Автор книги: И. Иванов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц)
ГЛАВА III. ДРУЗЬЯ И ВДОХНОВИТЕЛИ ОСТРОВСКОГО
Знакомые Островского, одинаково нужные для него, принадлежали к двум обществам, – и связующим звеном между ними являлась личность молодого писателя. Он не был исключительно книжным человеком, он начал самостоятельную жизнь с практической деятельности, и это счастливое обстоятельство благотворно отразилось на его писательских опытах. По семейным традициям и по роду своей службы Островский беспрестанно сталкивался с великим множеством простых русских людей, “русаков”, как он сам выражался в своей замоскворецкой повести, – и в то же время по образованию и таланту принадлежал интеллигенции, был одним из самых блестящих украшений литературного московского мира. Отсюда – чрезвычайно пестрая толпа “хороших”, “душевных” людей, окружавшая Островского на первых порах его литературной деятельности.
Местом свиданий приятельского кружка служил трактир Турина, собственно, одно из его отделений, весьма известное в прошлом московской литературной жизни, – “Печкинская кофейня”. Здесь собирались студенты, писатели, торговцы и просто любители веселой интересной беседы и в особенности русской песни. Среди “русаков” выделялся Иван Иванович Шанин – торговец из ильинских рядов.
Островский весьма многое позаимствовал у этого оригинального, богато одаренного “простого человека”. Шанин отличался редким остроумием, был мастер на бойкую меткую речь, поражал находчивостью, когда надо было дать яркую характеристику лица или бытового явления. Некоторые рассказы и оригинальные выражения Шанина навсегда врезались в память слушателей. Он посвящал своих приятелей в многообразные тайны гостинодворских дельцов, забавно и талантливо объяснял, как московские купцы.“обделывают” иногородних обывателей, ловко сбывают им гнилье и лежалый товар. Из бесед того же Шанина наш кружок друзей и в том числе Островский узнали об одном из распроcтраненнейших замоскворецких типов – о “купеческом брате”, жертве загула и пагубных увлечений. Фигура Любима Торцова, следовательно, была навеяна рассказами бойкого и остроумного купчика. Немало попало в комедии Островского и отдельных блестящих чисто русских выражений, слетавших с языка Шанина в разгар приятельской беседы.
И Шанин был не одинок. В кружок входило еще человек пять молодежи – живой, веселой, искусной на разные затеи и замысловатые выходки. Приятелей называли компанией “оглашенных”,– но это прозвище отнюдь не следует понимать в унизительном смысле. Все молодые люди были заняты каким-нибудь делом, служили, торговали, учились, и всех их объединяло общее чувство восторга перед новым литературным талантом. В приятельской беседе веселье било ключом, смех не умолкал, крылатые слова летели вихрем, каждый старался блеснуть своим искусством – рассказать историю, изобразить в лицах героя или героиню “неведомой страны”, именуемой Замоскворечьем.
С поразительной артистической верностью изображалась, например, молящаяся старуха. Молитве ее мешает собака, она теребит старуху за подол и намеревается укусить за ногу. Старуха ворчит, собака лает, старуха отмахивается и продолжает в то же время свою молитву. Сцена кончается торжеством собаки, она кусает старуху, та ее бьет, поднимается вой, крик, – и все это одновременно воспроизводится артистом – к единодушному восторгу публики.
Среди этой публики присутствует Писемский, впоследствии знаменитый писатель, тогда же – простодушный, по-детски смешливый наблюдатель. Он надолго запомнит лицедейские упражнения приятелей и перенесет их в свой роман “Сороковые годы”. Может быть даже с большим восторгом, чем следовало, он опишет забавные представления молодежи, окружавшей Островского. Артист, неподражаемо изображавший сцену с молящейся старухой и собакой, столь же искусно, вместе с другим таким же художником, воспроизводил голоса животных, целого стада. Именно герои Писемского подвизаются в подобного рода искусстве, и автор устами главного действующего лица своего романа восклицает: “Да, это смех – настоящий, честный, добрый”.
Компания не только сама жила полной, веселой и возбуждающей жизнью, – она вносила ее всюду, где только являлась, побуждала других к меткости и остроте выражений, создавала, одним словом, все ту же своеобразную вдохновляющую атмосферу, какою питался наш молодой талант. Пьесы Островского переполнены сильными, краткими, озаряющими определениями явлений и личностей, – он первым внес этот колорит в русскую литературу. Языковое богатство само плыло в его руки, чуть не ежедневно он мог собирать перлы, вращаясь в кругу “русаков” и дыша почвенным московским воздухом. Вот один пример, вполне знакомящий нас с сутью дела.
В банях у Каменного моста обретался банщик Иван Мироныч Антонов, человек маленького роста, говоривший фальцетом и отборными книжными словами. Случилось в банях мыться тому самому артисту, который так искусно изображал молитву старухи и голоса животных. Вбегая в раздевальную, он заржал жеребенком. Иван Мироныч заметил, что юноша “малодушеством занимается”,– Островский не преминул воспользоваться этим изречением.
И, несомненно, таково происхождение многих крылатых слов, столь обильно рассеянных в пьесах Островского.
Немалую лепту внесла в его творчество и подруга молодой жизни писателя, Агафья Ивановна. Она была простого происхождения, не отличалась красотой, не получила образования, но обладала большой душевной привлекательностью, недюжинным умом и сильным характером. Она сумела внушить приятелям Островского уважение и любовь, и они в шутку сравнивали ее с Марфой-Посадницей, – действительно, от нее исключительно зависел порядок скудного хозяйства Островского. При самых ограниченных средствах она умела создать довольство и всегда имела чем угостить друзей хозяина. Беседа их не обходилась без ее участия, и участие было – деятельное. Агафья Ивановна обладала прекрасным голосом, знала очень много русских песен и превосходно их пела. Она была драгоценным членом общества, оказала немалую услугу Островскому как писателю. Купеческий быт Агафья Ивановна знала до тонкости, глубоко понимала обычаи и нравы таинственного замоскворецкого царства. Островский внимательно прислушивался к ее суждениям, высоко ценил ее советы и многое исправлял в своих пьесах по ее приговору. Свидетели ранней литературной деятельности Островского приписывают Агафье Ивановне большую долю участия в комедии Свои люди – сочтемся!– особенно в том, что касается ее содержания и внешней обстановки. Вообще, по всем данным, Агафья Ивановна представляется личностью незаурядной, привлекательной и интересной. Друзья Островского навсегда сохранили о ней самые лестные воспоминания.
Таковы чисто русские самобытные влияния, пережитые Островским – автором первых произведений из замоскворецкого быта. Но рядом с “русаками” писателя окружали люди другого круга – артисты, студенты, литераторы. Между этими, по-видимому, довольно различными и пестрыми элементами связующим звеном была всех одинаково горячо одушевлявшая любовь к русской народности, к народному творчеству, в особенности к русской народной песне.
Тот же Писемский сохранил яркое воспоминание об этом увлечении и даже перенес его в один из своих романов, “Взбаламученное море”. Здесь описывается очень живая сцена, очевидно, беспрестанно повторявшаяся в студенческом трактире “Британия”.
…Среди шума и оживленных бесед мгновенно все смолкло.
Тертиев поет, – воскликнул студент и, перескочив через голову другого студента, убежал. Другие устремились за ним. В бильярдной они увидели молодого белокурого студента, который, опершись на кий и подобрав высоко грудь, пел чистым тенором:
Кто бы, кто бы моему горю-горюшку помог.
Слушали его несколько студентов. Один из прибежавших на звуки песни шмыгнул с ногами на диван и превратился в олицетворённое блаженство.
В соседней комнате Кузьма, половой, прислонившись к притолоке, погрузился в глубокую задумчивость. Прочие половые также слушали. Многие из гостей-купцов не без удовольствия повернули свои уши к дверям. Пропетая песня сменилась другой:
Уж ведут-ведут Ванюшу: руки-ноги скованы,
Буйная его головка да вся испроломана…
Восторги слушателей не ослабевали. “За душу захватывала русская песня, – вспоминал потом Горбунов, – в натуральном исполнении Т. И. Филиппова”,– и именно этого певца изображает Писемский.
Русская песня в кружке Островского пользовалась исключительным почетом. Искусных певцов разыскивали по всем углам Москвы, не избегая грязных, шумливых трактиров и погребов. Сюда собирались доморощенные артисты, игравшие на разных инструментах, и о некоторых из них так вспоминает Т. И. Филиппов: “Николка-рыжий гитарист, Алексей с торбаном: водку запивал квасом, потому что никакой закуски желудок его не принимал. А был артист и “венгерку” на торбане играл так, что и до сих пор помню”.
Русская народная песня раздавалась не в одних трактирах и кабачках. Общепризнанный непобедимый артист Т. И. Филиппов перенес ее в литературные гостиные и паже в светские залы. Здесь восторг охватывал и самих хозяев, и их прислугу, часто плакавшую от умиления.
Островский разделял общее восхищение. Он и сам обладал очень красивым тенором, пел превосходно – правда не русские песни, а романсы. Ему очень льстили его успехи на этом поприще, и в ранней молодости он готов был гордиться ими по крайней мере не меньше, чем писательскими. Народная песня произвела на драматурга неотразимое впечатление. Под ее влиянием не только его художественный талант обогатился новыми мотивами творчества, но изменилось даже само миросозерцание Островского. Несомненным отражением народных песен явилась драма Не так живи, как хочется. Островский очень долго и тщательно работал над этой пьесой, одушевляя ее поэтическим народным духом. Какое значение имела в этой работе народная поэзия, показывает первый набросок пьесы: он переполнен выражениями и целыми стихами, заимствованными из народных песен.
Но еще существеннее, конечно, вопрос о преобразовании миросозерцания молодого писателя, то есть видоизменении самой основы его литературной деятельности. Оно в высшей степени любопытно и составляет один из важнейших фактов всей жизни Островского.
ГЛАВА IV. МИРОСОЗЕРЦАНИЕ МОЛОДОГО ОСТРОВСКОГО
Отношение к драматургу славянофильской критики
Во время пребывания Островского в университете в литературе самой громкой и лестной славой было окружено имя Белинского и обширнейшим влиянием пользовался журнал, служивший ему трибуной, – “Отечественные записки”. В романе Писемского “Сороковые годы” студенты с особенной горячностью беседуют именно о Белинском, некоторые из них знают его статьи наизусть, – вообще идеи и талант знаменитого критика стоят на очереди дня. Островский не мог миновать столь широкого и сильного течения. Он также усердный читатель “Отечественных записок”, и следовательно, весь принадлежит западническому направлению. Он увлекается западничеством до последней крайности, уверяет, что ему даже противен вид Кремля с соборами.
– Для чего здесь настроены эти пагоды? – однажды задал он вопрос своему приятелю, певцу русских песен.
Но эта крайность не могла оставаться прочной. Островский еще не имел вполне определившихся убеждений, он просто поддавался более распространенному и сильному направлению идей. И нетрудно было догадаться, что именно западничество менее всего соответствовало природе и таланту Островского. Все прирожденные сочувствия влекли его к русской коренной почве, всеми силами души он был связан с Москвой и ее бытом. Презрение к Московскому Кремлю звучало в его устах по меньшей мере странно и неожиданно и, очевидно, являлось плодом внешних веяний. Стоило веяниям перемениться, стоило попасть Островскому в круг людей, более родственных по своим взглядам его собственным естественным влечениям, – и западнические крайности без особенных затруднений могли перейти в противоположные.
Надо помнить, Островский – натура чисто художественная, а не публицистическая. В таких натурах убеждения создаются не столько логическим процессом мысли, сколько впечатлением, чувством и воображением. И очевидец совершенно правильно замечает, что народная песня в кружке Островского была “главною силой, которая постепенно слагала, вырабатывала и выясняла основы миросозерцания молодых друзей”. Это поэтическое внушение возымело особенное действие на Островского, и вскоре после его западнических увлечений мы слышим от одного из самых близких его друзей: русское направление, воспринятое Островским, доходило у него иногда даже до крайностей. Островский уже не мог равнодушно слушать отзывы и толки западнического лагеря, они оскорбляли его самолюбие, затрагивали его лично и усиливали враждебное отношение к столь недавно еще обожаемому направлению.
Не одна, конечно, народная песня совершила в нем подобную перемену. Вся атмосфера, которою дышал молодой писатель, располагала его именно к русскому направлению. Его окружали яркие национальные таланты, на молодую впечатлительную душу сильно воздействовали оригинальные русские натуры, – а все эти семена падали на крайне благоприятную, самой природой подготовленную почву. Но, несмотря на некоторую категоричность суждений, свойственную Островскому, примкнувшему к новому направлению, не следует думать, будто он стал решительным, непримиримым врагом западников. Такая резкость и прямолинейность не соответствовали бы самому художественному строю, самой природе нашего писателя. Он был одинаково далек как от славянофильской сектантской исключительности, так и от слепых восторгов противоположного лагеря перед западноевропейской цивилизацией. Здравый смысл и глубокое национальное чувство – главнейшие основы миросозерцания Островского. Всякий отвлеченный фанатизм был ему совершенно чужд, и впоследствии, в качестве директора театров, он будет усердно заботиться о появлении на русской сцене образцовых произведений западной драматической литературы, будет переводить испанских и итальянских драматургов и мечтать о полном переводе Мольера. Все это, по мнению Островского, не могло мешать национальному развитию русской сцены.
Впрочем, в начале своей литературной деятельности он мог принять за личное оскорбление даже тот или иной отзыв западника о русской истории и русской действительности, – но временные огорчения не вызывали у него желания порвать все связи с западниками. Он охотно отзывается на их приглашения, например прочесть для них свою пьесу, посещает западнический салон графини Салиас, писавшей под именем Евгении Тур, и отнюдь не следует примеру своих ближайших приятелей, намеренно избегавших противного лагеря. Он далек также и от чисто внешних славянофильских увлечений своих друзей, не переодевается в мужицкое платье, не тоскует о длинной национальной бороде; вообще – он не утрачивает ни на минуту здравого смысла и спокойствия духа и идет ровно и спокойно своим путем правдивого, непосредственно-сильного художественного творчества.
Но именно эти качества и вызывают особенный восторг у славянофильских поклонников Островского. Вряд ли когда-либо какой русский писатель с первых же шагов своей деятельности возбуждал такое стремительное чувство любви, почти обожания. Он становится настоящим центральным светилом среди многочисленных литературных и артистических талантов. На него смотрят как на могучего представителя истинно русского искусства, как на единственную надежду национальной литературной сцены.
Среди восторженных ценителей таланта и личности Островского первое место определенно должно принадлежать Аполлону Григорьеву. Одаренный незаурядными литературными способностями, сильным художественным чувством, рыцарски обожавший литературу и искусство, Григорьев представлял собой пламенного, часто до самозабвения вдохновенного романтика на русской национальной почве. Личная жизнь выпала ему крайне неудачная, переполненная обманутыми надеждами, неосуществившимися мечтами и всякого рода лишениями. Слишком горячая, романтическая натура и. обилие жизненных испытаний беспрестанно мешали ясности и спокойствию критической работы Григорьева. Его трудно было ограничить строго определенными рамками правоверного литературного направления, – и Погодин приходил в оторопь от внезапных взрывов чисто поэтического вдохновения своего сотрудника, от его неукротимой умственной независимости, от его художественного равнодушия к общепризнанным уставам и обычаям славянофильского толка.
Но и Погодин не мог не признать, что Григорьев “много хорошего везде скажет с чувством”. Именно это “чувство” преимущественно и управляло восторгами и мыслями Григорьева. И все его силы целиком сосредоточились на Островском. Молодой драматург стал центром молодой редакции “Москвитянина”. Она, по замыслу самого Погодина, должна была обновить его журнал, вдохнуть в него свежую, юную жизнь и упрочить торжество славянофильской литературной и общественной веры.
Григорьев оставил нам воспоминания об этом невозвратном прошлом беспредельных надежд и истинно богатырских творческих замыслов.
Перед нами не простой рассказ, а страстная вдохновенная исповедь. Речь ведет не просто бывший сотрудник бывшего журнала, а предается воспоминаниям некий влюбленный, воскрешающий чарующие образы своих мечтаний. Он кратко и ясно определяет значение Островского в своей личной и писательской судьбе: “Явился Островский и около него как центра – кружок, в котором нашлись все мои дотоле смутные верования”. Нашлись – подчеркивает сам автор, придавая, очевидно, исключительное значение самому факту встречи с Островским и его друзьями.
Очевидец описывает нам и саму сцену, с которой началось нравственное просветление Григорьева, – сцену столь же редкостного характера, как и вся история отношений Григорьева к Островскому.
Однажды у Островского был большой литературный вечер, присутствовали представители всех литературных направлений. Когда большинство гостей разошлось и остались только близкие Островскому люди, Филиппова попросили спеть. Певец, по обыкновению, произвел на всех сильное впечатление, в особенности на Григорьева. Он упал на колени и просил кружок принять и его в число своих ближайших членов. В порыве восхищения и мольбы он заявлял, что до сих пор всюду и тщетно искал правды и нашел ее наконец в среде друзей Островского; и он был бы счастлив, если бы ему позволили здесь бросить якорь.
Островский стал для Григорьева пророком нового слова, единственным полным выразителем его миросозерцания. Григорьев не умел определить, кто он – западник или славянофил, знал только, что существует один человек, с ним у него “все общее”. Только он может сказать вещее слово и действительно скажет его.
Эти восторги Григорьев перенесет и в свои статьи, примется даже в стихах воспевать талант обожаемого драматурга, посвятит целую оду Любиму Торцову как воплотителю “русской чистой души”,– вообще Григорьев до конца дней своих останется пламенным распространителем веры Островского. И нашего писателя следует считать душой и средоточием молодой редакции погодинского журнала. Такую роль определил ему сам Погодин, задумывая обновление своего издания и отводя в нем место современной даровитой молодежи русского направления.
ГЛАВА V. ПЕРВАЯ КОМЕДИЯ
Островский очень долго работал над первой своей комедией. Банкрот писался и исправлялся около четырех лет. Еще в 1846 году план пьесы был совершенно готов и точно определено развитие действия, – целые годы ушли на обработку частностей. Только в 1849 году пьеса была закончена. Островский имел уже многочисленные знакомства среди литераторов, мы знаем – его успел оценить и соредактор Погодина Шевырев. Слухи о молодом таланте дошли, наконец, и до издателя “Москвитянина”,– но слухи очень смутные и не вполне верные. Профессор, обитавший на Девичьем поле и погруженный в “пыль веков” своего “Древлехранилища”, поздно и случайно узнавал о событиях современной живой литературы, и теперь он обращался за сведениями к Шевыреву. “Есть какой-то Островский, – писал он, – который хорошо пишет в легком роде, как я слышал”. Погодин предполагал собрать более точные данные у учителя детей Шевырева, товарища Островского, и “спросить” у новоявленного писателя “его трудов”: “Я посмотрел бы их и потом объявил бы свои условия”.
Все остальное образованное московское общество обнаружило гораздо больше энтузиазма и любопытства по отношению к молодому писателю. Едва по городу разнеслись слухи о том, что комедия окончена, – на Островского посыпались приглашения прочитать ее в избранных кружках. Первое чтение состоялось у Каткова – в присутствии некоторых западников. Впечатление превзошло все ожидания, тем более что искусство Островского как чтеца стояло на уровне его авторского таланта.
Читал он медленно, чрезвычайно тщательно оттеняя каждую фразу, будто прислушиваясь к ней и взвешивая каждое выражение. Слушатели самых разнородных общественных слоев единодушно подчинялись обаянию чтеца: так он умел захватить, заворожить – одновременно и литераторов, и аристократов, и серую купеческую толпу.
Успех у Каткова был только сравнительно бледным началом торжества Островского. В течение всей зимы 1849 года чтения пьесы не прекращались, повторялись чуть не каждый день. Аристократические гостиные в своих восторгах не отставали от личных друзей Островского. Известный кавказский герой генерал Ермолов очень метко выразил свое впечатление, выслушав пьесу: “Она не написана, она сама родилась”. Графиня Ростопчина написала Погодину горячее письмо, которое должно было окончательно встряхнуть ученого исследователя древностей.
“Что за прелесть Банкротство! – восклицала графиня, несколько путая название пьесы. – Это наш русский Tapтюф, и он не уступит своему старшему брату в достоинстве правды, силы и энергии. Ура! у нас рождается своя театральная литература, и нынешний год был для нее благодатно-плодовит”.
Погодин решился наконец и у себя устроить вечер и пригласить Островского. Вечер состоялся 3 декабря. Островский явился в сопровождении артиста Садовского, попеременно с ним читавшего пьесу. Чтение и на этот раз вызвало всеобщее восторженное одобрение. Погодин записал в своем дневнике: “комедия – Банкрот – удивительная”. То же чувство разделяли и многочисленные гости профессора – актеры и литераторы. Среди них находился и Гоголь. Его заранее пригласили на чтение комедии. Он опоздал, приехал среди чтения, тихо подошел к двери и стал у притолоки. Так простоял он до конца, слушая, по-видимому, внимательно. После чтения он не проронил ни слова. Графиня Ростопчина подошла к нему и спросила: “Что вы скажете, Николай Васильевич?” “Хорошо, но видна некоторая неопытность в приемах. Вот этот акт нужно бы подлиннее, а этот покороче. Эти законы узнаются после, и в непреложность их не сейчас начинаешь верить”.
Этим и ограничился суд Гоголя, – к автору комедии он не подошел ни разу. Но это не свидетельствовало о безучастности гениального писателя к новому таланту. От Погодина мы знаем, что Островский “подвигнул” Гоголя, то есть произвел на него не менее сильное впечатление, чем на других.
Шевырев и здесь не преминул выразить свой восторг. Он обратился к слушателям с торжественными словами:
– Поздравляю вас, господа, с новым драматическим светилом в русской литературе!..
Более лестной критики не мог услышать начинающий писатель, и Островский после рассказывал: “Я не помню, как я пришел домой; я был в каком-то тумане и, не ложась спать, проходил всю ночь по комнате: такими сказочными словами мне показался отзыв Шевырева”.
В марте 1950 года комедия появилась в “Москвитянине”. С этого времени начинается широкая известность Островского. Она находит сочувствие у людей различных литературных лагерей, придерживающихся разных взглядов на искусство. Представитель старой словесности, профессор Давыдов, почувствовал силу нового живого оригинального таланта и сообщал Погодину: “В Островском признаю помазание”. Ученый словесник, воспитанный на теориях и формулах учебников, не мог, разумеется, окончательно отрешиться от предрассудков и укорял комедию в отсутствии действия, – впрочем, потому что у Островского не было крикливых эффектов и искусственного драматизма. Более чуткая публика восхищалась пьесой без всяких оговорок. Особенного внимания заслуживает отзыв князя В. Ф. Одоевского, даровитого писателя, благороднейшего друга лучших писателей своего времени, в том числе и Пушкина. Одоевский смотрел на литературу как на ответственную общественную службу, для достойного несения которой писатель должен осознавать свой высокий нравственный долг. И вот он-то в письме к своему приятелю горячо приветствовал произведение молодого драматурга. “Читал ли ты комедию или, лучше, трагедию Островского Свои люди – сочтемся! и которой настоящее название Банкрот? Пора было вывести на свежую воду самый развращенный духом класс людей. Если это не минутная вспышка, не гриб, выдавившийся сам собою из земли, просоченной всякою гнилью, то этот человек есть талант огромный. Я считаю на Руси три трагедии: Недоросль, Горе от ума, Ревизор. На Банкроте я поставил нумер четвертый”.
Восторг князя Одоевского был верной порукой жизненного и значительного смысла комедии, следовательно, в пользу ее заранее были расположены отзывчивые сердца и благородные умы среди современной публики. Университетская молодежь немедленно откликнулась на новый могучий голос, и Островский сразу стал популярнейшим писателем среди студентов. Они уже знали все новости, касавшиеся новой знаменитости, слышали, как Островский читал пьесу у Погодина, дошел до них слух и о том, что Гоголь, не изъявивший желания познакомиться с автором после чтения, только написал карандашом похвальный отзыв на клочке бумаги; клочок передали Островскому, и тот хранил его как драгоценность. Легко представить, какое страстное желание прочитать уже напечатанную комедию овладело молодежью! Но трудно было добиться этого счастья. В трактирах книжка “Москвитянина” была нарасхват, приходилось дожидаться очереди по целым дням, подкупать половых, умолять их потерпеть несколько лишних минут – дать вникнуть в красоты удивительного произведения. Островский и сам не отказался осчастливить личным знакомством своих читателей, – и студенты были поражены и тронуты его простым, товарищеским отношением к ним, его вниманием к их речам и замечаниям. Будто самый обыкновенный смертный попал в студенческую меблированную комнату: ничего величественного и внушительного! Таким останется знаменитый писатель до конца своих дней – доступным, обаятельным, искренне добрым.
Но не одни лавры достались на долю автора Банкрота. Одновременно пришлось испытать немало огорчений – и официального, и литературного происхождения. Именно чрезвычайная слава новой комедии собрала тучи над головой Островского, – и над ним грянул гром. Правда, удар не нанес ни малейшего ущерба ни таланту, ни славе писателя, но сказался многими весьма тяжелыми минутами. Драматург на первых же порах дорого расплачивался за только что приобретенное знаменитое имя: ему пришлось отстаивать и свой талант, и свои авторские права и вести борьбу при крайне тягостных обстоятельствах. Она окончилась в его пользу только благодаря силе все того же таланта, которому никакая власть и никакая клевета не могли преградить путь к развитию и победе над завистью и злобой.
На первое место следует поставить официальную историю: она и по времени предшествует литературной, и по значению в судьбе произведений Островского ей, несомненно, принадлежит первенство.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.