Электронная библиотека » Игорь Куберский » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "Маньяк"


  • Текст добавлен: 4 ноября 2013, 21:55


Автор книги: Игорь Куберский


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Но я забегаю вперед, ибо форму и жар и отзывчивость этих грудей я познал неделю спустя после нашего знакомства, состоявшегося в библиотечном коллекторе Публички, куда она, Лариса, студентка второго курса библиотечного техникума и сотрудница заводской библиотеки, приехала за новыми поступлениями. Это было мгновенное узнавание, потому что я тут же почувствовал ее безадресный зов, а она – что я готов на него ответить. Бывают такие встречи – они не имеют ничего общего с тем, что называется любовью с первого взгляда. Это не любовь и даже не страсть с первого взгляда, – всего лишь зуд, который посильней любви, пока себя не накормит. Потом он, как правило, исчезает, но иногда, довольно редко, может перерасти в любовь. Откровенно сказать, я не знаю, что было между нами. Наваждение, борьба, зависимость, месть? Судите сами.

Было начало июля, и город задыхался от жары. В ее библиотеке тоже было душно и жарко, и обеденный перерыв мы проводили в единственном укромном местечке на Московском проспекте – на кладбище за бывшим Новодевичьим монастырем. Там похоронено немало некогда известных людей, и при взгляде на их полуразбитые, запущенные, а то и загаженные могилы, в голове начинает вертеться банальное: „Так проходит земная слава“. Впрочем, есть там и ухоженная могила певца тяжкой женской долюшки Некрасова, хорошего, не отрицаю, поэта, но барина по судьбе и бабника по духу. „Вчерашний день в часу шестом зашел я на Сенную – Там били женщину кнутом, крестьянку молодую. Ни стона из ее груди – лишь бич хлестал, играя. И музе я сказал: Гляди, сестра твоя родная“. Не скрою, до сих пор меня волнуют эти строки, но вовсе не квашеной своей моралью – плевать мне на некрасовскую музу, которую разве что он сам мог выпороть, – меня волнует та молодая крестьянка, которая молчит под бичом. За что ее наказывали – за воровство, неверность? Конечно, за неверность, за прелюбодейство – в ней, тайной своей страсти, черпает она силы нераскаявшегося молчания, ей же сочувствует поэт-помещик, испортивший в своей деревеньке, чай, не одну девку, на нее же садомазохистски взирает толпа зевак, злорадствующих, но еще больше – с каким-то тревожным вздрогом в нижней части чрева завидущих этой молодой женщине, познавшей что-то такое, что они не познают никогда. Ее молчание возвышает ее над толпой и над поэтом, который не может хотя бы в такую минуту забыть эти свои бесконечные таски с обрыдшей музой.

Так вот на целый месяц кладбище стало местом наших свиданий, где я шаг за шагом преподавал еще совершенно неискушенной Ларисе науку любви. Вернее, искушенной на уровне детского сада, где, уведя ее в кусты, какой-то маленький предприимчивый мальчик показывал ей свой крантик, даже не прося ничего взамен. Времени для преподавания было в обрез, может, поэтому мы продвигались так медленно и неуспешно. Первые двадцать минут я ласкал ее всеми известными мне способами, вторые двадцать минут она разряжала мое возбуждение. Потом мы разбегались по своим работам – ей было недалеко, мне же еще двадцать минут на метро до Публички. Вообще кладбища мало приспособлены для любви, не говоря уже о полноценном коитусе. Такового у нас и не было, так как ни разу нам не удалось найти относительно чистую горизонтальную площадку размером метр на два – ее, как известно, достаточно не только для похорон, но и для зачатия новой жизни. Впрочем, площадки метр на метр были – всякие там небольшие обезглавленные надгробия и тополиные пеньки – сколько их, этих бедных мусорных тополей ни срезают, все равно в июле город задыхается от их сперматозоидного пуха.[21]21
  помните у Пастернака – „в аллеях подобьем разврата колеблется пух тополей“ – согласитесь, какое-то девичье восприятие…


[Закрыть]
Да, таковые площадки были, но было и другое – боль, которую Лариса испытывала каждый раз, когда я пытался продвинуть свои ласки дальше и глубже. Дальше боли было нельзя. Сделать же очень больно я не решался в силу собственных, не совсем понятных мне комплексов. Я, кажется, уже признавался, что не выношу разрывать девственную плеву. И не потому, что страшусь вида крови. Нет – я просто не могу причинять физическую боль. Душевную – это сколько вам будет угодно. Впрочем, я, кажется, догадываюсь, в чем тут дело. А дело в том, что своим рождением я чуть не отправил на тот свет свою матушку. Вот кому я причинил первую невыносимую физическую боль. Потом, когда я вырос, она мне рассказывала, что у нее не вышел послед, и врач вытащил его сам, до локтя обмазав руку йодом.

Итак, в очередной раз устав от попыток хотя бы приоткрыть ее заветное оконце с теплыми нежными створками, я доставал свой подберезовик и вручал его Ларисе. Она честно не знала, что с ним делать, я же был далек от того, чтобы навязываться ей. Брать в рот без предварительной варки в слегка подсоленной воде – ни-ни! К этому женщина приходит сама или не приходит вовсе. Сыроедение – это ее внутренний выбор. Хотя естественно, что в сыром виде лучше сохраняются витамины и всякие там калории и белки. Одни говорят, что это для них диковинный плод или фитиль, другие просто чувствуют ртом лучше, чем вагиной, третьи, как дети малые, тянут в рот что ни попадя, четвертым важно, что это не их берут, а они сами, переходя из пассива в актив, из феминиума в маскулинум, пятым важен сам феномен наполненности ротовой полости, будто и вправду идеальная женщина – это метафорическая пустота ожидания, но ни одна не согласится, чтобы ей сунули это в рот насильно, как ложку ненавистной перловой каши, – ничего кроме позыва к рвоте это не вызовет. А я хотел, чтобы Лариса мной наслаждалась. И вот я давал ей свой то подберезовик, то, в зависимости от настроя, боровик, и она, рискуя отломить ему головку, так или иначе доводила меня до эякуляции. Однажды мы забрызгали ей платье,[22]22
  совсем как Клинтон – Монике Левински


[Закрыть]
и тогда я предложил оборачивать его носовым платком, угрюмо наблюдая за тем, как Лариса мнет и гнидит эту маленькую кукольную мумию. Похоже, что к члену моему Лариса оставалась индифферентной и не очень понимала свою роль в происходящей возгонке паров. Однажды, когда я со стонами претерпел свое очередное семяизвержение, Лариса, раньше положенного прервав экзекуцию,[23]23
  не путать с эякуляцией


[Закрыть]
отдернула руку и расплакалась. В общем, для обоих нас это была действительно пытка. Но нам хотелось быть друг с другом, и от одного соприкосновения наших тел по-прежнему возгоралась искра и наэлектризовывалась плоть.

Видимо, желая продвинуть дело дефлорации, о необходимости которой она то и дело заводила разговор, Лариса как-то позвала меня на дачу к своей бывшей школьной подруге. Подруга ее оказалось мелкой задорной пацанкой, коротко стриженной, в юбке-коротышке, груди под кофточкой – как два пинг-понговых шарика, ноги – лягастые, как у юного, еще не набравшего веса лягушонка. При том они с таким широким расставом входили в испод коротенькой юбочки, что было непонятно, как они вообще ухитрялись там соединиться в положенном месте. Маша – так ее звали – еще год назад освободилась от бремени девичества, но, со слов Ларисы, до сих пор при сношении испытывала боль, – эта излишняя информация, видимо, и отягчала наши и без того усугубленные проблемы.

И вот мы с Ларисой расположились в нижней комнате на обширной кровати Машиных родителей, которые приезжали на дачу только в выходные, а Маша ушла коротать время наверх.

Лариса была прекрасна – стоять перед ней на коленях и разглядывать все ее восемнадцатилетние яства было эстетическим наслаждением, приятно было и вылизывать ее всю, как корова – новорожденную телочку. Но стоило мне приступить к главному действу, как Лариса впадала в ступор, тело ее деревенело, и сжавшись вся, как в кресле стоматолога,[24]24
  в гинекологическом – она еще не бывала


[Закрыть]
она с ужасом глядела на занесенный над нею бур, готовый пронзить ее ослепительной болью. И вот, усталый, выпотрошенный и даже не разрядившийся с ее помощью,[25]25
  настолько уже и это было не актуально


[Закрыть]
я, терпя ломоту и тяжесть в мошонке и простате, кое-как нацепил на себя джинсы и пополз на кухню за спичками, поскольку адски хотелось курить. И еще материться. Заслышав мою возню, спустилась и Маша.

– Ну как? – с притворной солидарностью спросила она, вежливо, двумя протянутыми пальчиками вытягивая у меня из пачки сигарету. Впрочем, ей было неловко, и в глаза мне она старалась не смотреть.

– Плачет, – сказал я.

– Надо было поаккуратней, – назидательно сказала она.

– Аккуратней некуда, – сказал я. – Ничего и не было. Она боится. Одно дело, я бы не мог. Но у меня до сих пор стоит…

– Может, слишком большой? – с уважительной опаской сказала она.

– Нормальный, – сказал я, – среднестатистический.

Я был так подавлен и расстроен, что в тот момент чуть не продемонстрировал его, хотя у меня даже в мыслях не было поиметь Машу в порядке компенсации за наносимый мне моральный ущерб.

– Ну я от вас умираю, – вскочив, сказала она и пошла в комнату делать Ларисе внушение.

Последняя наша попытка совершить желаемое имела место опять же при участии нашей сводницы Маши, на сей раз в ее городской квартире. Мы, голые, легли, и все повторилось, и тогда я, привстав над Ларисой, размахнулся и, наверное, от полного своего бессилия и маразма, ударил ее тыльной стороной ладони по лицу, сказав какую-то фразу или какое-то слово, которое мне почему-то не вспомнить. Скорее всего, это было грубое слово, произнеся которое, я встал, быстро оделся и вышел из квартиры под молчание Маши, в шоке застывшей у входной двери. Лариса так и осталась лежать – закрыв глаза рукой и забыв прикрыть свою великолепную грудь. Не помню, чтобы в тот момент мне было ее жалко. Это потом, позднее, меня пронзило стыдом от собственной жестокости и жалостью к ней, виноватой лишь в том, что выбрала меня, психопата, своим первым мужчиной.

Прошел месяц. Лариса мне не звонила, хотя почему-то именно ее звонка я и ждал. Позвонить самому, извиниться – это было выше моих сил, я считал, что прощения мне нет, кроме того, какая-то бесовская гордыня нашептывала мне, что это еще не конец и что наше последнее унижение, нет, уже не наше, а только ее, Ларисы, еще впереди.

В начале сентября в погожий темный вечер, когда ветер был еще тепел и зовущ, я впервые отправился к дому, где жила Лариса. Позвонить по телефону я не решился, считая, что звонком все загублю. Я ехал наобум – это был жест отчаяния. Укоры совести, приступы раскаяния замучили меня окончательно, кроме того, в этот месяц я почувствовал, что, кажется, люблю Ларису. Я думал о ней непрерывно, постоянно. В моих мыслях она была прекрасна. Тело ее светилось передо мной каким-то божественным облаком, и я просто не понимал, как мог я так жестоко с ней обойтись. Я с восторгом вспоминал ее девичьи груди, между которыми можно было бы так сладко кончать, я вожделел к ее телу, мечтал о нем, я даже разработал целый план наступления – для этого я изучил специальную литературу и считал, что подготовлен теперь как космонавт, выходящий в открытый космос.

Их квартира оказалась на первом этаже добротного „сталинского“ дома – подняв руку, я доставал до оконного карниза, и это показалось мне хорошим началом. Я встал возле двери и прислушался. За ней было тихо и пахло сдобой. Этот теплый вкусный запах домашней выпечки настроил меня на мечтательно-лирический лад, и я решил, что все будет хорошо.

Открыла сама Лариса – открыла и испуганно выскочила на площадку, прикрыв за собой дверь:

– Ты что? Мама дома, – быстрым солидарным шепотом проговорила она. Ни слова укора, ни тени осуждения в глазах – будто мы только вчера разомкнули нежные объятия. Она была в тонком шелковом халатике, в глубоком вырезе которого дышала под тонким кружевным лифчиком ее несравненная грудь с запахом какого-то экзотического фрукта, может быть, фейхоа. У меня даже голова закружилась от ее близости, желанности, а еще больше оттого, что я прощен, вернее, даже не осужден, и, выходит, напрасно промучился весь этот месяц. И я сказал:

– Люблю тебя, хочу тебя.

– Я тоже тебя хочу, – сказала она, спокойно, нежно, уверенно, со всей выстраданностью нашей тридцатидневной разлуки.

– Ты ведь одна спишь? – спросил я, зная, что у нее своя комната. – Не закрывай окно, я ночью приду.

Она торопливо кивнула, то ли соглашаясь, то ли чтобы побыстрее закончить разговор, потому что из коридора раздался женский голос:

– Ляля, кто там?

– Это ошиблись, мама! – с досадой крикнула она за спину, мне же тихо добавила: – Приходи, отца не будет. У него ночная смена.

Я нежно и страстно сжал ей руку и шагнул назад, в темноту.

– Кто, говоришь, там? – еще ближе раздался голос матери, и уже за поспешно закрываемой дверью я услышал раздраженный, на высокой ноте, ответ Ларисы:

– Я же сказала – никто! Дверью ошиблись! Сколько можно повторять!

О, материнское сердце – все-то оно чувствует.

Выскочив в едва освещенную темноту двора, а окна ее квартиры выходили во двор, я вдруг сообразил, что не знаю ее окна. Спросить по телефону? Тогда мать уж точно что-то заподозрит…

Во дворе никого не было. Возле мусорной цистерны шастали коты, из раскрытых светящихся окон доносились звуки музыки, в некоторых, полупомерклых, подрагивало голубое свечение телевизионных экранов. Десятый час, программа „Время“… Словно отвечая на мой вопрос, за одним из окон качнулась фигура Ларисы, шевельнулись белые тюлевые занавеси, ее лицо, приблизилось к стеклу, глянуло в темноту двора, словно пытаясь определить мое местонахождение. Я помахал ей рукой, полагая, что меня видно.

Часов до двенадцати делать здесь было нечего, светиться же в одиночестве на скамейке мне не хотелось, и я отправился в город. Везде было людно, раскованно и по-русски грубовато, этакая пьяненькая грязца, бесконечное пиво здесь и там, крикливая молодежь, которой я себя уже не ощущал, – горожане догуливали последнее тепло.

В двенадцать я вернулся во двор. Окна Ларисиной квартиры были темны. Я посидел на лавочке и, пока курил сигарету, оценил сопутствующие мне обстоятельства. А они действительно сопутствовали. Ближайшая к дому жалкая лампочка на столбе не мазала светом мою стенку, и едва ли кто заметит, как я проскользну по ней. Докурив и допив джин-тоник,[26]26
  скоро я окончательно брошу и пить, и курить


[Закрыть]
я встал со скамейки и подошел с заготовленной дощечкой к стене. Окно надо мной было действительно полуоткрыто, хотя и занавешено. Я приставил дощечку к стене, оттолкнулся от нее ногой и уцепился пальцами за нижний выступ фрамуги. Из окна веяло сном. Стараясь, чтобы рамы не стукнули, я спустился с подоконника, вглядываясь в едва различимые очертания ночной комнаты. Широкая кровать, ночной столик, спящая Лариса – лицом к стене, калачиком. Я подошел и тихо, чтобы не испугать, тронул ее бедро – самую высокую точку округлой снежной вершины – так выглядят ночные горы под лунным светом. Она не проснулась. Дрожь волнения унялась, я спокойно разделся донага, откинул легкое одеяло, лег рядом и прижался к ее обнаженным ягодицам – она спала голой. Ее плечи вздрогнули, она с сонным вздохом повернулась ко мне, словно инстинктивно положила руку на мой еще не разбуженный орган, перекрыла своим бедром и прошептала заплетающимся от сна языком:

– Ты уже вернулся. А я димедрол выпила. Умираю, спать хочу, – и тут же ровно задышала мне в ухо, щекоча мне щеку своими тонкими густыми волосами.

У нее был странный надтреснутый голос, она как-то по-другому пахла, и вообще была другой. Не шевелясь, а только скосив глаза, я посмотрел на ее слабо обозначившийся во тьме лик, в глубоких черных тенях, и чуть не вскрикнул от ужаса. Это была не она. Вернее, она, но лет на двадцать старше. Это была ее мать.

Первым моим импульсом было желание бежать не глядя. Но шок прошел, и лежа рядом с этой спящей женщиной, я сообразил, что никто не мешает мне уйти тихо, без шума, а может, и вовсе не надо уходить, по крайней мере, в данную минуту, когда ее рука так хорошо лежит на мне, так ласково и безоглядно, так нежно и простодушно, как на любимой игрушке, которую еще с детства привыкли брать с собой в постель. Видимо, здесь любили друг друга, и это ложе было ложем растянувшихся на многие годы радостей, так что даже я, сексуальный бомж, почувствовал накипающие слезы умиления. Самое удивительное, что в те стремительные минуты я ни разу не подумал о Ларисе, она вдруг как бы исчезла, заслоненная своей матушкой, – и мне было почти все равно, что там происходит с ней, бедной Офелией или Жизелью, собирающей водяные лилии на ночном озере своих русалочьих упований.

И тут мой орган толчком встал и затрепетал от нового, еще не испытанного мною вожделения. Закройте глаза пуритане, ревнители постной нравственности, блюстители пресной морали, порвите с негодованием эту страницу, наберите номер телефона в Государственной Думе, Совете Министров, но лучше всего – в Комитете по охране детства и материнства, и донесите на меня, ибо я хочу то, чего хотеть нельзя – собственную мать, а если нельзя собственную, то просто – мать, пусть это будет мать моей бедной подружки, которая ведь когда-нибудь тоже станет матерью, чтобы я ее наконец захотел, как я хочу ту, которую нельзя, потому что нельзя никогда… Потому что это NEVERMORE, этот вороний карк, и есть именно то, чего я хочу и с чем никогда не смирюсь, слышите?!

Я осторожно освободился от руки, смирно, неведующе лежащей теперь рядом с моим вздыбившимся желанием, от этого шелкового, тяжелого, не слишком упругого, скорее податливого бедра, которое успело пригреть меня так, что я почувствовал здесь свою надобу. И неважно, что меня принимали за другого, неважно, что любили не меня, – это все неважно, потому что в конечном счете именно я тут любил, был внутри, растворялся, плакал, вспоминал, воспарял и падал, чтобы снова воспарить. Она была похожа на осеннюю осиновую рощу, тронутую первым инеем, который, растаяв под солнцем, омыл влажным блеском всю эту трепещущую листву, – да, трепет, шелест, вздох и невнятное горловое „о“, словно голос горлицы издалека, из-за желто-оранжевых крон, за которыми словно ангелы-хранители стоят синие сосны. Нет, она так и не проснулась, она отдалась во сне, как умеют лишь немногие, и мое счастье едва ли длилось дольше двадцати пяти минут – по числу данных мне лет в этой жизни, но это были лучшие минуты, лучшие, я повторяю это слово, каких больше не было никогда, да и быть не могло, потому что такие обстоятельства не повторить, – они случаются по провидению божьему, по его замыслу, лишь раз в жизни, чтобы мы хотя бы однажды могли понять сами себя, определить свои горизонты и масштабы, увидеть свои чувства отраженными в зеркале вселенной и обрести наконец свое жалкое забитое „я“, загнанное этими дуроломами типа Фрейда в самые темные штольни нашего подсознания.

Только однажды она вдруг резко открыла глаза, словно пытаясь рассмотреть меня в темноте, но тут же бессильно закрыла их, тихо благодарно пробормотав: „Какой ты нежный сегодня“.

Прошло еще полгода, и Лариса мне позвонила. Сказала, что у нее жених, что она через месяц выходит замуж и что „это“ оказалось не таким уж и болезненным, просто мне надо было быть порешительней. Еще она сказала, что по-прежнему мечтает переспать со мной. Я согласился. В назначенный день я пришел на ту же Машину квартиру, Лариса разделась и первой легла. Я уже снял с себя брюки, поглядел на нее, лежащую в позе начинающей жрицы любви, снова оделся, сказал ей: „Прости меня“, – и ушел.

Не думаю, что она меня простила.

Кстати, о Некрасове.

Помните?


Поздняя осень. Грачи улетели.

Лес обнажился, поля опустели.

Только не сжата полоска одна,

Грустную думу наводит она.


Дальше там какая-то ботва про тяжкую крестьянскую долю.


Концовка же здесь, в четвертой строке.

Это я, бедный пахарь, с ущемлением сердца вспоминаю иногда о своей несжатой полоске, которую звали Лариса.

Ночь четвертая

В магазин я больше не наведывался, чтобы не наращивать явно отрицательное впечатление от своей персоны. Лишь на бегу, под вечер, когда витрина была освещена, а лица пешеходов сливались в одно лицо, я задерживался на тротуаре, словно поджидая автобус, и украдкой выискивал в освещенных глубинах магазина ее милый абрис. Но прошло еще две недели таких, почти ежедневных, мучительно-неполноценных встреч, прежде чем я решил снова отправиться на свидание к ее окну на двенадцатом этаже.

Наверху меня ждало разочарование – ход на чердак был перекрыт новой стальной дверью, открыть которую я не мог. Оставался лишь горизонтальный путь снаружи из оконца лестничной клетки, но ее окна были далеко справа: чтобы добраться до них, полагалось или вбивать крюки, что на панельном доме весьма проблематично, или идти на присосках, которых у меня с собой не было. Но я не мог ждать другого случая – жажда видеть мою возлюбленную разбередила мне душу, и я, потеряв еще час, снова вернулся к ее дому, на этот раз вооруженный до зубов. Был час ночи, и я уже не надеялся увидеть освещенным ее окно, но на удивление оно продолжало светить во тьме, будто поджидая меня. Я неслышно поднялся на двенадцатый этаж – к счастью, жильцы не догадались сменить код на входе – и осторожно влез с лестничной площадки на подоконник. Полуметровые двойные оконца оказались накрепко забиты гвоздями и, соблюдая все меры предосторожности, я, провозившись минут десять, втихую открыл одно из них. Пахнуло ночью, ночной свежестью, мокрым парком, дымком ночного костра с берега залива и самой водою. А дом спал, и спали его запахи, его кухни, его кладовки с осенними маринадами, соленьями и вареньями, его платяные шкафы с одеждой, его урчащие холодильники, его прекрасные и безобразные женщины, положившие одну руку под голову, а другую на чресла, спали его обобранные временем мужчины, закрывшие свои тоскливые, растерянные глаза, спали его безумные старики и старухи, его бесстрашные дети, еще не ведающие, что уготовила им судьба, его хлипкие осенние пауки, его равнодушные кошки и беспокойные собаки, – внизу из-под козырька парадной двери на асфальт падал свет, и оттуда внимательно смотрел на меня черный глаз осенней лужи с рыжим, из кленовых листьев, зрачком. Я встал на железный козырек карниза, впившись в него когтистой сталью кошек, прижал к стене присосок на левой руке и движением пальцев перевел рычаг вправо. Чавкнул воздух, и я повис. Вонзив правый носок в стыковочный шов, я чуть приподнялся, ослабив напряжение руки, внахлест наложил правую, пальцами перевел рычажок и повис на двух скрещенных руках. Затем – на одной правой. Единственной моей заботой было – ненароком не задеть стальными кошками за какой-нибудь карниз. Ночь была тихая, тише, чем мне бы хотелось, – только внизу из парка иногда доносился шорох какого-нибудь дерева, затрепетавшего листвой во сне.

Признаюсь, не люблю передвигаться без страховки – это требует максимум внимания, а я по своей природе человек рассеянный, созерцательный. Можно было надеть все четыре присоска – но я бы передвигался вдвое медленнее. Присоски исправно чавкали и прекрасно меня держали – слава богу, не было дождя и стена была сухой. В дождь меня потащило бы вниз… Вот и темное окно ее кухни – форточка открыта. В окне же комнаты по-прежнему свет, и, дойдя до него, я осторожно, сбоку, выглядываю. Она лежит на постели лицом к потолку – глаза ее закрыты. Спит. Сердце мое сжимается от нежности. Я сам не знаю, что будет дальше. Возвращаюсь к кухне, подтягиваюсь, держусь за фрамугу – окно закрыто лишь на нижний шпингалет. Ловлю петлей шнурка хоботок и тяну на себя. Открыто.

Я проникаю внутрь, ревниво ловя запахи. Ничего – лишь слабый лекарственный дух, то ли валерьяны, то ли сердечных капель. Кто расстроил мою красавицу? Нервной пантерой, жадно дрожа ноздрями, я крадусь по темному коридору. Дверь в комнату закрыта – под ней яркая щель света. Заснуть при свете? Видимо, очень устала или приняла снотворное. Боясь разбудить ее, я не тороплю наше свидание. Мне некуда спешить. Впереди у нас целая ночь. Надо сделать так, чтобы она не испугалась – с ней я не могу быть насильником. Я сяду на кухне. Заварю себе кофе, включу приемник на ультракоротких волнах с какой-нибудь ночной музыкально-эротической программой, где между музыкальными оттягами ведущая под украденной кличкой Шаде разглагольствует о преимуществах орального секса. От телефонных звонков возбужденных ночных слушателей не будет отбоя. Я сяду спиной к кухонной двери – она войдет и строго спросит: „Кто вы такой? Что вы здесь делаете?“ Тогда я медленно повернусь к ней, опущусь на колени и протяну пурпурную розу, похожую на мое бедное сердце. Я купил ее сегодня вечером и хранил в рюкзаке в специальной трубке, чтобы ненароком не сломать на стене. Она будет говорить: „Уходите, я вас не знаю“, а я буду молча протягивать ей розу, другую же руку на рыцарский манер прижимать к груди. Моя покорная робость в конце концов тронет ее, и завяжется интрига. „Если вы настаиваете, я уйду, – скажу я ей, – но сначала выслушайте исповедь разбитого сердца. Я впервые увидел вас на Эльбрусе, на утренней заре, окрасившей розовым цветом снежный восточный склон. Вы были Снежной Девой, и ваши волосы…“

Я уже собираюсь приступить к осуществлению своего блестящего плана, но сладкая дрожь в паху неумолимо влечет меня в ванную. Я плавно, без щелчка, включаю в ней свет и прикрываю за собой дверь. И вот я здесь – в светелке ее девичьих сокровенностей. Сияет бело-голубой кафель, благоухает мыльница с розовым дорогим французским мылом, замерли многочисленные нарядные баночки и пузырьки, каждый вечер водящие хороводы вокруг ее шеи, бедер, грудей, узеньких ступней с напедикюренными ноготками… Молчит удивленно зеркало, отражая не ее, а мой воспаленный взгляд. Под раковиной пластиковая корзинка для грязного белья. Задыхаясь от предвкушений, я открываю ее, выбираю легкий лифчик с тонюсенькими бретельками и жадно ищу на нем запах ее тела. Но пахнет лишь неизвестными мне духами – слабо и неопределенно. Я ищу трусики, нахожу их, подношу к носу заветную перемычку, где на дополнительной полоске мягкой ткани можно всегда найти хотя бы одно интимное, пряное пятнышко от естества, но, увы, моя чистюля не оставляет следов… Впрочем, еще не все потеряно. Я возвращаюсь на кухню, открываю мусорное ведро и копошусь на самом дне среди нескольких исписанных женским почерком смятых бумажек, которые я машинально кладу в карман. Ничего – ни ватки, ни женской прокладки – лишь холодный, пахнущий бергамотом мокрый мешочек чая „Earl Gray“. Ладно. Чем недоступней, тем желанней она мне. Ведь она Снежная Дева. Чем пахнет снег? Арбузной коркой? Облаком? Мечтой?

И в это время я слышу из коридора какой-то неожиданный звук, которого быть не должно в вычисленном мной мире этой ночи, но звук настойчиво повторяется, и, с усилием стряхнув наваждение грез, я осознаю, что это звонит телефон. Сейчас она проснется… Уже проснулась… Удивится, что и на кухне оставила свет. Войдет, чтобы выключить… Я срочно распаковываю свою розу… Но телефон больше не звонит. И я не слышу ее шагов. Уф… Хотя я давно все обдумал, но чувствую, что меня прошиб пот. Значит, я действительно волнуюсь. Редчайший случай. Сам себя не узнаю. Вот что делает с человеком любовь, мысленно говорю я, и, похоже, недоволен собой. Это инстинкт самосохранения сигнализирует мне о том, что я не полностью контролирую ситуацию. А значит, возможно и непредвиденное. И все-таки я, следуя своему плану, нахожу кофе, правда, растворимый, кипячу воду, завариваю, добавляю ложку сахара… Правда, коротковолнового приемника под рукой не оказывается, и я включаю трехпрограммную радиоточку. Льется ночная музыка, я отхлебываю кофе, жду. Снова звонит телефон – это уже становится интересным. Два часа ночи. Кому-то позарез понадобилась моя спящая принцесса. Я снова напрягаюсь – и снова напрасно. Ноль внимания. Еще интереснее. Так она и проспит нашу ночь, а я просижу, как деревенский телепень, на кухне. Хватит, я сделал все что мог, чтобы было как лучше. Теперь будет, как всегда… Резко отодвинув табуретку, я встаю из-за стола, щелкаю выключателем и иду в комнату. Рывком открываю дверь и смотрю на мою деву. Она все в том же положении, в глубоком сне. Голова на подушке, одеяло до подбородка. Внезапно взгляд мой останавливается на огромной черноте незашторенного окна – я, представив свое лицо за ним, чувствую, как у меня по спине бегут мурашки.

Какой ослепительный свет, будто специально оставленный. Ну и сон у нее. Так можно спать только в ранней юности. Я подхожу к ней, нагибаюсь, смотрю на ее прекрасное лицо и вдруг понимаю, что это лицо смерти. Она мертва. Я срываю с нее одеяло, хватаю запястье – пульса нет. Я прижимаю ухо к ее груди, чувствуя щекой ее плотный сосочек – но внутри ее тишина. Я не могу этому поверить – просто у меня начались галлюцинации. Я хватаю зеркальце с ночного столика, подношу к ее чуть приоткрытым губам, к ноздрям – она не дышит. Там же, на столике, – снотворное. Она приняла слишком большую дозу… Она мертва. Но ведь это невозможно! Мы так не договаривались! Схватив себя за волосы, я смертельно раненным зверем мечусь по квартире. Поздно! Она умерла минимум час назад! Поздно! Никакая самая лучшая в мире команда реаниматоров ее уже не спасет. Я начинаю плакать. Молчаливые слезы льются из моих глаз. Я сижу рядом с ней на кровати и плачу. На ней тонкая сорочка с кружевами на вырезе и на коротких рукавах. Под сорочкой всхолмия грудей. Я к ним не успел. Я начинаю плакать в голос. Я снимаю с нее сорочку. Моя Дева еще мягкая, гибкая, тело ее не остыло. На пальчиках маникюр, на лобочке нежная поросль. Я поднимаю ей веки – она смотрит на меня неподвижным взглядом прекрасной куклы. Я раздеваюсь, ложусь рядом, натягиваю сверху одеяло, прижимаюсь к ней. Я согрею ее своим теплом, растоплю своими горючими слезами ледяной комочек ее сердца – оно вздрогнет и снова забьется, моя Снегурочка, моя Спящая красавица вздохнет и скажет: „Здравствуй, прекрасный принц!“. Я опускаю руку и кладу пальцы на ее лобочек. Мне кажется, что он отзывается. Когда я был совсем маленьким и боялся темноты, мама иногда брала меня к себе в постель. Я всегда мечтал об этом, и даже во сне рядом с ней я помнил свое счастье, и еще я помнил, что мои ножки прикасаются к чему-то чудесно живому, упруго-курчавому, нежно щекочущему, как теплый податливый сухой мох в летнем сосновом лесу, куда мы ходили по ягоды.

Нет, я не отдам ее смерти. Она моя. Я снова скидываю одеяло, прижимаюсь лицом к ее лобочку, целую его, потом целую ниже две прохладные карамельки и раздвигаю их языком. Вход в ее юное чрево еще дышит жизнью, там еще тепло, там в вешние дни из куколки снова появится прекрасная бабочка – мы будет летать друг за другом в прекрасном мире эльфов, и пусть этот сон в летнюю ночь никогда не кончается. Языком я увлажняю путь в ее теплые недра и наконец погружаюсь сам. О Господи, как прекрасно! Нежной упругой волной я льну к ее бедрам, и они отвечают мне. Я закидываю ее руки себе на плечи, шепчу ей на ухо признания и восторги, и невозможным, необоримым вздрогом всего своего естества бросаю в ее темные теплые глубины белую лилию бессмертной любви.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации