьской революции, чтобы их не коснулся акт об амнистии. И в то время, как семь тюремных надзирателей посажено в Пугачевскую башню и затем увезено на расстрел, несколько десятков других надзирателей, большей частью служивших при старом режиме, разучивали на дворе «Интернационал». Им надлежало принять участие в праздничной большевистской демонстрации…
Час нашего освобождения наступил внезапно. Звякнул замок нашей двери, и голос спросил: здесь ли такой-то? Нас было трое да еще четыре меньшевика из соседней социалистической камеры присоединились к нам, когда нагруженные огромными узлами, мы вышли из коридора в контору, там получили пропуска и длинными дворами вышли в незнакомые улицы. Было около трех часов ночи. Темно и холодно, но как приятен свежий, вольный, морозный воздух. Извозщиков нет. Москва мирно спит. Мы, семеро освобожденных людей, тянем свою поклажу, бредем по улицам, смотрим на звезды, радуемся вольному миру и старательно припоминаем наименее удаленные от тюрьмы адреса знакомых.
ВЧК – Бутырки – Орловский централ. 1921 год
В тюрьмах Москвы
Два дня в ВЧКФевраль 1921 года – предвестник грядущего перелома. В воздухе повеяло новым. Заговорили о сдвиге в настроении рабочих районов Москвы. Зашевелились заскорузлые красноармейцы и курсанты. Беспартийные конференции рабочих и красноармейцев устраивают неприятные сюрпризы властям предержащим. Конференция металлистов объявила оппозицию, и в свою делегацию выбрала даже одного меньшевика… Огромная волна крестьянских восстаний в Тамбовской и Воронежской губерниях подавляется с неслыханной жестокостью – артиллерией и броневыми поездами. В это время, а именно, 20 февраля, нас арестовали на заседании Центрального комитета Бунда, в самый разгар обсуждения вопроса об отношении к стихийным народным движениям. Был первый час пополудни, когда в социал-демократический клуб «Вперед» ввалился отряд чекистов и красноармейцев. На лестнице, у выхода, у дверей были расставлены часовые. Наш стол окружили солдаты с винтовками, и какой-то чекист скомандовал:
– Бумажек не рвать! Все вынуть из карманов и выложить на стол! С места не сходить!..
Кто-то потребовал ордера на арест Центрального Комитета, но ордера не оказалось. Тогда пошли звонить по телефону в ВЧК. Наши законники получили удовлетворение: из ВЧК распорядились, забрать всех кого найдут в клубе, а в другой комнате по соседству взяты «на месте преступления» члены социал-демократической молодежи, печатавшие на гектографе свой юношеский журнал. Среди них были подростки, которым не минуло еще 18 лет и которых, по советским законам, нельзя сажать в тюрьму. Но в ВЧК их, конечно, поместить можно. И вот, после краткой процедуры поверхностного обыска в помещении, после осмотра наших документов и наших бумаг (все лишние бумаги, несмотря на контроль, мы разорвали в клочья), нас, дюжину цекистов, и группу молодежи погрузили на грузовик и отвезли в ВЧК. В клубе, конечно, устроили засаду и к нам скоро присоединили двух наивных провинциалов из Брянска и из Ростова, чуть ли не прямо с поезда нанесших первый визит партийному клубу. В комендантской ВЧК тихо и спокойно, вещей с нами нет, личный обыск с выворачиванием карманов был обстоятельным. Мы заполнили анкеты, нас поместили по соседству в камеру, смежную с комендантской, во всю длину уставленную скамьями. Сразу здесь показалось нам несколько неприятно и подозрительно по части насекомых; мы прохаживались взад и вперед, не снимая шуб и пальто. Но мы устали и издергались. Время шло томительно медленно. Постепенно начали свыкаться с тюремной обстановкой. Кто-то постучал в дверь нашему стражу:
– Нельзя ли кипяточку?
Кто-то, более принципиальный, потребовал, чтобы нас немедленно вызвали в президиум ВЧК.
Кроме нас, в этом временном помещении находилось еще два узника. На одной лавке сидел молчаливый, седенький старичок, похожий на торговца разносных товаров из ярославцев, какие водились до революции. В углу в отребьях, напоминающих остатки солдатской одежды, сидел молодой солдат с позеленевшим от худобы лицом. Он оказался немцем, арестованным по подозрению в шпионаже. Он почти не говорил по-русски. Пришлось перейти на немецкий, чтобы понять его жалобы на то, что он сидит здесь свыше недели в грязи, голодный и не знает в чем его обвиняют. Он заявил себя членом независимой социал-демократической партии Германии, сочувствующим коммунистам.
Мы сидели на лавках и пили чай, когда нас стали группами выводить в комендантскую, там уже все решили. Президиум ВЧК недолго колебался и решил дать нам пристанище у себя. Нас разводили поодиночке, я шел впереди – за мной солдат, у которого в кармане лежал револьвер. Так шли мы минут десять, то вверх, то вниз, минуя дворы, шли по темному коридору, упиравшемуся в светлый коридор, по обе стороны которого находились комнаты с нумерацией и надписями, шли длинными винтовыми лестницами вверх и вниз, бесчисленными этажами ВЧК.
Вопросы мои излишни, солдат был нем, как стена. Наконец мы остановились, постучали в дверь, и я, по-видимому, в тюрьме особого отдела ВЧК. Небольшого роста, в черном пальто и фуражке, молодой тюремщик опять подверг меня тщательному обыску, прежде чем водворить меня на место. Я с оживлением воскликнул, что меня уже обыскивали. Тюремщик сурово и решительно пригласил меня молчать и тихо следовать за ним по коридору. Всего несколько шагов по узкому и темному коридору, и я в камере № 4.
Шагов шесть в длину, три в ширину. Высокое окно, выходящее во двор, плотно замазано известкой. В открытую форточку вливается со двора звук круглой пилы, назойливый и монотонный. Полумрак скоро рассеивается. Горит электричество. Большие миски с пшенной кашей выданы на ужин. Из-под подушек вынимаются две огромных бутыли неостывшего чая, оставшегося с обеда. Я сижу у стола на козлах койки, мои сожители сидят на своих койках и с возбуждением осыпают меня вопросами. Я сегодня взят в Москве, а они здесь сидят неделю, четыре недели, шесть недель, оторванные от мира, от газет, изголодавшиеся по человеку и вестям оттуда. Их интересовало все: экономика и политика, международная и русская. Было около 11-ти часов, когда я закончил свой обширный доклад. Дважды подходил к двери тюремщик и грозно приказывал: тише! У меня не было вещей, признаться меня пугал вид мешка, набитого соломой. Сосед предложил мне свое второе одеяло, и я, не раздеваясь, уснул безмятежным и легким сном.
В камере, помимо меня, было еще четыре человека. Красивый 30-летний австриец; в качестве военнопленного прожил семь лет в Туркестане, занимался там кролиководством, заведовал канализацией и женился на дочери местного старожила – врача, – русской. Месяца три тому назад он получил возможность вернуться на родину, ликвидировал свои дела и, продав имущество, вырученные деньги перевел через банк в Москву, и сам с женой приехал для выполнения последних формальностей. Но в Москве чекисты проследили, как он получил 200 тысяч рублей в банке, и явились арестовать его в поезде, в которым он и жена с заграничными паспортами на руках должны были уехать. Не предъявив никакого обвинения, чекисты его арестовали, деньги конфисковали, а жену его без всяких средств к жизни и без знакомых в Москве отпустили на все четыре стороны. В полном недоумении он сидит уже больше месяца и надеется попасть в Бутырки.
Полон смысла и определенности арест его визави. Угловатый, изможденный, с ухватками мастерового, напевающий частушки и сочиняющий куплеты, он поразил всю камеру своим самоуверенным видом, при появлении рекомендуясь: я – анархист Иванов. Он любовно ощупал свой тюфяк, с удовольствием оглянулся по сторонам и начал устраиваться. Но что такое? Все смотрят на него и поражаются. Иванов снимает с себя верхнюю рубашку, затем нижнюю и еще одну нижнюю, и снова верхнюю и снова нижнюю. И то же самое он проделывает, сняв штаны, образуя вокруг себя небольшую горку имущества. На смех и удивленные вопросы Иванов рассказывает, что, скрываясь от Чеки, он решил бежать из Харькова в Москву. Пришлось ехать на тормозе, а чтобы удобнее и руки были свободны, он погрузил на себя все свое белье. Но в Москве он не успел дойти до явки, как сзади схватили его за руки два чекиста, а третий направил в лицо револьвер, и пришлось ему сдаться. Особенно Иванов возмущался тем, что к нему подошли сзади, и он осыпал ВЧК в стихах и прозе самыми жестокими обвинениями в предательстве. Но с раннего утра до позднего вечера был весел, не тяготился тюрьмой и все мечтал об одном: как бы сообщить на «явку» о своем аресте.
Против меня лежал на койке хорошо упитанный с розовым лицом молодой человек, который очень мало рассказывал о своем деле. Он служил в рабоче-крестьянской инспекции и был контролером по Московскому потребительному обществу. Казалось, и РКП, и МПО такие злачные места, которые могут повести за собой и ВЧК. Но молодой человек говорил, что его дело связано с готовящимся процессом какой-то иностранной миссии. Действительно, и в газетах уже были сведения о том, что ВЧК поручено установить, что под видом иностранных миссий в Советской России действуют спекулянты и контрабандисты, скупающие разные ценные вещи для вывоза из России. Как водится, по этим делам арестованные насчитывались сотнями, и среди них немало иностранцев.
Четвертый сожитель нашей камеры и был привлечен именно по такому делу. Один из главных инженеров на металлургических заводах в Коломне, он во все годы революции работал по своей специальности, занимая изредка даже ответственные посты. И вдруг, случилось недоразумение. Прибыли с обыском, арестовали и привезли в ЧК.
– Знаете ли вы гражданина NN из эстонской миссии? – спрашивает следователь.
– Нет, – удивленно отвечает инженер.
– А продали ли вы свой чемодан из желтой кожи за 80 тысяч рублей?
– Да, продал.
– Так как же вы отрицаете знакомство?
И только сидя в камере особого отдела, инженер начал соображать, в чем дело. А следователь ВЧК подтвердил ему, что он привлекается по делу об эстонской миссии. На самом видном месте, на стене, красовались «правила для арестованных, содержащихся во внутренней тюрьме ВЧК». Это были знаменитые правила, введенные чекистом Ягодой, бывшим тогда правой рукой Дзержинского. И суть в том, что эти правила, не только красовались на стене, но выполнялись буквально, с неумолимой жестокостью. Малейшее повышение голоса в камере уже вызывало окрик тюремщика. В уборную по коридору проходили на цыпочках, бесшумно, не смея разговаривать друг с другом. Прогулок совершенно не было, и людям приходилось не выходить на свежий воздух целыми месяцами. Любопытно, что впоследствии, когда временно затрещал режим Особого отдела, права прогулок добились путем голодовки. Но прогулки не предусмотрены при устройстве тюрьмы, и заключенных пришлось водить на прогулки в два-три часа ночи. Книг, даже Евангелия, не пропускали, не говоря уже о газетах. В коридоре висело объявление о какой-то библиотеке имени Дзержинского; должно быть пользоваться ею могли только чекисты. Но в нашей камере каким-то чудом очутилась замечательная книга на немецком языке, из которой мы почерпали знания об именах принцев и принцесс покойного дома Гогенцоллернов. И воспрещение игр было обойдено нами, так как в камере оказались нелегальные шашки, сделанные из хлебного мякиша. Надо сказать, что кормили неплохо: фунт хлеба, пшенная каша, чай и немного сахару. Какой-то юноша в военной форме с наганом на бедре, с типичным лицом чекиста, рекомендовался начальником тюрьмы и ежедневно обходил камеры. Чтобы получить газеты и книги, я написал заявление. На завтра я потребовал вызова на допрос и, как это ни странно, через несколько часов меня вызвали. Это был благоприятный симптом.
Инженера тоже вызвали к следователю, который обещал в тот же день выписать ордер на его освобождение.
Опять меня повели этажами, этажами, бесконечными коридорами и витыми лестницами и ввели в комнату № 77 с надписью «секретно-оперативный отдел», где я предстал пред светлые очи следователя Журавченко. Он скоро за неблаговидные поступки сам попал в Бутырскую тюрьму, а пока с хитрецой рабочего простачка попытался завести со мной политический диспут. Я уклонился от беседы с ним и понял, что власти предержащие почли за благо нас освободить. В их планы, по-видимому, не входил арест Центрального комитета Бунда, но молодежь они решили задержать.
И вот, спустя двое суток после ареста, в три часа я попрощался со своими сожителями, завещал анархисту присланное для меня в тюрьму продовольствие, обещал инженеру позвонить о предстоящем его освобождении и вышел на волю. В воздухе уже пахло недалекой весной. А в Москве, особенно в рабочих районах, разгоралось движение. Рабочие Рязано-Уральской железной дороги обсуждали текущий момент в институте имени Карла Маркса. И на Высших Женских Курсах шли оживленные рабочие собрания, Луначарский и Калинин с трудом добивались слова. Весь вечер с двумя товарищами я пробродил в Замоскворечье, отыскивая связи и прислушиваясь к робким признакам нарастающих событий.
МЧК
Как видно, события напугали большевиков. В связи с забастовками рабочих Московский совет решил объявить Москву на военном положении. Я видел набранный в типографии текст приказа об этом, за подписью Каменева. Но власти раздумали, и набор приказа был рассыпан. Быть может, события улеглись, но одно время они приняли грандиозные размеры. Забастовка, возникшая у Гознака на почве недоданных пайков, перекинулась к Прохорову. Вообще в это время в Москве периодически бастовало до 200 предприятий. Бастующий Гознак вышел на улицу, снимая другие предприятия, и в Хамовниках образовалась рабочая манифестация. К вечеру огромная толпа подошла к казарме, требуя, чтобы их пропустили к красноармейцам. Произошло столкновение. Патруль стрелял в невооруженный народ. Был убит ребенок и тяжело ранена женщина. Заговорили о волнениях в частях. Тогда военные части встрепенулись. Из Кремля отдали приказ: из казарм красноармейцев не выпускать. Солдатам стали выдавать новую амуницию. МПО получило распоряжение немедленно выдать на каждого солдата по 4 фунта мяса.
Небольшая зала социал-демократического клуба «Вперед» (Мясницкая, 37) была переполнена народом. Царило редкое оживление. Дыхание улицы ворвалось и сюда. Рабочий из Гознака рассказывал о событиях в Хамовниках. Кто-то передавал о том, что происходило на импровизированных митингах в Замоскворечье и на Высших женских курсах. Настроение было повышенное, даже тревожное. В сущности, все знали, что это собрание будет арестовано. Недавний арест бундовского ЦК служил предупреждением. Да и можно ли было рассчитывать, что коммунисты потерпят легальное существование социал-демократии в такой бурный момент? Все знали цену этой легальности в советском строе и исключительно по моральным побуждениям пришли заарестоваться. Один опоздавший на собрание увидел у дверей вереницу автомобилей. Он понял, что это набег Чека, но все же зашел в клуб…
Вдруг мы услышали из коридора шум, гул, лязг, крик. На длинную деревянную скамью вскочил, размахивая револьвером, молодой чекист с наглым лицом, в фуражке набекрень:
– Все арестованы. С мест не сходить. Бумаг не рвать.
Председательствовал С. Шварц, который спокойно потребовал ордера, – он был предъявлен, и Шварц получил удовлетворение. В зале было настроение повышенное, нервное. Кто-то демонстративно запел «Интернационал» и потребовал, чтобы чекист снял фуражку. Тот нехотя это сделал. Потом все пошло своим чередом. В соседней комнате приступил к делу специальный отряд чекистов; на лестнице у парадного и черного входов повсюду стояли красноармейцы. Нас группами обыскивали, забирали документы, бумаги и отправляли в Чеку. В общем, царило легкое насмешливое настроение. Небольшая группа усердно уничтожала какие-то бумаги; один товарищ старательно проглатывал свежее написанную прокламацию. Только два товарища все волновались, выясняли «недоразумение» и добивались телефона к властям предержащим. Под небольшим конвоем мы бодро вышли к подъезду, вскакивая в автомобили, и, вызывая недоумение прохожих, громко пели на всю улицу «Вихри враждебные веют над нами» – песню, отныне ставшую нашим официальным гимном. Автомобиль прыгает по ухабам мостовой, мы валимся друг на друга, оглядываем темную улицу и светлое, звездное небо. Через десять минут мы на Б. Лубянке, 14. Открываются гостеприимные ворота, и автомобиль, совершая полукруг по двору, подвозит нас к двери МЧК. По-видимому, набег явился делом рук Мессинга и К°. Всю ночь длился кавардак, нас было очень много – 159, из них 45 женщин.
Всю ночь обыскивали, забирали записные книжки, карандаши, ножницы. Многих заставляли снимать обувь. Некоторых вызывали на допрос, на регистрацию по карточке, на которой значилось: антисоветская партия. Часа в три ночи повели одних налево, других направо. Женщин посадили отдельно, несмотря на их протесты. Мужчины какими-то кружными, запутанными путями были доставлены в две громадные комнаты – казармы. Посредине из тонких досок сплошные нары. Доски часто проваливаются, и самим приходится чинить и восстанавливать ложе. Грязно, но не слишком. Без белья, без вещей не особенно удобно лежать на голых досках. Но после войны и в разгар революции не привыкать! Мы ложимся вповалку и пытаемся уснуть, тесно прижавшись друг к другу. Только три-четыре человека, которым места не хватило на нарах, сидят на подоконниках, смотрят в густо замазанные белой краской окна или бродят по этим огромным казармам, как сонные, осенние, тоскующие мухи.
Нас 105 человек; всего 4 беспартийных, остальные меньшевики. Интересно рассказывал бывший социал-демократ 3., как он сюда попал. Он известный публицист, жил в Киеве и вышел из с.-д. партии, работал в кооперации и на разных курсах. Неожиданно Исполком получает телеграмму от Троцкого, который требует розыска 3. и немедленной доставки его в Москву для работы в Росте. Вот 3. и прибыл в Москву и первым делом решил ознакомиться с достопримечательностью Москвы, пришел на Лубянку и долго и почтительно смотрел на здание ВЧК. Не рассчитывал он, что в тот же вечер ему удастся познакомиться с внутренним устройством Чеки. Но судьба сулила иное. Он зашел в клуб «Вперед», чтобы повидать старого друга и вместе с ним попал в Чрезвычайку. Из 101 меньшевика до 30-ти рабочих, – компактная группа печатников и другие. Наряду с юными моложе 18 лет членами Союза молодежи были старики, которым вот-вот стукнет 60 лет. По статистике, проведенной в камерах, за годы революции в партию вступили только 30 человек; остальные имеют почтенный партийный стаж: 42 состоят членами партии от 15 до 20 лет, 8 – от 20 до 30 и 2 – родоначальника социал-демократического движения. Не подвергались аресту при самодержавии 38 человек; остальные были арестованы: 22 по одному разу, 13 по два, 11 от трех до пяти раз, 18 от пяти до десяти, 3 свыше десяти раз. На каторге были 2, а в ссылке 23. Статистика установила также, что при большевистской власти в 1-й раз арестовано 47 человек, во 2-й – 30 человек, от 3-х до 5-ти раз – 25 человек, более 5-ти раз – 3 человека. Ясно, что среди арестованных – видные социал-демократы, активные деятели революции.
Мы сидим день и другой в этих огромных казармах. Пьем чай. Кормят скудно, но к обеду почему-то дают огромное ведро советского компота. На следующий день уже стали приносить продовольственные передачи, и мы для удобства разделились на небольшие коммуны в пять-шесть человек, лежащих рядом на нарах. Томительно, бездельно, очень шумно. Но понемногу мы начали свыкаться и искать развлечений. Мы были предоставлены самим себе, начальство почти не появлялось. Только в коридоре, устроенном в виде палубы, окруженной перилами, стоял дежурный чекист и солдат. Из этого коридора, наклонившись у перил, мы видели знаменитый корабль МЧК, «корабль смерти». Говорят, туда привозили на краткие сроки смертников. Можно представить себе, с каким недоумением прислушивались временные жители корабля к тому непрестанному гулу и гаму, который шел сверху из меньшевистских камер.
А у нас в камерах действительно шел дым коромыслом. Как счастливые, мы часов не наблюдали и не знали различия между днем и ночью. Неведомо откуда стали выплывать таланты, и с каждым часом их открывалось все больше. Вначале образовали хор, которому подпевали все 100 человек. Затем появились солисты: печатник Д. в народном жанре и С., свиставший этюды Шопена и арии из всевозможных опер. Наконец, была организована живая газета, в которой причудливо сочетались политика и мемуары с музыкой и сатирой. А когда публике надоедал легкомысленный жанр, мы выслушали ряд исторических докладов. О чем только не услышали стены МЧК? О народовольцах на каторге, по неопубликованным данным, о Кронштадтском восстании 1906 года, о восстании солдат в Екатеринославе, о Лондонском и Стокгольмском съездах РСДРП, о редакции Бундовского органа «Наша трибуна», о побеге из тюрьмы в корзине и пр., и пр. Кто-то вспомнил, что умер старый Д. Кольцов, член группы «Освобождение труда», и мы устроили собрание, посвященное его памяти.
ВЧК образовала смешанную с МЧК комиссию для нашего допроса. Во главе поставлен чекист Самсонов, рабочий, кажется, бывший анархист. Допросы были безобразные. Допытывались о происхождении, – пролетарском или буржуазном, отпускали шуточки насчет буржуев. Неожиданно прозвучала антисемитская нота. Рабочего, члена Центрального комитета, Самсонов спросил:
– Как это вы попали в общество адвокатов, врачей и евреев?
Следователь Рамишевский заметил одному юноше:
– Ваш отец врач, следовательно, буржуй.
На что юноша ответил:
– Это не так важно; гораздо важнее, что у вашего отца – сын мерзавец.
Но все же решили освобождать. С членами ЦК и МК пытались завести политические беседы, но это ни к чему не привело. Тогда Чека решила их выпустить на свободу, оставив рядовых членов партии в тюрьме. Но члены обоих комитетов решительно отказались выйти на свободу до выпуска всех. Тогда Чека предложила рабочим выделиться в отдельную группу для освобождения. Рабочие, конечно, отказались. Освобождение носило случайный и индивидуальный характер. Сидим всю ночь, поем, ждем возвращающихся с допроса, с энтузиазмом провожаем освобожденных…
Вдруг и меня вызывают. Я надеваю пальто и иду на допрос через улицу в ВЧК. Там, в знакомой комнате секретно-оперативного отдела знакомый следователь Журавченко говорит, что меня вызвали в качестве свидетеля по делу меньшевика, арестованного на днях в Смоленске и привезенного в Москву. Речь шла о докладной записке, поданной весной 1920 года английской рабочей делегации Центральным комитетом Союза Служащих, членом которого я тогда состоял, и которую в Смоленске огласили на местной конференции служащих. Был уже поздний вечер, когда пришли чекисты и скомандовали нам:
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?