Текст книги "Бессмертники"
Автор книги: Хлоя Бенджамин
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Они садятся на деревянный настил. Даже в декабре сад стоит в цвету: толстянки, настурции, калифорнийские маки – здешние туманы им нипочём. Саймон вдруг ловит себя на мысли: вот бы и мне такую жизнь – успех, свой дом, любимый человек. Он всегда считал, что всё это не для него, что он создан для другой жизни, не столь благополучной и чистой. И дело не только в том, что он гей, а ещё и в пророчестве. Саймон мечтал бы о нём забыть, но все эти годы оно разъедало ему душу. Он ненавидит и гадалку за то, что предсказала ему такое будущее, и себя за то, что поверил. Если пророчество – ядро на ноге, то его вера – цепь; будто кто-то ему нашёптывает: “Скорей! Беги! Не жди!”
Роберт говорит:
– Я переезжаю.
На прошлой неделе он откликнулся на объявление о сдаче квартиры на Эврика-стрит. Квартира с кухней и палисадником, оплата фиксированная. Саймон ходил смотреть её вместе с Робертом и дивился стиральной машине, посудомойке, остеклённой веранде.
– Сосед у тебя уже есть? – спрашивает Саймон.
Настурции весело кивают рыжими головками. Роберт, сев поудобнее, улыбается:
– Хочешь жить со мной?
Звучит так заманчиво, что Саймона пробирает дрожь:
– Это рядом с академией. Машину подержанную купим, в дни спектаклей будем вместе в театр ездить. Сэкономим на бензине.
Роберт смотрит на него так, будто Саймон признался, что он не гей.
– Хочешь жить со мной, чтобы экономить на бензине?
– Нет! Нет… При чём тут бензин? Не в бензине дело, конечно.
Роберт качает головой, по-прежнему улыбаясь и не сводя с Саймона глаз:
– Не хватает духу признаться?
– В чём признаться?
– Как ты ко мне относишься.
– Да запросто!
– Ну давай. Как ты ко мне относишься?
– Ты мне нравишься, – отвечает Саймон слишком уж поспешно.
Роберт хохочет, запрокинув голову.
– Врун из тебя херовый!
7
Они в новой квартире, распаковывают вещи – Саймон, Роберт и Клара, которая была не против переезда брата. Она даже как будто рада, что квартира на Коллингвуд-стрит останется в её распоряжении. На смену тёплому декабрю пришли холода, столбик термометра не поднимается выше плюс десяти. Для Нью-Йорка это обычная зимняя погода, но Калифорния изнежила Саймона, потому он бегает между квартирой и грузовиком, надев под спортивный костюм гетры. Проводив Клару, они целуются в закутке за посудомоечной машиной. Роберт крепко обнимает Саймона за талию, Саймон ласкает ягодицы Роберта, член, гордое лицо.
1980-й: новый год, новое десятилетие. Здесь, в Сан-Франциско, Саймона не волнуют ни мировой экономический спад, ни ввод советских войск в Афганистан. Они с Робертом покупают на общие деньги телевизор, и пусть вечерние новости слегка их тревожат, Кастро для них как бомбоубежище, Саймону здесь спокойно и безопасно. Его репутация в “Корпусе” упрочилась, и к весне он уже не дублёр, а полноправный член труппы.
Клара снова работает, днём – администратором в зубном кабинете, по вечерам – официанткой в ресторане на Юнион-сквер. По выходным корпит над сценарием своего шоу, каждый месяц откладывает деньги, хоть по чуть-чуть. По воскресеньям Саймон с Кларой вместе ужинают в индийском ресторане на Восемнадцатой улице. В один из воскресных вечеров Клара приносит с собой папку из манильской бумаги, перетянутую резинкой и набитую фотокопиями: зернистые чёрно-белые фото, вырезки из газет, старые программки и рекламные листовки. В разложенном виде они занимают весь стол.
– Это, – объясняет она, – бабушка.
Саймон склоняется над столом. Мать Герти ему знакома по фотографии над Клариной кроватью. На первом снимке она вместе с высоким брюнетом стоит на спине у скачущей лошади – низенькая, плотная, в шортах и блузке-ковбойке, завязанной узлом на животе. На следующем – это титульный лист программки – у неё осиная талия и крохотные изящные ступни. Одной рукой она придерживает край юбки, в другой сжимает шесть поводков, на каждом по мужчине. Внизу текст: “КОРОЛЕВА БУРЛЕСКА! Посмотрите, как мисс КЛАРА КЛАЙН исполняет ТАНЕЦ ЖИВОТА, и мускулы её дрожат, как холодец на ветру, – из-за этого ТАНЦА потерял голову сам Иоанн Креститель!”
Саймон хмыкает:
– Мамина мама?
– Ага. А это, – Клара указывает на наездника, – мамин отец.
– Ничего себе! – Красавцем его не назовёшь – толстые брови, густые усы, крупный нос, как у Герти, – но есть в нём некое властное обаяние. Он чем-то похож на Дэниэла. – Как ты узнала?
– Собирала материалы. Бабушкиного свидетельства о рождении я не нашла, но знаю, что прибыла она на остров Эллис в 1913-м, на корабле “Альтония”. Она была из Венгрии, и, думаю, сирота. Тётя Хельга приехала позже. А бабушка приплыла с женской танцевальной труппой и жила в пансионе – “Доме баронессы де Хирш для трудящихся девушек”.
Клара показывает листок с копиями нескольких фотографий: большое каменное здание; столовая, где сидят девушки, – целое море тёмных голов; портрет суровой дамы – той самой баронессы де Хирш – во всём чёрном: блузка с воротником-стойкой, перчатки, квадратная шляпка.
– Подумай, что бы с ней стало – еврейка, без родных. Если бы не пансион, она, скорее всего, оказалась бы на улице. Но место это было и вправду приличное. Девушек там учили шитью, готовили к раннему замужеству, а бабушка была не такая. В конце концов она оттуда сбежала – и занялась этим, – Клара указывает на программку бурлеска, – стала артисткой водевиля. Выступала в танцзалах, паноптикумах, парках развлечений и в пятицентовых помойках, так называли тогда дешёвые кинотеатры. А потом встретила его.
Клара бережно достаёт спрятанный под программкой листок и протягивает Саймону. Свидетельство о браке.
– “Клара Клайн и Отто Горски”, – читает вслух Клара. – Он был наездник-ковбой в цирке Барнума и Бейли, чемпион мира. Итак, моя теория: бабушка встретила Отто на гастролях, влюбилась и пошла работать в цирк.
Очередная фотография: Клара-старшая съезжает вниз из-под купола цирка на верёвке, держась за неё зубами. Внизу подпись: “Клара Клайн и её «Хватка жизни»”.
– Для чего ты мне всё это показываешь? – не понимает Саймон.
У Клары пылают щёки.
– Готовлю программу, фокусы плюс смертельный трюк. Учусь делать “Хватку жизни”.
Саймон давится овощным карри.
– Ты с ума сошла! Ты же не знаешь, как она это делала! Наверняка есть какой-то секрет.
Клара качает головой:
– Нет никакого секрета – всё было по-настоящему. А Отто, бабушкин муж? Упал с лошади и разбился насмерть в 1936-м. После этого бабушка с мамой вернулись в Нью-Йорк. В 1941-м она делала “Хватку жизни” на Таймс-сквер – съезжала на верёвке с крыши “Эдисон-отеля” на крышу театра “Палас”. И на полпути сорвалась. И погибла.
– Боже! Почему мы ничего не знали?
– Мама никогда не рассказывала. В те времена это был большой скандал, и, мне кажется, мама всегда стыдилась бабушки. Ведь та была не такой, как все. – Клара кивком указывает на фото, где мать Герти скачет на лошади в ковбойке, завязанной узлом на животе. – Да и дело это давнее – маме было всего шесть лет, когда бабушка погибла. После этого маму взяла к себе тётя Хельга.
Саймон знает, что Герти растила бабушкина сестра, старая дева с ястребиным носом, говорившая в основном по-венгерски. На все еврейские праздники она приходила к ним на Клинтон-стрит, семьдесят два, приносила карамельки в цветной фольге. Но ногти у неё были длинные, острые, и пахло от неё как из шкафа, который не открывали лет десять, и Саймон всегда её побаивался.
Он смотрит, как Клара складывает фотографии обратно в папку.
– Клара, не надо. Ты рехнулась.
– Умирать я не собираюсь.
– Откуда ты, чёрт подери, знаешь?
– Знаю, и точка. – Клара открывает сумочку, прячет туда папку, застёгивает молнию. – Отказываюсь умирать, и всё тут.
– Да, – отвечает Саймон, – как и все на свете люди до тебя.
Клара молчит. Она всегда так, если что-то вбила в голову. “Как собака с костью”, – говорила Герти, но это не совсем точно. Просто Клара замыкается в себе, до неё не достучаться, будто уходит в другой мир.
– Вот что, – Саймон касается её руки, – а название ты уже придумала? Для своей программы?
Клара улыбается по-кошачьи: острые клычки, блеск в глазах.
– “В поисках бессмертия”, – заявляет она.
Роберт держит лицо Саймона в ладонях. Саймон только что проснулся в ужасе после очередного дурного сна.
– Чего ты так боишься? – спрашивает Роберт.
Саймон качает головой. Четыре часа дня, воскресенье, и почти весь день они провалялись в постели, не считая получаса, когда ели яйца в мешочек и хлеб с вишнёвым вареньем.
Слишком уж всё хорошо – хочет он сказать, – это ненадолго. Следующим летом ему исполнится девятнадцать – долгая жизнь для кошки или птицы, но не доя человека. Он никому не рассказывал ни о гадалке с Эстер-стрит, ни о её приговоре, а срок как будто приближается с удвоенной скоростью. Однажды в августе он, прыгнув в тридцать восьмой автобус, доезжает до парка “Золотые ворота” и шагает по каменистой тропе до мыса Лендс-Энд. Кипарисы, полевые цветы, развалины купален Сатро. Сто лет назад здесь был настоящий человеческий аквариум, теперь от него остались руины. Но ведь были же они роскошными когда-то! Даже рай – в первую очередь рай – и тот не вечен.
Зимой “Корпус” начинает готовить весеннюю программу, “Миф”. В первой части Томми и Эдуардо изображают Нарцисса и его Тень, в точности повторяя движения друг друга. Затем следует “Миф о Сизифе”: девушки исполняют ряд движений, что-то вроде рондо. В заключительной части, “Мифе об Икаре”, у Саймона первая в жизни главная роль: он – Икар, Роберт – Солнце.
На премьере он парит вокруг Роберта. Круги сужаются. За спиной у него пара широких крыльев из воска и перьев, как те, что сделал доя Икара Дедал. Оттого что приходится танцевать с девятью килограммами за спиной, у Саймона кружится голова, и он рад, когда Роберт наконец снимает с него крылья, пусть это и означает, что воск растаял, а Саймон – Икар – должен погибнуть.
Когда музыка – “Варшавский концерт” Ричарда Аддинселла – близится к кульминации, душа Саймона будто взмывает над землёй. Тоска по родным теснит ему сердце. “Видели бы вы меня сейчас!” – думает он. Но никого из родных рядом нет, и он льнёт к Роберту, когда тот выносит его на руках в середину сцены. Свет вокруг Роберта затмевает всё: и зрителей, и других артистов, что смотрят на них из-за кулис.
– Я тебя люблю, – шепчет Саймон.
– Знаю, – откликается Роберт.
За громкой музыкой никто их не слышит. Роберт опускает Саймона на пол. Саймон ложится, как учил Гали: ноги поджаты, руки тянутся к Роберту. Роберт, прикрыв Саймона крыльями, отступает вглубь сцены.
Так проходит два года. Саймон варит кофе, Роберт стелет постель. Всё для Саймона ново – но вскоре уже не ново: и поношенные тренировочные брюки Роберта, и его стон наслаждения, и еженедельная стрижка ногтей – аккуратные полупрозрачные полумесяцы в раковине. И чувство собственности, непривычное, хмельное: он мой! мой! Когда Саймон оглядывается назад, ему кажется, что эта пора пролетела как миг. Мелькают в памяти сцены, как кинокадры: Роберт на кухне, готовит гуакамоле. Роберт разминается у окна. Роберт выходит в сад нарвать тимьяна и розмарина, что растут у них в глиняных горшках. По ночам фонари светят так ярко, что и в темноте виден сад.
8
– Твои движения, – учит его Гали. – Должны. Быть. Цельными.
Декабрь 1981-го.
На мужском занятии учатся делать фуэте – вращение на одной ноге, стоя на пальцах, другая нога открывается в сторону. Саймон уже два раза падал, и вот Гали стоит позади него, положив одну ладонь ему на живот, другую на спину, а остальные смотрят.
– Подними правую ногу. Не расслабляй центр. Держи равновесие.
Легко держать равновесие, когда обе ноги на земле, но стоит Саймону поднять ногу, как поясница выгибается, корпус откидывается назад.
– Видишь? Вот в чём штука. Поднял ногу – и твоё эго перевешивает. Надо начинать с опоры.
Гали выступает в центр, чтобы показать. Саймон стоит, руки на груди.
– Всё, – объясняет Гали, глядя на танцоров, – всё взаимосвязано. Смотрите. – Он становится в четвёртую позицию и приседает. – Вот с чего начинается подготовка. Вот что главное. Грудная клетка и бёдра работают как одно целое. Колени и подушечки пальцев – тоже. В теле есть стержень, есть целостность, понятно?
И когда я отталкиваюсь, – подняв ногу, он поворачивается, – моё движение цельно. Непринуждённо.
Томми, мальчик-звезда из Англии, ловит взгляд Саймона. “Непринуждённо?” – шепчет он одними губами, и Саймон ухмыляется. Томми прыгун, фуэте – его слабое место, и он охотно сочувствует Саймону.
Гали всё кружится.
– Контроль, – продолжает он, – рождает свободу. Напряжение рождает гибкость. Ствол, – приложив руку к корпусу, другой рукой он указывает на выпрямленную ногу, – рождает ветви.
Глубоко присев, он поднимает раскрытую ладонь: видите?
Саймон всё видит, но поди повтори. После занятий Томми, обняв Саймона за плечи, идёт с ним в раздевалку, постанывая на ходу. Роберт косится на них. Дождь бьёт в стёкла, но в раздевалке жарко от потных тел, почти все танцоры без рубашек. Когда Саймон уходит обедать с Томми и Бо, Роберт остаётся.
Они идут на Семнадцатую улицу, в кафе “У сироты Энди”. Саймон твердит себе, что ничего дурного не сделал, большинство ребят в академии любят пофлиртовать, и не его вина, что Роберт сторонится. Роберта он любит – конечно, любит. Роберт умный, серьёзный, необыкновенный. Классической музыкой он интересуется не меньше, чем футболом, и, несмотря на молодость – ему нет ещё и тридцати, – больше любит поваляться в постели с книгой, чем ходить с Саймоном в “Пурпур”. “Он шикарный”, – отозвалась о Роберте Клара, когда с ним познакомилась, и Саймон так и сиял от гордости. Но здесь кроется и источник трудностей: Саймон любит грубый секс, ему по душе непристойные взгляды, шлепки, минет. Его тянет к разврату – по крайней мере, в представлении его родителей, – и эту тягу он наконец начал осознавать.
После обеда они идут в аптеку за папиросной бумагой. Саймон расплачивается, а Томми и Бо ждут снаружи. Когда он возвращается, оба глядят на окно аптеки.
– Боже, ребята, – говорит Томми, – видели это? – И показывает на приклеенную к стеклу самодельную листовку: “РАК ГЕЕВ”. Под заголовком полароидные снимки. На одном юноша задрал рубашку, а на теле – лиловые бляшки, шелушащиеся, как ожоги. На другом разевает рот, а во рту такая же бляшка.
– Да ну тебя, Томми! – Томми мнителен до крайности, вечно жалуется на боли в мышцах, о которых другие слыхом не слыхивали, но в голосе Бо отчего-то звенит страх.
Они курят, сбившись в кучку под навесом бара “Тоуд-Холл”. Саймон затягивается, однако влажный сладковатый дым, против ожиданий, не приносит покоя. Саймон места себе не находит, и весь остаток дня в голове теснятся картины – эти жуткие бляшки, лиловые, как сливы, – и приписка на листовке, в самом низу, красными чернилами: “Берегитесь, ребята. Что-то неладное”.
Ричи просыпается с красным пятнышком на белке левого глаза. Саймон подменяет его в клубе, чтобы тот сходил к врачу; Ричи хочет вылечиться к Рождеству, к традиционному “Вечеру бубенчиков и члена”. Из завсегдатаев “Пурпура” мало кто уезжает в праздник навестить родных, и танцоры щеголяют в красном и зелёном гриме, с бубенчиками на резинках трусов.
– Мне говорят: “Наверное, конъюнктивит”, – рассказывает на другой день Ричи, брызгая Адриану на ягодицы пурпурной краской из баллончика. – Лаборанточка – славная, лет девятнадцати – спрашивает: “Не было ли у вас контакта с фекалиями?” А я ей – прижав руку к сердцу: “Да что вы, милочка, я к этой дряни не подойду на пушечный выстрел!”
И все заливаются, и Саймон запомнит Ричи таким – басовитый хохот, армейский ёжик с лёгкой проседью. К двадцатому декабря Ричи уже нет в живых.
Как описать этот ужас? Бляшки появляются у цветочника из парка “Долорес” и на изящных ступнях Бо, который когда-то откручивал по восемь пируэтов подряд, а теперь его, в судорогах, везут на машине Эдуардо в городскую больницу Сан-Франциско. Таковы первые воспоминания Саймона о “Палате 86” (хотя имени у нее не будет еще год): скрип тележек с едой, медсёстры у телефонов, их непробиваемое спокойствие (“Нет, мы не знаем, как это передаётся. Ваш любовник сейчас с вами? Он в курсе, что вы едете в больницу?”) и мужчины, мужчины – все молодые, лет по двадцать-тридцать, на койках и в креслах-каталках, с дикими глазами, будто видят галлюцинации. “Редкая разновидность рака обнаружена у 41 гомосексуала”, – сообщает “Кроникл”, но как заражаешься, никто не знает. И когда у Лэнса разбухают лимфоузлы под мышками, он, отработав смену в “Пурпуре”, с газетой в рюкзаке едет в больницу. Десять дней спустя опухоли уже величиной с апельсины.
Роберт мерит шагами комнату.
– Нам нельзя выходить из дома, – заявляет он.
Продуктов им хватит на две недели. Оба не спали несколько суток.
Но Саймона мысль о карантине вгоняет в дрожь. Он не хочет быть отрезанным от мира, отказывается прятаться, отказывается верить, что это конец. Он же ещё не умер! И всё-таки он знает, знает наверняка или, по крайней мере, боится – как же тонка грань между страхом и предвидением, как легко маскируется одно под другое, – что гадалка была права и двадцать первого июня, в первый день настоящего лета, его не станет.
Роберт против его работы в “Пурпуре”.
– Там небезопасно, – повторяет он.
– Везде небезопасно. – Взяв косметичку, Саймон направляется к двери. – А мне деньги нужны.
– Ерунда, в “Корпусе” тебе платят. – Роберт догоняет Саймона, хватает за руку. – Признайся же, Саймон, тебе там нравится. Тебе это нужно как воздух.
– Да уймись ты, Роб! – Саймон сдавленно смеётся. – Не будь занудой.
– Занудой? Это я-то зануда?
Злой огонёк в глазах Роберта будит в Саймоне страх пополам с желанием. Он тянется к Роберту, хватает за член.
Роберт отшатывается:
– Не заводи меня. Не смей ко мне прикасаться.
– Пойдём со мной. – У Саймона заплетается язык. Он пьян, и Роберта это возмущает почти так же, как и его работа в “Пурпуре”. – Почему ты никогда никуда не ходишь?
– Я везде чужак, Саймон. И среди вас, белых, и среди чёрных. И в балете, и в футболе. И у себя в Лос-Анджелесе, и здесь. – Роберт говорит с ним как с ребёнком, чуть ли не по слогам. – Вот и сижу дома, не высовываюсь. Иное дело балет. И даже тогда – всякий раз, когда выхожу на сцену, – уверен, что в зале наверняка есть те, кто никогда не видел чёрного танцора.
Знаю, не всем это нравится. Мне страшно, Саймон. Каждый день. Теперь и ты знаешь, каково это. Ты же и сам боишься.
– Не понимаю тебя, – хрипло отвечает Саймон.
– Всё ты прекрасно понял. Ты впервые в жизни чувствуешь то же, что и я, – опасность повсюду. И тебе это не по душе.
У Саймона стучит в висках. Правда в словах Роберта пригвоздила его, как булавка мотылька, и он отчаянно бьётся.
– Ты просто завидуешь, – шипит он. – Вот и всё. Ты бы и сам мог жить, как я, если б попытался, но ты палец о палец не ударишь. Вот и завидуешь – завидуешь! – что я так могу!
Роберт, слегка пошатнувшись, резко отворачивается. Потом снова смотрит на Саймона, глаза налились кровью.
– Ты такой же, как все, – цедит он, – как все эти манерные педики, художники и сраные “медведи”[26]26
“Медведи” (англ. Gay Bears) – субкультура гомо– и бисексуальных взрослых мужчин, воплощающих грубую маскулинность. В 1970-х в Сан-Франциско так называли любого гомосексуала с бурным волосяным покровом.
[Закрыть]. Вы твердите о своих правах и свободах, орёте на всех парадах, а на самом деле ваш предел мечтаний – отыметь какого-нибудь байкера в притоне на Фолсом-стрит или обкончать пол в бане. Вы отстаиваете право на беспечность, хотите быть как прочие белые мужчины – любые гетеро. Но вы не такие. Тем и опасен “Пурпур”: там вы забываетесь.
Саймон весь горит от унижения. “Иди ты в жопу, – хочет он сказать. – В жопу, в жопу, в жопу!” Но речь Роберта повергла его в молчание, наполнив стыдом и гневом, – почему эти чувства столь нераздельны? Развернувшись, он выходит из дома и устремляется в туманный вечерний Кастро – туда, где огни и где, кажется, его всегда ждут мужчины.
Новички в “Пурпуре” – жалкое зрелище: лет по шестнадцать, перепуганные, танцевать не умеют. И народу мало, всего несколько парочек жмутся по углам или толкутся возле платформ. После смены Адриан на взводе. “Уёбываем из этого проклятого места”, – бубнит он, вытираясь полотенцем. Саймон с ним согласен. Он садится к Адриану в машину, и они объезжают клубы Кастро, но хозяин клуба “У Альфи” болен, а в “Кью-Ти” так же уныло, как в “Пурпуре”, и Адриан, круто развернувшись, направляется в деловой район.
Все тамошние дыры, Свободные бани, закрыты. Останавливаются у магазина эротики на Фолсом-стрит. “ВСЁ ДЛЯ УДОВОЛЬСТВИЯ”, – гласит реклама, но кабинки для просмотра видео заняты, а в салоне никого. В банях “Бут Кэмп” на Брайент-стрит пусто. Под конец оказываются в “кожаном”[27]27
После Второй мировой войны в байкерских клубах, основанных ветеранами-гомосексуалами, сформировалась подчеркнуто маскулинная, милитаристская субкультура с элементами садомазохизма и фетишизма. Самоназвание – leathermen, “мужчины в коже” (англ.).
[Закрыть] клубе “Звери” – ни у Адриана, ни у Саймона нет кожаных костюмов, зато здесь хотя бы есть люди, и то хорошо. Они оставляют одежду в раздевалке, и Адриан ведёт Саймона сквозь тёмный лабиринт комнат. Мужчины в кожаных гамашах и собачьих ошейниках седлают друг друга, пляшут на стенах тени. Адриан исчезает за углом с парнишкой в конской сбруе, а Саймон не может себя заставить ни к кому прикоснуться. Он ждёт Адриана у входа, тот возвращается через час – зрачки расширены, губы влажные, красные.
Адриан везёт его домой, Саймон еле дышит. Всё в порядке, ничего непоправимого он не совершил – пока что. Они останавливаются в квартале от дома Саймона и Роберта, пару секунд смотрят друг на друга, прежде чем Саймон тянет руки к Адриану, – так всё и начинается.
Клара стоит на сцене в круге голубого света. Сцена – небольшой помост для музыкантов; зрители сидят за столиками и на табуретах у стойки бара. Трудно сказать, кто из них пришёл сюда ради Клары, а кто просто завсегдатаи. Клара в мужском смокинге, брюках в тонкую полоску и вишнёвых “мартинсах”. Все трюки она выполняет умело, но ничего сверхъестественного в них нет; фокусы хитроумны, изящны, работает она чисто, но по-заученному, как выпускница на защите диплома. Саймон помешивает соломинкой мартини, раздумывая, что ей сказать. Больше года подготовки – и что в итоге? Фокусы с платками в единственном заведении, где согласились её принять, – джаз-клубе на Филмор-стрит, чьи гости уже расходятся, исчезая в прохладе весенней ночи.
Осталась лишь горстка, когда Клара достаёт из-за ближайшего пульта верёвку и вставляет в рот небольшую коричневую капу. Верёвка привязана к тросу на подъёмном блоке, укреплённом на трубе под потолком, – блок Клара устанавливала сама, и сейчас другой конец троса держит в руках хозяин бара.
– Ты ему доверяешь? – спросил Саймон на прошлой неделе, когда Клара растолковывала ему подробности. – Хочешь, я тебя буду страховать?
– Для меня работа – отдельно, удовольствие – отдельно.
– Это я-то удовольствие?
– Ладно, нет, – ответила Клара. – Ты семья.
И вот на его глазах Клара взлетает к окнам второго этажа. Во время небольшого антракта она переоделась в бежевое платье без рукавов, расшитое золотыми блёстками, юбка с бахромой – до середины бедра. Клара болтается на верёвке, описывая призрачные круги, сжимается в комок – и вдруг превращается в оранжево-золотую вспышку: волосы, блёстки, вихрь света. А приземляясь, вновь становится Кларой; лоб в бисеринках пота, подбородок слегка дрожит. Чуть подогнув колени, она касается ногами пола и, выплюнув капу в ладонь, кланяется.
Звон льда в бокалах, скрип стульев – и шквал аплодисментов. То, что сделала Клара, – вовсе не фокус. Никакого секрета здесь нет – лишь сплав силы и странной, нечеловеческой лёгкости. То ли левитация, то ли виселица, думает Саймон.
Пока готовят сцену для следующего номера, Саймон ищет Клару и находит её в артистической. Он ждёт за дверью, пока Клара разговаривает с хозяином – грузным, за пятьдесят, в спортивном костюме. Тот жмёт ей руку, а другой рукой обнимает за талию, похлопывает по заду, и Клара каменеет. После его ухода, мельком глянув на дверь, она направляется к стулу, где он бросил кожаную куртку. Из кармана выпирает пухлый бумажник. Клара выуживает оттуда пачку банкнот и прячет под платье.
– Ты что? – ахает, входя в комнату, Саймон.
Клара вздрагивает, и стыд на её лице сменяется праведным гневом.
– Он говнюк. И заплатил мне гроши.
– Ну и что?
– Ну и что? – Клара набрасывает на плечи смокинг. – У него там сотни! А я взяла полтинник.
– Очень благородно.
– Ты серьёзно, Саймон? – Клара, развернув плечи, укладывает реквизит в чёрный ящик Ильи. – У меня премьера, я готовила программу несколько лет – и это всё, что ты можешь сказать? Не тебе меня учить благородству!
– К чему ты клонишь?
– К тому, что слухи ходят. – Клара, захлопнув ящик, прикрывается им, как щитом. – Я работаю с двоюродной сестрой Адриана. На той неделе она мне говорит: “Кажется, мой брат встречается с твоим”.
Саймон бледнеет.
– Ну и чушь!
– Хватит врать! – Клара наклоняется к Саймону, её волосы щекочут ему грудь. – Роберт – лучшее, что у тебя было в жизни. Хочешь всё испоганить – дело твоё, но имей хотя бы совесть, расстанься с ним по-человечески.
– Не указывай мне! – вспыхивает Саймон, но страшнее всего то, что о его похождениях Клара не знает и половины. Утренний съём в парке “Золотые ворота”; случки с незнакомцами в долине Спидвэй, в общественных туалетах на Сорок первой и в Университете Джона Ф. Кеннеди. Дрочка на задних рядах кинотеатра Кастро, под пение сиротки Энни с экрана. Спящие вповалку мужчины на пустыре близ Оушен-Бич.
И самая страшная ночь: май, Тендерлойн. Трансвестит в усыпанном блёстками серебряном платье и туфлях на толстой платформе приводит его в номера на Хайд-стрит. Чей-то сутенер хватает Саймона за шкирку, начинает обшаривать в поисках кошелька, но Саймон, двинув его коленом в пах, ковыляет вверх по лестнице. Они заходят в номер, зажигают ночник, и Саймон видит: перед ним – Леди. Из “Пурпура” она пропала на несколько недель, все решили, что и её скосил “рак геев”, и сейчас Саймон облегчённо вздыхает. Но Леди его не узнаёт. Из кармана платья она достаёт миниатюрную водочную бутылку. Бутылка пуста, горлышко обёрнуто фольгой. Леди бросает на дно кристаллик и вдыхает.
Первое июня, Саймон стоит под душем. На вчерашнем представлении “Мифа” он впервые за последние дни касался Роберта, стоял с ним рядом без пререканий. Саймон пробует мастурбировать, думая о Роберте, но кончить удаётся, лишь вызвав в памяти образ Леди, вдыхающей из своего самодельного “шатла”[28]28
Сленговое слово, обозначающее сделанное вручную из бутылки приспособление для курения наркотических веществ.
[Закрыть].
Схватив пузырёк шампуня, Саймон с силой запускает его в полочку для туалетных принадлежностей. Полочка, подпрыгнув, ударяется о лейку душа, и душ, сорвавшись с подставки, дико раскачивается, струя хлещет в потолок. Наконец этот треклятый душ удаётся выключить, Саймон сползает в ванну и, облокотившись на холодный эмалированный бортик, рыдает. Зловещее тёмное пятнышко на животе так и не исчезло… хотя, если присмотреться, похоже на родинку. Да, наверняка родинка. Саймон встаёт, вешает на место полочку, вылезает на коврик. Всё залито солнцем. В дверях стоит Роберт, но Саймон замечает его, лишь услышав голос.
– Что это? – Роберт смотрит на живот Саймона.
Саймон хватает полотенце.
– Ничего.
– Так уж и ничего! – Роберт, положив руку Саймону на плечо, сдёргивает полотенце. – Боже!
Несколько мгновений они молча глядят. Саймон застывает, повесив голову.
– Роб, – бормочет он, – прости меня. Прости, что я всё испортил. – И шепчет как в горячке: – Сегодня спектакль. Нам надо в театр.
– Нет, малыш, – возражает Роберт, – ни в какой театр мы не поедем.
И тут же вызывает такси.
9
В городской больнице Сан-Франциско Саймона кладут в палату на двенадцать коек. На вращающейся двери табличка: “МАСКА ХАЛАТ ПЕРЧАТКИ ГЕРМЕТИЧНАЯ КОРОБКА ДЛЯ ИГЛ БЕРЕМЕННЫМ ВХОД ВОСПРЕЩЁН”, а внизу другая, поменьше: “С цветами не входить”.
Клара и Роберт дежурят у постели Саймона по ночам, спят на стульях. Между его койкой и соседней тонкая белая занавеска. На соседа, бывшего шеф-повара из ресторана, Саймон смотреть избегает – тот похож на живой скелет, никакая еда ему не впрок. Спустя несколько дней койка пуста, занавеску колышет ветер.
Роберт уговаривает:
– Надо рассказать родным.
Саймон качает головой:
– Лучше им не знать, что я вот так умер.
– Ты же не умер! – кипятится Клара. На её коленях лежат листовки – “Если у друга рак”, “Принять, а не отвергнуть”; глаза её влажны. – Ты здесь, с нами.
– Да. – Говорить Саймону тяжело, миндалины распухли.
Однажды вечером, когда Роберт с Кларой уходят за едой, Саймон подползает к краю койки, дотягивается до телефона. К стыду своему, он даже не помнит номера Дэниэла, но Клара оставила на стуле груду вещей, среди них тоненькая красная записная книжка. Дэниэл берёт трубку после пятого гудка.
– Дэн, – говорит Саймон. Голос у него хриплый, левая нога дёргается, но его переполняет радость.
Дэниэл отвечает не сразу.
– Кто это?
– Это я, Дэниэл. – Он откашливается. – Это Саймон.
– Саймон?
И снова молчание, такое долгое, что Саймон вынужден первым его нарушить:
– Я заболел.
– Заболел? – В трубке щелчок. – Что ж, жаль.
Дэниэл говорит с ним сухо, как с чужим. Сколько они уже не разговаривали? Интересно, как он выглядит сейчас? Ему уже двадцать четыре.
– Чем занимаешься? – спрашивает Саймон. Неважно, о чём говорить, лишь бы брат не повесил трубку.
– Учусь на медицинском факультете. Только что пришёл с занятий.
Саймон представил: хлопают двери, снуют туда-сюда студенты с рюкзаками. От этой картины так и веет покоем – пожалуй, сегодня даже удастся вздремнуть. Невралгия и судороги не дают ему спать по ночам.
– Саймон, – спрашивает, смягчившись, Дэниэл, – я могу тебе чем-то помочь?
– Нет, – отвечает Саймон, – ничем. – И остаётся лишь гадать, обрадовался ли Дэниэл, когда он наконец повесил трубку.
Тринадцатое июня. За ночь в отделении умерли двое. Новый сосед Саймона по палате – парнишка-хмонг[29]29
Хмонги – этническая группа родом из горных областей современных КНР, Вьетнама, Лаоса и Таиланда. Входят в группу народов мяо в Южном Китае.
[Закрыть]лет семнадцати, очкастый, без конца зовёт маму.
– Одна женщина, – признаётся Саймон Роберту, сидящему с ним рядом, как обычно, – мне сказала, когда я умру.
– Женщина? – Роберт придвигается ближе. – Что за женщина, малыш? Медсестра?
Саймон едва не теряет сознание. Чтобы облегчить боли, ему дают морфин.
– Нет, не медсестра – гадалка. Она приезжала в Нью-Йорк. Когда я был маленький.
– Сай! – Клара, которая сидит на стуле и помешивает ему ложечкой йогурт, вскидывает голову. – Не надо, прошу!
Роберт внимательно смотрит на Саймона:
– И она… что она тебе сказала? Помнишь?
Что он помнит? Узкую дверь, бронзовый покосившийся номер. Как его удивила мерзость квартиры – а он ожидал от нее ощущения безмятежности, как рядом с Буддой. Помнит колоду карт, из которой гадалка велела ему выбрать четыре. Помнит выбранные карты, четыре пики, и дикий ужас, когда она назвала ему дату. Помнит, как ковылял по пожарной лестнице, держась за перила вспотевшей ладонью. Помнит, что она и не заикнулась о деньгах.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?