Текст книги "Полет внутрь"
Автор книги: Григорий Вахлис
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
На Фейсбуке
Нужно было улыбнуться. Навел камеру и, глядя на свое изображение, попытался сделать это. Раздвинул углы рта в стороны – глянули с экрана тревожные глаза над чуть ощеренным ртом. Встал и пошел в ванну. Выпустил на щеку струю синего геля и размазал его ладонью по щетине. Выбритая физиономия уже не пугала. Скорчил самому себе несколько рож, а потом попробовал улыбнуться. Получилось, но плохо. Растянутая майка придавала улыбке некоторую развязность. Переодевшись, вернулся в кабинет и попробовал снова – открыто, приветливо! – улыбка оказалась несколько жалкой, даже заискивающей. Попытался придать уверенной твердости, опустил брови, чуть прищурился – получился очень плохой человек – правда, он улыбался…
Все дело было в глазах – зеркалах души. Надел очки.
Появилась определенность, деловитость… Хоть на что-то похож! – и ужаснулся: на что? Это навело на мысль: вернулся на «страничку» своей дочери и бегло просмотрел «друзей».
Там, в Европе, все было тип-топ. Многие были в очках, а некоторые решили сняться без очков и – напрасно. Они выпадали из общего празднично-восторженного тона. Один, спортивного вида молодец, снялся в черных очках на фоне ослепительно-синего моря с пальмой и доской для серфинга. Плечи у него были правильного цвета, а майки не было вовсе.
– Фон! Фон! – нужен правильный фон! Посмотрел на торцевую стену – там стоял стол, а на нем наваленные кучей книги, фото бывшей жены с дочерью в картонной рамке, семисвечник с одной отломанной ветвью, которую все собирался приклеить, обувная коробка со старыми негативами и фотографиями, а над всем этим, на вбитых в стену гвоздях – пучки лекарственных трав. С таким фоном ничего не поделаешь. В этом фоне вся жизнь, тут очки ничего не решают.
Взял штатив, навинтил на него «мыльницу» и вышел наружу. Пересек усыпанный гравием грейдер. Установил замедление в три секунды и встал на фоне пальмовой рощи. Аппарат щелкнул. Казалось бы, все хорошо. Но какое-то сомнение все еще не оставляло. Глянул в экранчик – так и есть! В кадр попала стремянка и, казалось, что только что лазил на пальму. Убрал стремянку и повторил опыт. И тут заметил, что обут в старые сандалии, а на плечах пиджак. Вернувшись в комнату, сел за комп и обрезал ноги.
Без ног все было хорошо, но ему вдруг расхотелось отсылать дочери свое фото.
Знак и гвоздь мысла, или буква «Фэ»
«F» – вот она выскочила, буква иностранная… а я ведь хотел кириллицей! «По-русску», как говорят на Ближнем Востоке. Получилось – лишняя буква. А еще говорят, что лишнее – это как раз самое необходимое.
Конечно, так говорят не все. Все заняты необходимым, и потому у них многое оказывается лишним. И лишь достигнув заветной цели, понимают, что вскоре то, чего они с таким трудом достигли в поте лица своего, ради чего претерпели столько лишений, уже позади, а стало быть, вскоре окажется лишним – таким же точно, как и то, от чего они отказались в самом начале.
Вот я и решил прямо сейчас задуматься: а к чему же это «Ф»? Может, это неброское «фэ» моему дешевенькому эксперименту-экспромту? А может, таинственный намек потусторонних сил, призывающих через этот Знак прийти к… Чему?
Прежде всего, бегом на родной яз: опробуем простейший метод ассоциаций! Вспомним слова на букву «эф»:
фига, фортка, фатум, финтифлюшка, ферфлюхтен швайн,
фифа, фанера, фан, фен, фуфло… фирн, Фира Абрамовна,
Феона Борисовна, Фима Серебряный со второго этажа…
Файскопф, Фар-Села, фитературный факультет, фемина,
Фрина, фрамуга, фазан, фаска… фланель, фиоритура, Ferrary,
Фигаро… Фрейд… флагалище, физда, феллацио, фпендюрить, фжопу.
А может, стихи?
«Фешние фоды фегут с фор фучьями, Фтицы фесенние фесни фоют!» Фолучается! Филофофия! Филолофия! Филофогия! Фемиотика! Фуква-фимфол, фнак фместо флофа, дафе фместо фысли… что-то там у них такое факральное у филолофоф этих, филофофоф, – Профефор Файскопф фисал… Фочти фее согфафные фукфы лифние! А мофет, и флафные! Фофоче ффе фукфы!
А что если ассоциации не те? Если всмотреться, игнорируя все эти финтишлюшки: символ, знак и прочую чушь?
Что оно по сути такое, это «Ф»? То есть, ежели увидеть, как есть, то есть вообще?
М-да. Опять это… Женственная какая-то буква, даже женская.
А если взять смелым экспериментом? Новым подойти, совершенно неожиданным подходом? Поставить вверх ногами, так сказать, вниз головой? Было «Ф», а стало – «Ф»!
И вывод тут единственно-верный и вполне научный: не все еще открытия открыла наука, многое сделано, но еще больше у нее впереди.
Потому-то поэт-писатель, драматург, и эссеист, и ученица фосьмово фласса, фишущая фочинение, – да что там! Ткните пальцем в первого попавшегося человека, – вот он, по пояс в снегу у колючей проволоки стоя выводит головешкой на дрожащем от ветра листе железа: «Рафиоакфифные отфофы! Беф сфецфофтюма фе ффодить!» – одним словом, всякий, кто работает с буквой, понимать должен: от её много чего зависит!
Тамара
– Дети ничего не боятся – считается, что ничего не понимают. А что, собственно, понимать? «Мы в детстве ближе к смерти, чем в наши зрелые года»… Вы знаете Мандельштама? Стихи – вещь абсолютно ясная! – тут его детская голова упала на грудь и реденький седой пух приподнялся над ней.
– Кажется, сквозняк! – подумала Тамара, – встала и закрыла окно. В холле было тихо. – Спит, что ли?
Но он не спал. – «Наши зрелые года» – просто глупость человеческая! Мы полагаем, зрелость – это когда знаешь точно, чего тебе надо и как это сделать, и сколько у тебя сил… А это пора, когда ясно, что уже ничего не надо, что сделать ничего нельзя, и сил уже нету и больше не будет, но все и так хорошо… с тобой, – и без тебя! Человек стоит, расправив ветви, листва шумит… а у корней – свежая вода[14]14
Псалмы, I.I.
[Закрыть], и все хорошее на этом свете делается само по себе. Тамаре показалось, что он заговаривается: Какие ветви? Как это – само по себе? – Вот окно же закрылось! – сказал старик. – Я и подумать не успел, а ты уже вскочила… Да… О чем это я? Когда-то люди знали, кто они, а мы… забыли. «Вши в волосах на моей груди – что кузнечики в траве», как сказал Басё. Но вы скажете «вши – это плохо».
Старичок устал. Паузы в его речах становились все длиннее, одна из них тянулась так долго, что он едва слышно захрапел. Это был совсем сухонький маленький старичок, когда-то он был важная птица, но врач рассказывал об этом на своем «высоком иврите», а не на «иврит-кала», который Тамара учила в ульпане[15]15
Ульпан – начальная школа иврита для репатриантов (ивр.).
[Закрыть], да так и не доучила. Старичков и старушек у нее было одиннадцать, потом десять, а потом восемь, как в песенке о поросятах, которые купались в море. На их места тут же прибывали новенькие. И с ними, непривычными, было еще тяжелее.
Когда-то Тамара очень хорошо знала, кто такой Басё. Она увлекалась поэзией и умилялась, и восхищалась. Но жизнь прошла как-то так, что теперь, на склоне лет, стихи вызвали у нее совсем иные ассоциации: мысленно она видела жирных вшей, ползающих по впалой груди среди бледных старческих волос. Ей хотелось санировать этого Басё, выкупать в ванне и накормить рисом – у них на кухне всегда оставалось много риса и куски курицы… Впрочем, скоро Тамару вышибли из бейт-авота[16]16
Бейт-авот – дом престарелых (ивр.).
[Закрыть] – за ум. Она слишком старалась. Делала по-своему, да еще и других учила. Может, оно и правда было лучше, да только всем мешало – сиделкам, сестрам, а иногда и врачу. Сиделки шушукались у нее за спиной и делали мелкие гадости. Это страшно ранило и казалось ужасной несправедливостью – ведь она так старалась помочь! Как раз накануне старичок умер – тихо, в своем кресле на колесах, именно там, где они говорили в последний раз, перед стеклянной стеной холла. За стеклом был сад, а в нем зеленые деревья, кактусы и розы, и на всем этом целый день лежал снег. – Такая редчайшая красота и такая прекрасная смерть! – подумала Тамара.
Вскоре она сама залетела в больницу – в психиатрическое. Дети ее навещали редко, у них была своя жизнь, а у Тамары уже не было. В больнице она познакомилась с Алиной, но Алина была совсем как родная дочь – все делала по-своему, и вскоре они разъехались, после того, как прожили вместе полтора года. Сын отдал Тамаре старый компьютер, и она связывалась со всеми при помощи «Skype». Дети звонили редко, а Алина наоборот – звонила по пять раз в день – у нее были планы, и ей было совершенно необходимо, чтобы Тамара ее выслушала. Потом планы рушились, и все повторялось сначала.
Тамара боялась выключать «Skype», вдруг кто-нибудь позвонит! Ей так хотелось быть полезной: помогать детям, и она подолгу размышляла о том, что скоро станет для них обузой, хотелось давать Алине умные, полезные советы, но она лишь чувствовала себя глупой и никчемной, неспособной наладить собственную жизнь. Ей казалось, что необходимо как-то решительно и немедленно все переменить к лучшему, и она была уверена, что единственное, чего ей не хватает – это энергии! Но вместо действия появилась мысль о близкой смерти. Что будет тогда с детьми, с Алиной, с домашними цветами? Цветы почему-то заботили ее больше всего: она регулярно поливала их и вовремя пересаживала в более просторные горшочки.
Тревожили и дворовые кошки – ей виделось, как они обнюхивают зеленую мисочку, тщетно ожидая курицы с рисом. Она пыталась работать: продавщицей парфюмерии, потом кассиром, но сил не хватало. Кроме того, таблетки от депрессии, на которые ее подсадили в больнице, тормозили многие процессы, необходимые для работы, в первую очередь, быстроту восприятия. Сотрудники называли Тамару «астронавтом». И в самом деле, она чувствовала себя так, будто летит в ракете, с каждым днем удаляясь от всех и всего. Кроме того, она почти перестала спать. Она ходила к врачу, врач выслушивал ее и прописывал новые таблетки, убирал старые, экспериментировал… Дома у нее скопилась целая аптека.
Жизнь вскоре замкнула очередной круг – Тамару, наконец, вышибли из магазина, и после недолгих скитаний она вернулась в тот же бейт-авот, из которого ее вышибли несколькими годами раньше. Там уже полностью поменялся весь состав, включая врача со старшей сестрой, и Тамару никто не помнил. Умудренная жизнью, а главное, лишившись сил и задора, она ни с кем не спорила, никого не учила, тихо делала, что могла. Единственное, чего ей хотелось, это чтобы выпал снег – как тогда! Но повторилось лишь то, что случалось постоянно…
Старух, как всегда, увели в холл, а тело оставили лежать в палате до приезда скорой, и тогда Тамара, уставшая до полного отупения, легла там на свободную кровать и накрылась с головой. Разбудили ее чьи-то незнакомые голоса, с ней стали что-то делать, ей казалось, что она уже ничего не чувствует и не слышит, она проваливалась, уплывала и тонула в чем-то похожем на бурую антисептическую мазь, которой мазали пролежни. Тут вошла одна из сестер, окликнула ее, убрала простыню и начала тормошить, но она не могла и не желала просыпаться. Скоро ее оставили в покое, некоторое время возились у соседней кровати, а потом все вышли и стало тихо, только из коридора долетел приглушенный смех. На другой день Тамара заметила, что на нее стали указывать пальцем, но ей почему-то было все равно.
В тот день, когда она пришла домой, позвонила Алина и очень долго говорила. Тамара слушала и вдруг подумала, что ей неинтересно. Сунула мобильник в верхний карманчик своего белого халата и занялась грязной посудой. Алине это нисколько не мешало, и разговор протекал как обычно. Тамара докончила мытье, закрутила кран и стала смотреть в окно. Там, за пыльным стеклом, все было по-прежнему. Сверкал жестяными листьями эвкалипт, желтел высохший бурьян да кружил на крошечном велосипеде чей-то сын. – Зачем это он ездит… туда-сюда, туда-сюда, – подумала она. Слева, на самом углу, чьи-то заботливые руки огородили ржавой арматурой пару-тройку чахлых кустиков герани, и это неприхотливое растение цвело ярко-красными цветочками, а рядом кошки шуровали в мусорном контейнере: – рвали когтями пакеты, вытаскивали и тут же пожирали какую-то требуху. И тут дикая мысль озарила Тамару: будто ее действительно увезли, и она лежит в морге, холодная и твердая, а двор этот на самом деле уже без нее, так… сам по себе… Неведомый доселе покой снизошел на нее с облупленного потолка. Как никогда ясно увидела она вдруг заставленную посудой плиту, кухонный шкафчик, подоконник с пыльными кактусами – все было как надо.
– Идиты нахер! – отвердевшим вдруг голосом сказала она в карманчик. Потом затеяла уборку: вымыла полы, окна, отдраила, наконец, плиту, набила и запустила стиральную машину, полила цветы, собрала в кучу все таблетки, старые и новые, сложила в обувную коробку и выкинула в мусорный бак, вместе с рваными домашними тапками. Окончив все, выключила «Skype» и легла спать.
На плаву
– Надо что-то делать! Если, конечно ждать, что приедет Машиах на белой лошадке, то… Нет, я не против – я за!
Пускай приедет Машиах! Но пока он еще не приехал, я что-то уже делаю… (Ветерок шевельнул пластмассовые листья гигантского фикуса.) – Это мы так купили, с садом, когда переехали сюда, в Кейсарию! Мой брат – дурак! Он уехал в Канаду… Скажу вам по секрету: без него только лучше! Я сам все делаю! Он теперь жалуется, что у него не получилось, а кто виноват? Я вообще считаю, что лохи сами виноваты, что они лохи. Кто хотел, тот чего-то добился, а если ждать чуда… Пока он еще думает, я уже делаю! У нас не было почти ни копейки, когда мы занимались Гербалаевом, мы приехали в Хайфу и купили гараж – нам кто-нибудь помог? Ему надо было тут жениться? А ей не подошел климат! Ей было жарко! Теперь ей там холодно, потому что не хватает на керосин… Между прочим, мы тоже считаем, что это лучше, что они там, но им не хватает… Когда они еще были здесь и у нас не пошел гараж – так я занялся тивухом![17]17
Тивух – посредническая деятельность (ивр.).
[Закрыть] А он сказал, что хочет по профессии – зачем он учился на зубного? Но если ты не доучился, и у тебя нету на что доучиться, так делай то, что есть! Я зарабатывал до семи с половиной – это плохо? А он со своей взяли ссуду и купили хату – она уже забеременела, как будто нельзя было подождать, и он пока пошел работать на завод. А на заводе он не мог, потому что у него ноги. Что-то с венами, а там надо было стоять. И тогда мы с ним подумали – и я решил! Мы взяли ссуды… Они и мы. И открыли дискотеку в Кармиеле, я все посчитал, но не повезло – началась интифада, и были страшные долги… Так я временно уехал в Чехию, а они не выкрутились… Я им писал, что делать, но они же умные!
Короче говоря, они в Канаде! Как раз выплатили все долги…
Но зачем же тогда ехать в Канаду? Кому нужна эта Канада! Он мне недавно пожаловался по телефону, что дожил до шестидесяти двух и ничего не понимает в жизни. У кого не получается – те не понимают! Я это давно заметил…
К себе
Дверь захлопнулась. Тускло блеснул стеклянный глазок.
У самого порога пустые бутылки, жестянка с намертво присохшим флейцем – ремонтик молодоженам!
Краем мозга виделось: прихорашивается в ванной, вглядывается в сияющее лицо, подводит тушью глаза, переливается смуглоподвижным телом в серебряном стекле. Будь же счастлива, будь кто угодно, только живи!.. Хоть последней вокзальной шлюхой, только бы не в палате, не в рубашечке горошком синим…
Жалеешь себя всегда в некоем образе живом: вазон с геранью засыхает на подоконнике, в общем, на шесть квартир, коридоре. А над ним, в стемневшем небе ржавый отблеск городских огней.
Еще дверь на лестничную площадку. Потянул ручку, чуть с петель не сорвал. «Что, очумел?» – спросил себя и медленно, дрожащей рукой, распахнул. Затопотал по лестницам. Внизу дверь, последняя, грохнула за спиной, понеслось эхо по гулким этажам.
С полутора лет воспитывали дедушка с бабушкой. Мать, красавцем-караимом безжалостно покинутая, всё искала в себе себя – желанную. Моряки, мичмана, средний комсостав, просто мужчины. Под танго аргентинское. Прости ее, Господь, у самого синего моря, где площадка-дощатка в такт погромыхивала… А во дворе, желтом и пыльном, некий (прости заодно и его) зазвал четырехлетнего ребенка в сарай, расстегнул штаны и показал неясный сине-лиловый кусок внутренностей… Темнота, запах пыли и тлена, и слышно, как за щелястой стеной мячом по асфальту кто-то стукает. И тут ворвалось солнце, а с ним полковник в отставке, в мыльной пене, с помазком в руке, в светло-зеленых кальсонах, нечеловеческий его вопль!
Нескончаемые для успокоения (себя, не худореброго заморыша) расспросы, ужасом искореженные, неузнаваемо чужие лица.
Не стало мира – один не-мир, непостижимого ужаса полный. Рассказала все это как-то раз мне – ни с того, ни с сего… Дедушка с бабушкой восстановились: нитроглицерином, валидолом, валокордином… Спасло их время – лучшее лекарство. Не их в сарай зазвали. Да ничего ведь и не было! Бог не допустил?
Во дворе с уважением вспоминали отлетевшие пальтовые пуговицы – все до единой. Эх, полковник! Рука-то! За ворот тащил, по брусчатке. Кое-кто даже успел сам приложиться до прихода милиции. В общем, все нормально.
Дитя росло. На улицу одно не выходило. Возможные последствия сарая, да и красавца-караима тоже… На прииск «Мама» добровольно убывшего, подальше от тестя-полковника, зам. начальника радиосвязи Черноморского флота, к тому же. Который с бабушкой, дир. мебельного магазина, «все ему дал».
Решил так: дочь потом. Сперва «на ноги встать»! Приеду – гоголем пройдусь, ковер на пол кину, денег на счет, приданое, значит…
Такие-то вещи и развивают в ребенке удивительное чувство музыкальной гармонии, а с нею и слух – абсолютный. Я так полагаю (теперь уже, через сорок лет): абсолютный слух – это когда слушаешь, слушаешь – и не слышишь. Оглушило «absolute» и навсегда, и кругом одни ангелы поют, херувимы да серафимы…
Дитя кучерявое огромнейшими глазами газели (гепардом настигнутой), на двор с деревом-платаном, с кошкой рябой, глядело. Выходить боялось. По улице гуляло с дедом-бабой за руку. На стульчике смешном само себя вертело, а стульчик вертясь подымался. Пока до клавиатуры не возвысил.
Талант удивительный! Сперва мать родная учила. Потом Борис Исакович. В училище музыкальное, в Симферополь, одно-одинешенько в электричке ездило – туда-сюда. Бывало и ночью, в скором поезде, где можно и в купейном на мягком выспаться. Дедушка с бабушкой ничего не жалели с пенсии полковничьей. А гепард, Владимир Николаевич Герберов, как раз из Москвы, в командировку тоскуя сослан – в город-герой. По вопросам радиолокации доктор наук, тридцати семи лет. И в купе как раз увидал. Третьего лишнего, лысоватого в пиджаке кофе-с-молоком, за четвертак отселил. У Герберова эти четвертаки в отдельном карманчике лежали. С проводником уладили мигом – за еще пятерик. Ну, и разговорился с первокурсницей…
А в квартире с видом на Артбухту – бабушка в жемчужно-сером шелковом платье с камеей, на черном столе с львиными лапами суп с кнелями, на кресле-качалке дедушка с книгой, по стенам – боевые друзья, в белых фуражках, в кортиках, – в резных рамках, над ними фрегат в бурю по волнам несется, хрустальная люстра на потолке, ковер на полу, кудряшки за маминым пианино…
Стоял у хлебного минут сорок, а может больше. Идти ли, стоять – все равно. Договорились: к десяти-одиннадцати вернусь. Доктор наук уже откланяется, сказал – проездом, тёщин хороший знакомый-командированный по делу в Киеве, конфеты шоколадные передать. Внученьке дорогой. От близких родственников… Только я-то уже все знал – от неё самой!
На доктора накануне взглянуть хотел. Без которого никак. Девственности лишил, это, во-первых. Из Москвы – во-вторых. А детские впечатления, как известно, неистребимы. И вот, молодая жена (шести месяцев после свадьбы не минуло!) признается. И глазами ранеными: «Жить без него не могу. Хоть раз увидеть – и все!»
У телефонной будки женщина. Ищет что-то в сумке, найти не может. В будке (я знаю) в углу подсолнечная шелуха, окурки. По утрам звонил оттуда в Севастополь – весной, когда к матери ездила. Шкаф открывал и платья ее перецеловывал одно за другим, и накидку, и дурацкое зимнее пальто с огромными пуговицами, которое она упорно носила вместо того, красивого: иссиня-черные кудри по черной норке! Шифоньер стоял вплотную к стене, а там выключатель, так она палочку специальную придумала, чтоб включать-выключать, с петелькой красной шерсти, плетеной на конце – «декоративно»! И гвоздик в стену вбила, палочку за шифоньером подвешивать. Милое чудачество.
Фонари, еще троллейбус проехал. Бывает, кто-нибудь заболеет и умрет – не возразишь ведь. Если любишь, можешь повеситься, а нет – живи, как можешь. Кончился проспект. Площадь пустая, трамвайная колея, за ней лес. Там, среди кустов, лицом вниз… Лето было, тепло. Сыростью пахло. Землей, мятой травой. Звуки с площади долетали, трамвайчик скрипел, ругань неразборчивая.
Доктора я видел накануне, когда с конфетами. Атлет древнегреческий. Дорифор с копьем немалым. Только ростом повыше, и в прикиде московском. Глаза миндалевидные, изящные небольшие ладони, полированные ногти. Одеколон не наш. Умен, интеллигентен. Доброжелателен (почему бы и нет?). Шутил, правда, несколько тяжеловато. Откланялся – руку мне пожал. Походкой лаун-теннисиста удалился. Улыбаясь: спиной – мне, лицом – миру, солнцу.
Жить теперь раздавленным тараканом. Вспоминать. Ионическую бородку с рыжинкой и светскую улыбочку – столичную в провинции… В Скифии у Борисфена? «Нимфа, дефлорируемая Идуменеем». Мастерская Фидия и учеников – предположительно. Пластическое богатство, исключительная выразительность и динамика. Музей моей памяти.
Сосны стоят, тишина. Над городом все то же рыжеватое светится, а над головой черным-черно.
Что-то думалось в ту пору, а что – напрочь забыл. Должно быть, самое обыкновенное: а нельзя ли… а может… а что если… Каким-то неизвестным доселе образом пришло: главное – дотянуть до утра. Я так решил, я это избрал – дотянуть. Войти в квартиру, отчужденную отныне, чужим. А там – будь что будет. Когда доктор, галантно раскланявшись и пообещав приветы несуществующим знакомым, останется навсегда – во мне! Как в ней тот, которого за воротник через двор и ногами, ногами – кто куда достал. А соседка Нина Эдуардовна в волосья ему, клок выдрала и ходила всем показывала: вот, они, гады какие бывают!
Красавец-караим, помнится, на свадьбу, прибыл. Как и планировал, с ковром: на Дальнем Востоке по разнарядке давали тем, кто на золоте… В овощи он влюбился, в баклажаны соленые да помидоры зеленые в банках. Изрубит все столовым, луку туда, и жрал с постным маслом. Про Сирано де Бержерака рассказывал, биографию и вообще. У них на прииске библиотека была, а в кабине – серво-управление! Техника вся японская, допуск не каждому – так-то вот.
Плакала по ночам, пока не убыл. На самолет его вместе посадили. На обратном пути тоже плакала – в троллейбусе, и сквозь рубашку слезы горячие, а волосы кудрявые – в папашу, только нежные, завитками… Шея детская ещё, затылочек поцеловал ей тогда.
Пианино «Красный Октябрь», бывший «Бекштейн», купили. Народ к нам набивался – слушать. Музыканты, артисты, студенты. Оказывается, игра необыкновенная, особенно тридцать две Бетховена, Шопен, Рахманинов… Хлопали, вопили, распивали… Музыкальный салон вповалку на полу, до самой ванной, кухни не считая.
Меня, кажется, любила. Выбегала встречать на остановку. Раз поздней осенью, в дождь, простудилась, воспаление легких, поил ее молоком с содой. Вообще, странная какая-то, полузнакомой девице платье новое подарила. А в театр в старом ходила. Но мне такое почему-то очень нравилось. Может быть, это убеждало: не притворяется. Что на ум пришло, то и делает. Когда я приходил с работы, клала руки на плечи, подпрыгивала от радости, выкрикивала разные глупости, имена смешные выдумывала.
Ум, кстати, весьма причудливый. Какую-нибудь сонату раз услышит и тут же сыграет, а фильм или книгу пересказать не может. Речь вроде ясная, а все равно ничего не поймешь. А госпитализация была! Имела место – на четыре недели: в Симферопольскую психиатрическую, ул. Розы Люксембург, 1. Подруга ее (да и моя тоже) рассказала, уже потом, после свадьбы, через месяц. На кухне под коньяк «Ахтамар», который сама из Еревана привезла. С тёщенькой она работала, в музшколе… Она-то и свела… По просьбе коллеги: девочку-доченьку, мол, с хорошим человеком познакомить – красавица семнадцать лет… А подруга подумала и решила: хороший – это я!
Интересно, вешался ли кто в этом лесу? Или еще как…
Думаю, да. Бывало. Причины всегда найдутся. А выход не всегда. Не Дорифор, так Антиной… В почку кухонным не годится – ничего не решает… так, злоба безысходная, пустяк. Хотя подумалось: может, и полегчает? Только кто её в затылочек целовать будет?
Птица какая-то голос подала, робко, неуверенно. Свис-ви-сви, тррррр… тррррр… Врасти бы тут в землю и слушать.
Чистый Лермонтов: «Надо мной чтоб вечно зеленея…»
Странно, про путь кремнистый неплохо начал, во здравие, а окончил – за упокой.
Небо заметно посветлело. Потом по верхушкам золотистым засветилось. Лес зашумел тихо-тихо… Вроде бы ежели кто и помер тут, то ему так лучше. Стволы закраснелись, хвоя колоть начала, на которой ночь пролежал… Сел. Встал. До колеи дошел. И двинул по шпалам в обратный путь. А кто – неизвестно. Одни руки да ноги. Вот и площадь, трамвай пустой еще. Водитель зачем-то двери открыл, пригласил как бы. Я зашел, на сидении посидел, а когда пассажиров прибавилось, вышел. Пешком, минут через сорок, был уже у дома. Стоянку миновал, пустошь, где гаражи, и в окно глянул, но ничего не разглядел. Потом до десяти примерно, сидел на скамейке, у другого подъезда. Не знаю, сколько просидел.
Видел, как доктор вышел. Довольный, жизнерадостный. На часы поглядел – и исчез.
Тогда я встал и пошел домой.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?