Текст книги "Том второй"
Автор книги: Игорь Карлов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Обретение смысла
Под мостом вода играет листьями кувшинок и длинными шелковистыми прядями речных растений, завораживает причудливыми извивами и круговоротами. Безмятежно, замедленно клубится между бетонных опор таинственный мир скорее угадываемых, чем слышимых звуков, памятных с детства запахов, вольно бликующего света. Каждый день я любуюсь этой картиной, да и не только я – мало кто из пешеходов, поспешающих по своим делам, пересекает мост, не бросив взгляд на струящийся внизу поток. И всякий раз река удивляет тем, как неразрывно соединяются глубинная философская константа её русла и легкомысленно-сиюминутная изменчивость течения. А вот мы, люди, словно мусорная пена, крутимся лишь на поверхности, бездумно снуём челноками на работу и обратно, не видя конечной цели наших стремлений, не осознавая подлинного значения бытия. Баста! Сегодня я со всей остротой неизбежности понял, что необходимо прервать наскучившую, утомительную, однообразно повторяющуюся изо дня в день маету и сверить своё суетливое существование с чем-то значительным. Настала пора вынырнуть из затягивающей воронки обыденности, выскочить из безжалостных жерновов повседневности. Да здравствует стремление к смыслу! Да здравствует осмысленная, пусть и мимолётная, свобода!
Свернул вправо, нетерпеливо и неосмотрительно бросился через проезжую часть дороги. За решётчатой изгородью, на самой стрелке Пахры и Десны, призывно зеленел небольшой пойменный лужок, на который так хотелось ступить, словно это были поля елисейские. У калитки – развилка дорожек; одна, мощёная булыгами, карабкается вверх по склону крутого холма, увенчанного знаменитым собором, а другая, гравийная, обсаженная старыми липами, спускается к лугу. Ринулся по нижней тропе, несколько десятков метров шёл в тени раскидистых крон. Над моей головой среди густых ветвей каменным туманом проступали стены храма Знамения Пресвятой Богородицы, а сквозь листву мозаично вспыхивало в лучах восходящего солнца золото навершия. Когда же я вышел на открытое место, церковь перестала прятаться за деревьями и явилась во всей красе, приветствуя своим летящим силуэтом и причудливыми барочными кружевами, покоряя гордым замыслом и царственной непреклонностью. Храм парил в небе рядом с неподвижными облаками и медлительным самолётом. Парил целиком и каждой своей частью в отдельности: увенчанная крестом ослепительно сияющая корона уже давно устремилась к жаркому светилу, за ней потянулись ярусы сводчатых окон, а мощное основание здания только лишь готовилось к прыжку, сжавшись в мускулистую массу. Ангелы по углам всех четырёх притворов что есть мочи махали известняковыми крылышками, стараясь поднять ввысь эту махину, ажурная белокаменная резьба, казалось, уже стала осыпаться с сотрясающихся фасадов…
Наглядевшись на чудо архитектуры, я двинулся дальше, туда, где по берегу Десны раскинулись ивовые кущи. Подойдя к зарослям, увидел у дерева чей-то велосипед. Кто-то, как и я, наслаждается здесь красотой и покоем. И где же мой неведомый сотоварищ? В ответ с реки, от мостков, послышался плеск. Одинокий в этот ранний час купальщик плыл на стремнину. Хотелось мне увидать его лицо, коротко, но значительно посмотреть в самые глаза, намекая, что мы вдвоём хранители секрета сегодняшнего утра, однако над водой мелькал лишь затылок. Не стоять же над душой человека! И пошёл я своей дорогой, словно скользя по течению, ощущая вместе с пловцом прелесть раннего купания, испытывая обжигающую радость, как если бы не его, а моё разгорячённое ездой на велосипеде тело погрузилось в студёную воду. Славно, славно!
Бреду вслед за током речной воды, никуда не спеша, любуясь жёлтыми цветами кувшинок и частым бором на противоположном берегу. Знаю, что это не так (сосны не назовёшь вековыми), но воображаю, что среди деревьев есть и те, которые видели Петра I, побывавшего здесь на освящении вновь построенного собора. Представляется мне февраль 1704 года. Молодой монарх, на чью главу ещё не возложен императорский венец, обходит невиданный ранее на Руси храм. За Петром Алексеевичем следуют приближённые. Не скрывая гордости постройкой, возводившейся полтора десятка лет на его деньги, вышагивает Борис Голицын, хозяин здешних мест, в прошлом дядька царя, поддержавший своего воспитанника в борьбе против правительницы Софьи, сподвижник, назначенный при отъезде самодержца за границу одним из управителей государства, воевода и кораблестроитель, наместник Казанский и Астраханский. Не ведает боярин, сколь переменчива судьба смертного, не подозревает, что уже в следующем, 1705, году он за недосмотр и нерадение будет удалён от двора, что ни былые заслуги, ни буйное бражничество с немцами, ни учинённая по иноземному образцу церковь не вернут ему расположения государя, не защитят от крушащего все устои движения истории, и род Голицыных будет постепенно хиреть, а сам Борис окончит дни в монастыре.
На ходу обдумывает предстоящую проповедь в отстроенном храме один из любимцев Его Величества – Стефан Яворский, искусный в схоластике, велеречивый на латинянский манер местоблюститель патриаршего престола. Это уж много позже выяснилось, что, несмотря на причастность к униатскому просвещению, упрям Стефан, как все русские попы, и, сколь может, противится попыткам реформации. Пообтесался в Европах бородач, а не понял, что для воплощения царских замыслов непременно надобно скрутить в бараний рог несговорчивых церковников, хватающихся за святость предания. К вящей досаде государя, Яворский ничем не помог ему в учреждении столь необходимого надзора за душами подданных. Вот ведь и патриаршество было упразднено, и Святейший Синод создан по подобию гражданских коллегий, а всё едино из стройной методы государственного управления выбивалось неподотчётное никому православие – последний рубеж противления монаршей воле, оплот тайной свободы, рассадник в народе вредной идеи, будто бы божеское неизмеримо выше и важнее кесарева… Да, не оправдал экзарх возложенных на него надежд, не благословил прямо и однозначно петровскую дубину, а потому, как доносили царю, тяготится делами Синода, управлять коим ему было доверено. Но милостивый самодержец никак не взыскал с заскорузлого в своём упорстве архиерея, и держал его под рукой в качестве символа непреложной необходимости подчинения церковных властей властям светским. Долгонько томился Президент Духовной коллегии в веригах своего немощного владычества, исподволь вызревала в том томлении его главная книга, пока не распустилась витиеватым заглавием: «Камень веры: православной святой церкви сынам на утверждение и духовное созидание. Претыкающимся же о камень соблазна на восстание и исправление». Сочинение почти тайное, при жизни императора так и не изданное, труд, в котором учёный проповедник рискнул намекнуть, на то, что ощущалось многими, передавалось из уст в уста, невзирая на страх пыток и казней: мол, царь-антихрист преткнулся о камень своеволия, рухнул в пучину греха и чуть не утянул за собой весь крещёный люд. Только книга не о том. Яворскому важнее казалось не тянуться к заблудшему перстом указующим, а укрепить в вере свою паству, поддержать православных среди тотальной ломки устоявшихся понятий, призвать христиан к духовному восстанию, исправлению и созиданию. Но такие мысли приходят нескоро и трудно, сейчас же, зимой 1704 года, венценосец был для Стефана не иначе как камнем веры, ибо имя ему Пётр!
Подтаявший февральский снежок сочится сыростью, наливаются водой отпечатки ног. Среди размашистых, деловитых, заискивающе семенящих, устало шаркающих следов – прихотливая цепочка детских. Чуть не бегом поспешает за царём сынишка Алексей, изумляясь затейливости чудного строения, а ещё больше дивясь нежданной милости к себе августейшего родителя. Государь и вправду впервые приблизил отпрыска постылой жены. Поди знай, что стало тому причиной… Может быть, недавний стрелецкий бунт воочию показал самодержцу, что смерть, как и в былые годы, когда те же стрельцы едва не подняли десятилетнего Петра на пики, по-прежнему таится прямо за дверями его покоев? Участи своей никто знать не может; нить жизни непрочна, глядь – и оборвётся. А кто продолжит начатое? Кто претворит в дело дерзновенные замыслы в державе, снедаемой то буйством, то оторопью, то чрезмерной спесивостью, то юродским смирением?.. Начал царь приучать своего первенца к делам государственным, таская его за собой то на пышные торжества, то под осаждённую Нарву. Только не в батюшку пошёл изнеженный Алексей, подверженный какой-то непреодолимой лености. В учении не обнаруживал он отцовской смекалки и хватки. Повзрослев, с натугой, словно из-под палки, тщился со своими клевретами затмить разгулом всешутейший, всепьянейший и сумасброднейший собор… Не был страстным наследник русского престола ни в законном браке, ни в объятиях крепостной девки, ни в стремлении отстоять право на трон, ни в попытке спасти живот свой, отвергая неправедные обвинения в измене и покушении на отцеубийство. Даже в пыточном каземате оставался Алексей до обидного вялым, и лишь в руках убийц, говорят, стал вдруг красноречив и убедителен… Если бы мог отрок, засмотревшийся на каменные узоры паперти храма Знамения, предвидеть, что детские игры как-то незаметно обернутся дворцовыми интригами! Если бы дано ему было предвкусить гибельную горечь грядущего! Но такого царевичу даже в страшном сне не привидится, как не может помыслить и Пётр, что, наблюдая за сыном, испытает брезгливое раздражение, которое сменится жестоким разочарованием, а затем перерастёт в ярую ненависть, что не покоробится он самолично допрашивать кровинку свою в жутком узилище, а затем предать в руки палачей. Отчего так случилось, что его ребёнок оказался воплощением всего дряблого, прокисшего, подлого? Всю эту мерзость терпеть рядом с собой никак невозможно, её следует выжигать калёным железом, рубить вместе с головами врагов, отрезать с языками, с коих срываются непотребные слова, вырывать с ноздрями, учуявшими запах прежних порядков. Так остановит ли владыка Земли Русской карающую десницу, когда подвернулось под неё родное чадо?! Господи, за что ему такое испытание!
Однако это всё треволненья зрелой, а то и предсмертной поры, сейчас же молодой преобразователь обходит дивный белокаменный храм во главе верных сподвижников. Он полон сил, стремлений и замыслов, он только лишь ступил на стезю грандиозных свершений. Правда, за плечами Петра Алексеевича уже Азов и Воронеж, Амстердам и Лондон, за плечами содрогнувшаяся от невиданных по размаху да жестокости стрелецких казней Москва. Далее для царя открыт лишь один путь – на чистое место, на берега Невы, подальше от текущей кровью Москвы-реки, да и от Пахры с Десной, чьи воды так легко унесли в небытие дружбу и родство, несбыточные упования, сломанные судьбы, растоптанное величие, попранное благополучие – всё то, что могло бы заилить русло великих гражданских подвигов… К храму Знамения, на обустройство которого он так щедро жертвовал, царь, коего потомки нарекут Великим, уже никогда не вернётся.
Напоминая о дне сегодняшнем, о лете, плеснула волна, сверкнул мне в глаза солнечный зайчик, и растаяло февральское видение. Нет, не осталось в заречных лесах свидетелей петровской эпохи. Да и тех деревьев не отыщешь, что помнили бы пышный екатерининский поезд и обильный пир на всю округу, устроенный в честь императрицы. Над головой Екатерины шумели иные сосны, покуда матушка-государыня оценивающе оглядывала издавна обжитые да благоустроенные подмосковные земли, размышляя о том, кто из её фаворитов достоин богатого голицынского имения, чьи стать и преданность могли бы быть вознаграждены столь щедрым подарком.
Нет, нынешняя буйная поросль на высоком берегу Десны застала, вероятно, лишь гораздо более поздние дни бедствий народных, когда грохотала под Москвой апокалиптическая битва, выигранная совсем не геройскими с виду, но недосягаемыми по силе духа воинами, которые своими юными телами, как факелами, сжигали самолёты и танки со свастикой на броне… Десятилетия, века пролетели над этим безмятежным ныне уголком родной страны. И напоминает о былом лишь сумрак бора, хранящего хвойный, смолистый дух вечности да тёмно-зелёные всполохи нетленной памяти.
Вновь стряхнув с себя наваждение минувшего, иду далее, фланирую эдаким экскурсантом, оглядываю окрестности. На левом берегу Десны такие же дощатые мостки для купания, как и те, что остались у меня за спиной. Такие, да не такие! Пошире они, вроде бы, попрочнее… Интересно, почему другой берег всегда кажется более манким, более ухоженным и, уж во всяком случае, более таинственным, чем тот, на котором ты находишься? Увидишь на другом берегу старую лодку, наполовину вытащенную из воды, и сразу роятся в голове туманные романтичные сюжеты. Разглядываешь домик у воды на опушке леса, и мнится, что непременно тихая да мирная, зажиточная да неспешная жизнь течёт в нём. Так же, как прежде купальщику, я по-хорошему позавидовал владельцу сказочной избушки: вот ведь хитрец – устроился жить в раю, и никому не расскажет про своё счастье.
На самой стрелке дорожка делает поворот. Под ногами похрустывают камешки, сверкают капли на траве, и я в своём одиночестве почему-то ощутил вдруг себя в непривычной роли хозяина огромного поместья, для которого специально засыпали гравием тропинки, чтобы он не замочил росою ног, гуляючи поутру. И уже по-хозяйски стал разглядывать лежащие на пути ветки ракит: что такое? Уж не порубку ли кто учинил самовольно? Но нет, толстые концы сучьев сломаны, а не спилены. Видимо, недавний ночной ветер, принёсший обильный дождь, пообтрепал деревья.
Полюбовался издали ещё раз Знаменской церковью. Да, хороша! С этой точки обзора собор был похож на космическую ракету, стоящую на стартовой площадке в готовности взмыть в невообразимые высоты. И вновь пришёл на ум Пётр Алексеевич, некогда выделивший этот по-русски нерусский храм из множества других. Чем приглянулся он царю? Не только ведь красотой и пышностью. Похоже, в устремлённом горе контуре угадал император, разглядел через века и запуски в небеса железных шаров, давших новую жизнь старинному слову «спутник», и легендарный взлёт улыбчивого крестьянского паренька с княжеской фамилией, и непреодолимую мощь стерегущих страну от супостата батарей колоссальных единорогов, снаряжённых испепеляющим огненным зельем. Каким образом Пётр смог предвидеть высокий полёт своей державы? Загадка! Но, надо полагать, именно в своём гениальном предвидении находил неуёмный самодержец силы для трудов и свершений, видел оправдание неисчислимых человеческих жертв на алтарь будущего.
Дребезжащий металлический звук вернул меня к действительности: давешний пловец ехал восвояси; разболтавшееся заднее крыло велосипеда билось о багажник. Счастливого пути, друг! А я ещё пройдусь. Подышу сочным, вкусным воздухом, полюбуюсь искорками росы в траве, позабавлюсь, наблюдая за игрушечной жизнью птиц, резвящихся на лугу… Какие малозначительные, но яркие и психологически важные для человека впечатления! Ими, как корешками, врастает он в родную землю и, укрепившись, может претворить окружающий хаос в благодатный космос.
Но вот, замкнув круг хождения, я вновь оказался у развилки дорожек, подошёл к калитке. Пора возвращаться к делам, к житейским сложностям. Странно, но часто возникающего в дорогих нам местах стремления задержаться ещё хотя бы на миг я не испытывал. И не только потому, что ежедневно дважды прохожу мимо Знаменской церкви и заливного лужка рядом с ней, не только потому, что в любой момент могу вновь войти в волшебные свои владения, где в неспешном течении перемежаются давно отболевшее со злобой дня, мир человека с миром природы, великое с мелким, благородное с жестоким. Дело в том, что нежданная утренняя прогулка легла в памяти моментальным фотоснимком и отныне числится одной из важнейших единиц хранения в архиве самосознания. За несколько минут, проведённые здесь, я, может быть, навсегда стал обладателем величайшего сокровища. Теперь ощущение дарованного мне неимоверного богатства будет уверенно жить в моей душе вне зависимости от того, какие красоты и достопримечательности окажутся перед глазами. Напитавшись чудесным солнечным, речным ветерком, веявшим из минувшего в будущее, я почувствовал себя готовым к новым встречам с людьми; более того, мне хотелось идти к людям, чтобы при случае поделиться доставшимся мне достоянием. Так таинственная глубина бытия пришла в согласие с сиюминутностью. А всего-то и нужно для обретения смысла – однажды свернуть с обыденного пути, по которому сотни раз проходил вместе с сотнями сограждан, так и не ведающих о сказочном кладе, лежащем у них под ногами; всего-то надо сделать шаг в сторону от повседневного маршрута на работу и с работы.
В соседней палате
Ад устроен совсем не так, как мы представляем. Концентрический план Данте, апокрифические сказания – всё это излишне литературно, чтобы соответствовать действительности. Гениальная догадка Достоевского о пауках в затхлом углу бани есть лишь вспышка провидения, но не даёт развёрнутой картины, динамического образа. Как свидетельство очевидцев можно было бы рассматривать буддийские танка, на которых чудовищные демоны пожирают грешников, терзают их плоть столь изуверски, что сама восточная изощрённость бледнеет перед натурализмом изображения. Но даже в таких картинках присущий живописи эстетизм (как, скажем, и у Иеронима Босха) мешает ощутить подлинность мучений. В реальности всё должно быть страшнее в своей простоте, обыденности и повторяемости.
Осязаемой моделью ада могло бы стать, например, отделение урологии областной больницы дотационного региона России: ночь, глухая темнота за окнами, подчёркнутая тревожным жёлтым светом дежурного освещения; манипуляции с больными прекращены, врачи ушли, оставив очередного цербера на посту медицинской сестры; брошенные на произвол судьбы грешники искупают блуд, пьянство и чревоугодие почечными коликами и болями внизу живота. Стон и скрежет зубовный повсюду. Страшно слышать их, но ещё страшнее видеть обитателей урологического ада. Маленькие дети, которых иногда зачем-то приводили с собой посетители, приходившие навестить заболевших родных, плакали от ужаса, увидев сборище Франкенштейнов, с точащими из тела трубками, с перекинутыми через плечо полиэтиленовыми контейнерами, в которых плескалась отвратительного вида жидкость.
Фантасмагорический внешний вид страдальцев невольно заставлял думать, что и внутренний мир их жуток, непостижим; так всегда считают люди, сталкиваясь с неизвестным, с тем, к чему пока не привыкли. Монстры урологии и впрямь внушали человеку неподготовленному кошмарные ощущения, а при всём том в несчастных не было ни грамма мистики или готического мироощущения – они оставались реальными людьми с самыми обыденными запросами и проблемами. И вместе с тем, болящие всё же были страшны в любых своих проявлениях, скажем, во время приёма пищи, когда трясущимися руками несли тарелку с жидкой похлёбкой. Когда ели, как-то особенно неопрятно, когда морщились: опять бурда! Когда несли остатки своих порций к ведру с помоями, поставленному рядом с рукомойником, и, выплёскивая свою порцию, склонившись в поклоне перед электрической сушилкой для рук, попадали макушкой под её раструб, от чего сушилка утробно и торжествующе ревела, словно радуясь очередной жертве. Больные вздрагивали и понуро семенили прочь. Мученики заболеваний мочеполовой системы были страшны даже в комических ситуациях. Намаявшись лежанием в койках за долгий день, страдальцы под вечер выходили на прогулку по длинному больничному коридору, своего рода Бульвару Урологии, вдоль по которому гуляли попарно и поодиночке, оценивающе поглядывая друг на друга и чуть ли не раскланиваясь, как в позапрошлом веке. Дамы, наверняка, обсуждали фасоны и расцветку больничных халатов, а кавалерам впору было покручивать усы и приподнимать цилиндры, встречаясь с ковыляющими навстречу чаровницами. Карикатура на гравюру XIX века с Невским или Летним садом: бомонд в лохмотьях и тапочках. Представители высшего общества в бесформенных халатах и старых спортивных костюмах, с торчащими из тела трубками – какая жестокая ирония!
Урологические больные были страшны и тогда, когда их никто не видел под покровом ночи. Страх и боль, выработанные ими за день, безраздельно владычествовали на третьем этаже больничного здания. Каждый из бессонных страстотерпцев, притаившихся в чёрных углах своих застенков, по-своему перемогал болезнь, но все вместе они создавали то неприятное энергетическое поле, которое явственно ощущается в любой больнице и которое затягивает даже бодрых и здоровых людей и заражает их тоской безысходности. Наверное, самое страшное в аду – безнадёжность. Страдание ужасно, но переносимо, когда есть надежда на окончание страдания. Когда же такой надежды нет, выдержать даже малую толику боли почти невозможно…
В ту ночь мученики урологии испытали не только физические, но и моральные страдания. Уже заполночь внезапно сработала пожарная сигнализация. Поначалу было похоже, будто в коридоре включили радио или заевшую пластинку. В палатах стали просыпаться, прислушиваться… Бесстрастный и вежливый механический голос сообщал о пожаре, предлагая без паники покинуть помещение. Прибеги кто-то, крикни пронзительно: «Братцы! Горим!», и люди зашевелились бы, ища путь к спасению, но замороженный голос из динамика превращал всё в какую-то непонятную игру, расслаблял, лишал воли. Однако наиболее сообразительные больные уже полезли поодиночке из щелей своей муки на свет дежурных ламп. Одни выходили с папками – несли документы, историю болезни, как историю жизни, как своё оправдание перед Богом на Страшном суде. Другие тащили на себе запчасти – трубки и пластиковые мешки с циркулировавшей по их организму жидкой субстанцией. Постепенно коридор заполнился болящим людом, который принюхивался, смотрел по сторонам, протискивался к дверям отделения, запертым, тем не менее, на ключ. Хаотично двигались по коридору хворые, пытаясь выяснить, как спасаться, что делать. И удивительно, но к волнению примешивалась глубоко затаённая радость: может быть, удастся, хотя бы даже ценой смертельной опасности, на законных основаниях вырваться из ада? Пусть на краткий миг, пусть в отсветах пожара, в дыму, но вдохнуть вольный ветер здоровой, небольничной жизни – это было бы счастьем.
На суету в коридоре напряжённо взирали сквозь неплотно прикрытые двери своих палат те, кто не мог двигаться, кто был прикован к кроватям недугом. «Неходячие больные» замерли в тревоге, поняв, что пришёл их конец, что гореть им, немощным, заживо, ибо в суматохе пожара никто не войдёт к ним, не поможет… Некоторые из «неходячих», измученные болью и беспомощностью, днём, в перерывах между процедурами, молили Бога послать им кончину, но сейчас, ночью, перед лицом страшной гибели, и они хотели жить, словно молодые.
А в коридоре недоумение постепенно сменилось мрачными шутками – осмотр здания из окон, насколько это было возможно, и звонки в другие отделения больницы немного успокоили заложников физиологии. Оказалось, что тревога ложная, что сигнализация ошибочно сработала, причём лишь на двух этажах: здесь, на третьем, и в кардиологии. Какой нечеловеческий сарказм! Допустим, в урологии ещё можно было бы воспринять произошедшее с трагикомическим оттенком: ну, описается от страха человек, выскочат из почки камешки, да и всё. В кардиологии же такой переполох мог кончиться гораздо драматичнее…
Надо сказать, что во время происшествия с мнимым пожаром страстотерпцы испытали не только опасения за свою жизнь, но и горечь предательства. Неожиданно все увидели, что дежурная медсестра облачена не в белый медицинский, а в самый обыкновенный байковый домашний халат, такой удобный и тёплый. В этом наряде сестра, снявшая с себя белизну ответственности за людей и облекшаяся в негу домашнего уюта, ничем не отличалась от больных, сливалась с ними и была неузнаваема. Факт переодевания воспринимался безусловным фактом измены – это всё равно, как если бы на поле боя солдат надел униформу противника. Долго не было видно и дежурного врача. Наконец, доктор поднялся с нижнего этажа. Страдальцы несколько успокоились: «Ну вот, сейчас всё разъяснится! Сейчас станет понятно, что делать». Но оказалось, врач сам пришёл узнать, что тут у них стряслось. Он расспрашивал медсестру, и по сконфуженно-раздражённому лицу его было видно, насколько он рассержен всем происходящим. Стало понятно, что, пользуясь неурочным временем, доктор ушёл из своего отделения по каким-то посторонним делам (в карты ли играл с коллегой на другом этаже, или амурничал с молоденькой медсестричкой?), и теперь ему было крайне досадно, что оторвали от приятного времяпрепровождения и вернули к делам служебным.
После отключения пожарной сигнализации тревога постепенно улеглась, и больные разбрелись по своим палатам. Всё стихло, а через небольшое время летний рассвет стал проникать в больничные окна каплями ещё не света, но уже как бы полутьмы. Эти светлые частички зарождались в таинстве короткой июньской ночи и вливались в распахнутые оконные проёмы, убаюкивая больных, как поддерживающая жидкость из капельницы, вливаясь в вену, приносит забвение и несколько мгновений расслабленного покоя. Капля за каплей атомы света вкатывались в палаты, и становилось легче, потому что придёт утро и, может быть, ещё день можно будет прожить.
В девятой палате лежало четверо. Молчаливый безработный – заведомый конформист по неосознаваемым, но прочным убеждениям, всегда готовый к любому повороту событий, легко принимавший всё, что происходило вокруг, особенно, когда это не касалось его впрямую. Его поразительная склонность к компромиссу раздражала даже врачей, поскольку пациент немедленно соглашался как на ускоренную выписку, так и на быстрейшее проведение операции. Врачам особенно трудно пользовать таких больных, так как приходится полностью брать ответственность за их дальнейшую судьбу на себя, что неприятно. У другой стены посапывал во сне наркоман, работавший водителем маршрутного такси, пропагандист идеи о легализации лёгких наркотиков, глаза которого становились масляными каждый раз, когда он возвращался из туалета с перекура. Койку около окна занимал сорокалетний электрик с водянкой яичка, ожидавший наутро операции. Четвёртым был старый «з/к», появившийся в палате лишь вчера утром, вошедший угрюмо, не здороваясь, процедив сквозь зубы что-то вроде: «Можно вас поместиться?» Старик, имевший восемь «ходок», который «всю Сибирь толкал», прошедший Север от Воркуты до восточной окраины континента. Ветеран лесоповала, сам удивлявшийся, что до сих пор жив, сложив на больничном одеяле кисти рук, испещрённые «наколками», спал, занимая всю койку, но не раскидывая конечности, иногда захрапывал, но тут же осекался во сне. Именно так спят бывалые арестанты в тюрьмах, на пересылках, в лагерях: многолетняя привычка быть даже во сне готовым к немедленному отпору или беспрекословному повиновению совершенно беззащитного спящего человека делала носителем одновременно двух статусов – доминирующего и подчинённого.
Постепенно жирная антрацитная темнота в палате под напором частичек света расточалась, серела, превращалась в своего антипода. Казалось, предрассветное умиротворение вот-вот снизойдёт на мир Божий и на отделение урологии как малую часть его. Но в соседней палате послышались возня и стоны. Там, за стеной, помещена была одинокая старуха, страдавшая непроизвольным мочеиспусканием. Все другие больные постепенно покинули палату, ибо находиться рядом с полубезумной бабкой было невозможно. Бывшие соседки старой карги умоляли пересилить их куда угодно, в самую переполненную палату, лишь бы освободиться от криков, стонов, падений, нечистот. Медперсонал почти не заглядывал к оставшейся в одиночестве пациентке, и, проходя днём по больничному коридору, за неплотно прикрытой дверью можно было увидеть тщедушное тельце в лохмотьях, валявшееся то на кровати, а то и на полу в собственных испражнениях. И вот сейчас, под утро, задремав, старая женщина снова свалилась на пол и не находила в себе сил подняться на лежанку. Стоны старухи за стеной становились громче, постепенно складываясь в нечленораздельную, недоступную восприятию по смыслу, но интонационно очень выразительную и точную речь погибающего человеческого существа.
В девятой палате шум за стеной вызвал мгновенную реакцию. До того крепко спавшие больные завозились, закашляли, засопели – все, кроме наркомана. Сквозь сон они понимали: что-то случилось. И первая их реакция была реакцией облегчения: не у нас, в соседней палате… Не со мной!
Бормотание за стеной перешло в крик. Сначала это был крик боли, ставший постепенно криком отчаяния. Пытаясь докричаться до кого-то, старуха стала выражаться более членораздельно: «Люди добрые! Помогите!» Мольба о помощи оказалась понятна не только интонационно, но и смыслово. «Люди добрые! Люди добрыи! Люди добры! Помогитя! – На разные тона голосила бабка. – Я упала! Помогите, пожалуйста, люди добрыи-и!» Странный в сегодняшнем мире призыв, долетавший, казалось, не из-за стены, а из того старого времени, когда люди ещё стремились ощущать себя добрыми, когда на этот призыв отзывались, если не для себя, то хотя бы для других – показать свою доброту. Думалось, что на зов Бабы Яги из соседней палаты, как лист перед травой, должны были бы явиться добры молодцы, какие-нибудь двое из ларца, и навести порядок. Но чуда не произошло. Не было слышно в больничном коридоре ни молодецкого посвиста, ни топота Сивки-Бурки, ни даже чьих-нибудь шагов. «Люди добрыи-и, люди добрыи-и!» – старуха срывалась на истерический фальцет, но добрых людей не обнаруживалось: никто не спешил ей на помощь. Почему в ответ на мольбу о помощи никто не явился? Не было на третьем этаже добрых людей? Или уже во всём Божьем мире добрых людей не осталось?
Доброта – самое бесполезное для человека качество характера. И в то же время – самое показное: подал нищему копеечку, и все вокруг уже увидели, что ты нежадный, то есть добрый. Но, странное дело, при столь распространённом демонстрировании собственной доброты, при непоколебимой внутренней убеждённости каждого, что он-то и есть самый добрый человек на свете, мы мало о ком в обиходном разговоре скажем: «Этот добрый». Потому как подспудно понимается всеми, что на самом деле добро со щедростью материальной не полностью совпадает. Тут нужно ещё и внутренне, душевно затрачиваться, а до таких трат мы жаднее всего. Проще уж расстаться с частицей своего достатка, чем быть на самом деле обеспокоенным кем-то ещё, кроме себя самого, проще производить на окружающих впечатление добряка, жертвуя лепту на храм или на сирот. А утвердившись добряком в глазах окружающих, ты уже и сам начинаешь себя считать добрым. Раз и навсегда убедив себя в собственной доброте, живёшь в этом убеждении, как в броне, и незачем тащиться в соседнюю больничную палату в темноте, среди посторонних людей, когда никто не увидит, не оценит твоей доброты. Какой странный, несвоевременный тест на добро предложила вдруг всем старуха из соседней палаты! Кто наделил её полномочиями подвергать нас такому испытанию?! Кто и почему имеет право беспокоить совесть, уже задремавшую было на казённой подушке?!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?