Текст книги "Маньяк"
Автор книги: Игорь Куберский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
В этот момент я глянул на мальчика и увидел, что он больше не слушает меня, а, чуть вытянув голову, внимательно смотрит в направлении моей левой руки. Я же не успел сам туда глянуть, потому что мамаша резко встала и, закрыв лицо руками, быстро вышла из кухни.
– Дядя Карлсон, моей маме плохо? – громко спросил мальчик.
– Нет, сынок, – раздался из ванной ее голос. – Твоей маме хорошо.
Я успел дочитать историю, хотя не уверен, что мальчик меня слушал.
Потом она отвела ребенка в комнату, вернулась и, в праведном гневе встав передо мной, велела убираться. Я понял, что навсегда.
Ночь третья
Да, в пору своего сексуального пробуждения, где-то лет в двенадцать, когда я, долго мучая свой маленький пенис, стал наконец извлекать из него по несколько матовых капель нового для себя снедающе-сверкающего чувства, я стал мечтать не просто о полетах, но о полетах перед окнами высоких домов, где красивые девочки укладываются спать. Я мечтал влетать к ним и смотреть на них, сонных… Для моего детского либидо это представлялось достаточным. Я был тогда влюблен в Мальвину – девочку-куклу из сказки про Буратино. Я завидовал ее верному псу Артемону, который жил в ее домике, я чувствовал себя Пьеро и не терпел тупую деревяшку Буратино. Почему-то большинство мужчин вырастают из таких вот Буратино, и очень мало кто – из нежных, чувственных и тонких Пьеро. Я много влюблялся: в детском саду, в школе, в хореографическом училище, но всегда – в девочек и девушек с правильными чертами лица, с кукольными личиками. Мой идеал – немецкая манекенщица Клаудия Шиффер, женщина-кукла, рlastic girl, длинноногая Барби из пластмассы. В юности, до встречи с первой своей женщиной, я мечтал о большой надувной кукле, с какими отправляются в море моряки дальнего плавания. Пока же я не познал первую женщину и целых пять лет чуть ли не ежедневно выпускал из себя белесый фонтанчик мечты, кропя им сокровенные страницы взрослых любовных романов и картинки обнаженной женской натуры, я создавал тела своих возлюбленных из подушек, а то, что по-русски названо жутковатым, как ночной кошмар, словом „влагалище“ – из полотенца, тугим узлом обхватывающего под головкой мой неутолимый мужской феномен. Я экспериментировал с мочалками и губками, с дыней, в которой вырезал дырочку, выбирая изнутри лишнюю мякоть, я применял даже хурму, но, бедная, обычно она расползалась раньше, чем я был готов, закрыв глаза, раствориться в ее волглой клетчатке… Примерно тогда же я познал сладостный поцелуй сильной водяной струи из крана, дробной лаской, как языком, колотящей в точку экстаза – прямо под головкой моего машущего крылами сладострастия.
Я хорошо помню свою первую женщину и часто вспоминаю ее, хотя мой первый коитус закончился для меня полной катастрофой – разрушением чуть ли не до основания возведенной мною сверкающей пирамиды под названием ЖЕНЩИНА. Я уже так никогда и не смог водрузить на прежнее место те фантазмы, из которых ее сложил. Мы были пьяны, к тому же у нее еще не кончилась менструация, и пока я делал то, что в моем представлении и было соитием, на простыне под нами натекло огромное розовое пятно… Потом мы куда-то ехали и, приехав, снова занимались тем же, словно я каждым новым разом пытался перечеркнуть уже пережитое мною сокрушительное разочарование, – ее раскрытая розовая ракушка, которая, как я теперь понимаю, была вовсе неплоха, издавала какие-то непотребные звуки, разя наповал самые дорогие мне упования, а я все не мог остановиться. Так порой, взяв вещь, чтобы ее починить, мы словно в чаду злых чар, доламываем ее до конца.
Кстати, насколько безобразен наш великий и могучий… – я имею в виду русский язык, – когда он обращается к, так сказать, первичным половым признакам женщины и мужчины. Каждое слово – как удар пыльным мешком по голове. Не это ли и есть исторически закрепленное в нашем сознании отношение к сексу и всему, что с ним связано. Несчастен тот народ, который издревле называл это срамом. Даже хорошее слово пах, выдохом трех легких своих звуков, обозначающее впадинку, углубление, и так живо сразу рисующее в моем воображении равнобедренный треугольник женского курчавого лобка с углами „П“, „А“ и „Х“, для меня непоправимо испорчено намеком на начальные буквы самых популярных в нашем лексиконе похабных слов и отвратительным для меня созвучием со словом пахнуть. Для расшифровки же буквы „А“, напоминающей мне отдающуюся женщину, в моем сознании нет более близких аллюзий, чем слово „Антихрист“.
Или антагонист. Как Синди Кроуфорд, патентованая модель фирмы „Ревлон“, – помада, помада и еще раз помада. Ее я не выношу, как вампир не выносит света, как нечистая сила – креста. У нее лицо своего в доску парня – она смотрит на тебя со всех углов и реклам как добрая спутница жизни, боевая подруга. Она видит тебя, сочувствует тебе, она улыбается тебе и говорит: не робей, не вешай нос, смело иди вперед, тебе все по плечу. А я вижу другое – что внутри она промокла от феминизма, слез и одиночества, и печень ее высохла от противозачаточных пилюль и этого голубка Ричарда Гира, по слухам, такого же голубого, как американские небеса. Она похожа на мою первую любовь, маленькую блондиночку с карими глазами по имени Регина, и нет для меня горше воспоминания.
Куда как симпатичней мне была парочка Шиффер и красавчик Копперфильд, настырный поставщик иллюзий, распиливающий себя циркулярной пилой, а затем взмывающий в небеса… Сколько я ни вглядываюсь в их лица, ни одной досужей человеческой мысли не могу вычитать там – они настолько неуязвимы и лишены слабостей, что их даже не пожалеть, они совершенны в своем монументальном равнодушии ко всем нам, как древнеегипетские колоссы храма Абу-Симбел. От них веет холодом тупого совершенства, бесчувствием бессмысленной истины. Они божественно безобразны. Они как две куклы – Барби и Кен. Они мои самые любимые монстры.
Ах, эта кукольная красота Шиффер, что с ней сравнится! Я ее обожаю за то, что никогда не буду ею обладать. За то, что обладать ею невозможно, потому что она не женщина. Она живет со своим Копперфильдом на столе в розовом пластмассовом домике, они ложатся спать на розовую кроватку и лежат, глядя в розовый потолок незакрывающимися глазами, и если провести у них пальцем между ног – там гладко, как на стене в осеннюю ночь. Но вспомните феллиниевского Казанову – его секс с куклой… Так и не успел я спуститься по римской стене в квартиру гениального маэстро, чтобы благодарно пожать ему руку.
* * *
…Наконец-то я увидел мою снежную деву, в чем мама ее родила. Целое бесконечное мгновение я впивался взглядом в ее тело. Предчувствия не обманули меня – она совершенна. Тонкая кость, в каждом движении запаздывающая грация, как бы передающаяся волной от бедер к подбородку, от ступней к коленям, от тонко заштрихованного лобочка до небольших, исполненных нежного достоинства грудей. Как всегда серьезно-печальная, она разделась прямо на моих глазах и пошла в ванную, я же, наслаждаясь вслед легкими вздрогами ее розовых, каких-то по-детски беспомощных ягодичек и любимой мною родинкой под левой лопаткой, уже полез за своим началом, как вдруг откуда-то сверху проскрежетал мужской голос, полупьяный, дурной и опасно-агрессивный:
– Ты что, падла, там делаешь?
Я всегда готов к неожиданности, но тут растерялся.
– Я тебя спрашиваю, падла?! – И возле моего уха, посвистывая горлышком, пролетела бутылка.
В другой раз я бы выдал что-нибудь типа „сигнализацию на окнах починяем, „Дельту“ ставим, антенну меняем“, но тут, поскольку еще секунду назад я витал совсем в иных мирах, меня словно заклинило, и я судорожно, предательски-торопливо, как ночной вор и разбойник, стал спускаться. Тут рукой я услышал, что моя веревка агонизирующе звенит и, подняв голову, увидел в тусклом свете, льющемся из окна, что мужик перерезает ее. А до земли оставалось еще восемь этажей. Каким-то сверхчутьем я понял, что вразумлять оппонента поздно и что у меня остается не больше пяти секунд, чтобы сохранить себе жизнь. Рывком я передернул рюкзак себе на живот, рывком вынул из него свой верный якорек-кошку с аварийным запасом веревки, запустил его на ближайший балкон и запер веревку в горле рюкзака. Тут же я стал падать, обгоняя не долетевший до меня перерезанный конец, но сердце мое билось ровно, потому что через секунду меня сильно тряхнуло и я повис двумя этажами ниже. Далеко наверху маячило сероватое пятно – это мужик онемело смотрел на меня, видно, плохо соображая.
К сожалению, мы наделали много шума – я услышал, как скрипнув, открылась дверь на балкон, за перила которого я уцепился, и еще одна физиономия – женщины в ночных бигудях – зависла надо мной. И тут же раздался ее ярый вопль: „Воры! Воры! Милиция! Воры! Степан, звони в милицию!“
Степана я уже не видел и не рассчитывал на его адекватность происходящему – милиция прибудет через пять минут. Я ослабил зажим на горле рюкзака и плавно заскользил по веревке вниз, как паук, выпускающий из себя паутину. Увы, в таких случаях я оставляю улики – царапины на стенах, обрезанные концы, сверхпрочную кошку из космического сплава… Ничего не поделаешь – это, так сказать, плановые потери. Хуже другое – теперь на этой стене мне лучше не показываться… На полгода – разговоров и проверок. Наша правоохранительная система замечательна тем, что никого и ничего не охраняет, но вслед любит распушить пальцы веером, демонстрируя замечательную боеготовность.
Через три дня, любопытства ради, я прошелся под вечер мимо того дома – так и есть, напротив подъезда стоял милицейский „уазик“… Раньше всем нам привычно было думать о вооруженных людях, состоящих на службе у государства, как о высоких профессионалах, тем более что их подвиги были многажды воспеты в соответствующей литературе и в масс-медиа, но вот вместе со свободой слова настали времена постперестроечной смуты, и оказалось, что эти самые вооруженные службы даже в самых что ни на есть штатных ситуациях беспомощны, как телята… Вот уж кого я не боюсь, так это их. Любой забулдыга, по своей русской непредсказуемости, для меня гораздо опаснее.
Мне тридцать лет, но я не знаю, как жить дальше. Кроме стены и чужих окон, у меня ничего в жизни не осталось. Сначала у меня отняли отца, потом детство, потом мать, потом мою первую юношескую любовь. У меня всегда отнимали то, чему я отдавал душу и сердце. Ее звали Регина – она была из Риги, и тоже училась в Вагановском, на два класса младше, как раз у отчима и моей матушки. Она жила в интернате училища, но часто бывала у нас дома. Мы с ней не раз выступали в детских массовых сценах в „Щелкунчике“ и „Спящей Красавице“. Небольшого росточка, легкая как пушинка, она говорила всегда с улыбкой, украшая ею свой певучий латышский акцент, и выглядела словно младшая сестренка Синди Кроуфорд. Она была как бы под попечительством моей семьи, потому что ее разведенные родители были заняты собой и своими новыми семьями, и в Ригу она возвращалась не к ним, а к бабушке. Я впервые поцеловал ее, когда ей было пятнадцать лет. А еще через два года произошло то, что будет терзать меня до конца моей жизни.
Были зимние каникулы, и всех распустили по домам, в училище остались только те, кто был занят в новогодних детских спектаклях – в Мариинском театре и на других площадках города. Как и договаривались, я должен был зайти за Региной после репетиции, но дверь в танцевальный класс оказалась закрыта изнутри, и сам не знаю, почему, я не стал стучать, а вдруг опустился на колени и приник к замочной скважине. То, что я увидел, навсегда сделало меня другим. Я увидел своего могучего отчима – он стоял почти спиной ко мне, выгнув выю, как Приап, на руках на уровне пояса он держал хрупкую девушку – ноги ее, с почему-то вытянутыми носочками, раскачивались вверх-вниз по обе стороны его чресл, руки с полураскрытыми кистями вольно висели к земле, голова была откинута, и светлый хвостик собранных резинкой волос мотался по воздуху. Отчим молчал, работая бедрами, как шатунами, а девушка издавала тихие вздохи, в которых, как я ни напрягал слух, не слышалось ни боли, ни протеста. Потом она сладостно простонала, подалась вперед, подняла голову и, словно пробуждаясь, со слабой улыбкой посмотрела на него – эта была моя Регина. Этот взгляд восхищения и робости и еще чего-то, какого-то спокойного расчета, сказал мне больше, чем все остальное. Затрясшись, как заяц перед смертью, я на цыпочках отошел от двери, ничего не видя перед собой, кроме какой-то белой завесы, затем обозначил каблуками деловые шаги, подошел, дернул ручку и деловито постучал.
Отчим почти сразу, насколько ему позволяло расстояние до двери, открыл ее. Регина стояла возле станка, подняв на него левый носочек, и делала растяжку. Она приветливо махнула мне рукой и продолжала свои упражнения, как бы решив довести урок до конца. Учитель и ученица стоили друг друга – они вели себя превосходно. Я дождался, пока отчим уйдет, дав ей как бы последние наставления и пожелав нам счастливого Рождества, да, это было шестое января, подошел к двери и закрыл ее на задвижку. Надо сказать, что мы еще ни разу не были физически близки – я считал, что пока не имею на это права, и наши ласки заканчивались не ниже ее девичьих грудок. И хотя я уже знал женщин, с ней я вел себя почти целомудренно, лишь раз или два разрядившись в одежде незаметно для нее во время наших не совсем безгрешных касаний друг друга. Я был уверен, что она еще девочка.
Тогда же, закрыв дверь, я подошел к Регине, стал ее бешено целовать, а потом, схватив за горло, повалил на пол, сорвал трико, которое, оказывается, можно так быстро надевать, тоненькие, запятнанные отчимом трусики, и изнасиловал. Не знаю, сколько это продолжалось – час или два, потому что я кончал и кончал, – а она молчала, непрерывно дрожа и не сводя с меня неузнающих глаз. Потом, мертвый, опустошенный, я встал, застегнулся и ушел. А она осталась лежать. Больше мы с ней никогда не были вместе. Теперь, по слухам, она работала в Гамбурге, в труппе городского театра оперы и балета, танцевала заглавные партии.
Да, у меня отняли отца, мать, потом девушку – но я не стал Гамлетом. Я стал маньяком, ходящим по стенам домов аки по полу. Дом для меня – это вертикальная полоса препятствий, которую я сразу же прохожу мысленно вверх… Есть три основных способа лазанья по стенам: свободное, без крючков и страховки, на веревках – в основном, с крыши, – и с помощью вакуумных присосков. Последний способ – самый медленный и неудобный, но в то же время почти универсальный: ты движешься по стене и даже по потолку, как муха или таракан. Один присосок держит мой вес на стене, в зависимости от качества поверхности, максимум две минуты, затем вакуум рычага-поршня нарушается. За две минуты я должен найти другую опору и повиснуть на ней – иначе крышка. Голую торцовую стену двенадцатиэтажного дома я пройду вверх на присосках за пятнадцать минут. Есть у присосок и недостатки – для кирпичной кладки они не годятся.
Я люблю рассматривать старые дома – в центре, но особенно на Петроградской стороне, где в конце прошлого века стали селиться богатые и, следовательно, вкладывать деньги в улучшение окружающей их микросреды. Там много дивных зданий, красивой эклектики и модерна. Я смотрю на них как эстет и как скалолаз, просчитывая выступы и площадки, созданные всеми этими пилястрами, пилонами и антаблементами. Кроме того, многие дома напоминают мне женщин: взойти по стене – это не только преодолеть земное тяготение, но и привычное женское „нет“, заложенное инстинктом природного кокетства и верности своему племени да семейным воспитанием, вкупе с вычитанными из книг глупостями и откровениями подруг. Дома напоминают мне и другое: разные формы женского оргазма – от легких, открытых, в духе барокко, многократных, трепещущих обращенными к небу крылышками, до фундаментальных классических, имеющих долгий, плавный подъем, короткий, но весьма выразительный пик, и столь же плавный спуск. Между ними – целый набор разностильных оргазмических помешательств, занимающих по времени от нескольких минут до нескольких часов. Только с готикой среди нежной русской половины я так пока и не столкнулся, хотя подозреваю нечто нереидно-вампирическое, на грани жизни и смерти.
Окна, окна, окна… „Вот уж окна в сумерках зажглись. Здесь живут мои друзья, и, дыханье затая, в ночные окна вглядываюсь я“. Приотцовские песенки из моего раннего детства… Если убрать друзей, то все остальное сошлось. Только не спросить мне у покойного песенника Михаила Матусовского, от чего же все-таки у него перехватывало дыхание. Я же, когда еду вечерним троллейбусом по улицам города, просто пьянею от этих окон, от жизни, вершащейся за ними, от сладкой истомы искушения снова исподтишка заглянуть в них.
Я не знал, когда теперь снова увижу свою Снежную Деву, – связь наша была слишком сокровенна, чтобы иметь расписание встреч. Да, ее образ явился мне впервые на Эльбрусе, ранним утром, когда от солнца порозовел снежный восточный склон, и слева, в тени, среди расселин, на голубом фоне нарисовался ее абрис – задумчиво склоненная голова с длинными распущенными волосами. Я замер от счастья и какого-то щемяще провидческого предчувствия, что эта встреча даром для меня не пройдет. Но прошло еще несколько лет, прежде чем я нашел ее во плоти, путешествуя по стенам. И то, что это не мое заблуждение, не трагическая ошибка, вскоре поспешила подтвердить сама судьба, словно ей самой было невтерпеж поглядеть на продолжение. Всего лишь через неделю после того позорного бегства со стены, совершенно случайно заскочив в магазин итальянской одежды на Среднем проспекте, я увидел мою Прекрасную Даму. Она обслуживала состоятельную покупательницу, задумчиво держа на плечиках нечто модное, – мысли ее были далеко…
То, что она оказалась продавщицей, не уронило ее в моих глазах, но сделало ее более земной и желанной. И не из-за нашего примерно одинакового по своей никчемности социального статуса – библиограф-продавщица, – а из-за того, что оба мы в таком случае должны были испытывать одинаковое неприятие действительности и, значит, иметь какую-то большую мечту. Она машинально повернула голову в мою сторону и, видимо, прочла в моем лице нечто такое, что снова, уже более внимательно, глянула, и в ее левой брови задрожала досада. Даже несмотря на униформу, она была прекрасна – и прекрасен был гнев, озаривший изнутри ее лицо в ответ на мой настырный восхищенный взгляд. Больше она не оборачивалась – я же, прежде чем уйти, мысленно снял с нее все покровы и обласкал девичьи груди, персиковые ягодички, родинку под левой лопаткой… Все это было моим и для меня.
* * *
Да, еще о лифтах. Я давно собирался рассказать о лифтах, тем более что они со мной не только наяву, но и во снах, – они переходят из одного в другой, и нет им конца. Лифт – это просто какая-то целиковая метафора подсознания. Ты заходишь, дверцы за тобой закрываются, и тебя куда-то везут, то ли вверх, то ли вниз, чаще вверх, поскольку в животе возникает неприятный холодок – это тебя разлучили с твердью под ногами. Отныне ты заложник высоты, вернее, даже не высоты, потому что она постоянно меняется, а камерного пространства в ней, которое, как пузырек кислорода, выносит тебя, букашку, за пределы твоего „я“. Самое-то забавное, что подобная операция происходит с тобой только во сне, когда ты как бы отрываешься от пуповины, соединяющей тебя с землей-матушкой, и плаваешь себе в своем темном сыром космосе, неизвестно зачем и почему. Чаще – абсолютно незачем, потому что ты не готов для таких высот, тебя там никто не ждет, и ты сам не готов ни к каким встречам, потому всегда один, всегда сумеречен и подспудно тревожен, в ожидании чего-то нехорошего, – такова эмоциональная подоплека этих снов. Впрочем, иногда подъем в лифте напоминает эякуляцию, перемещение оргазмирующей точки из мошонки к головке полового члена, только растянутую во времени и пространстве. Там, во снах, испытываешь выход в как бы чуждое пространство, в тонкий, не обихоженный тобою мир, до которого ты еще просто духовно не дорос. Так ребенка пугает все неизвестное. Мой страх – это моя детская болезнь, и, трепеща во сне, я все же терпеливо жду наяву своего повзросления.
Сам я живу на третьем этаже и обхожусь без лифта. Точнее – обхожу его два раза по периметру лестничной клетки, а то и обгоняю, чтобы доказать вышедшему на третьем этаже соседу из квартиры напротив, что я лучше его, и девушки меня любят.
Только однажды я занимался любовью в лифте. С почти взаимного, между прочим, согласия. Почему почти? Терпение. Все произошло так стремительно, что я сам ничего не понял. Просто была прекрасная белая ночь, теплынь, когда все окна и двери были настежь, и спать не хотелось. Она вошла передо мной в лифт, юная женщина, жиличка с шестого этажа, я вошел следом, и мы поехали. Она, видимо, возвращалась со свидания, благоухала, как цветок, да и в руке у нее красовалась чайная роза. Не знаю, что на нас нашло, но от близости в тесной кабинке, сразу наполнившейся нашими молодыми запахами, от полноты чувств, готовых излиться в любом направлении, мы вдруг стали бешено целоваться, и она ужалила меня в губы таким поцелуем, что чресла мои взорвались. Я сорвал с нее крошечные трусики, через которые она сама торопливо переступила своими газельными ножками на высоких каблуках, и вошел в нее – готовую, набухшую сочным желанием. Она тут же полностью отдала мне инициативу, опершись лопатками о стенку и подняв подол своего шелкового платьица, то ли чтобы я ненароком не запятнал его, то ли чтобы похвастаться своими точеными бедрышками. Она всхлипывала, повторяя на выдохе фонему „а“, которая становилась все тоньше, жальче и отчаянней, но тут над нами прогремел жирный щелчок остановки и дверцы лифта с урчанием распались. Рефлекторно распались и мы. На нас глядела ночная пустота тускло освещенной лестничной площадки – шестой этаж. Дальше был только один лестничный пролет к чердаку. Я уверенно взял ее за руку, чтобы увести наверх и продолжить начатое, тем более что в кармане у меня покоились ее трусики, но она выгнулась в другую сторону, в сторону своей двери, давая понять, что концерт окончен.
– Пойдем! – сказал я. – Всего пять минут.
– Не могу! Муж ждет! – сказала она.
Меня как обухом по голове ударило. Какой муж? А роза? А свидание. А я, наконец? Она что, с ума сошла?
Но она твердила: „муж, муж, пусти“, пытаясь расцепить мои пальцы, сжимавшие ее запястье. Она просто стала сама не своя, будто очнувшись после колдовства. Я подхватил ее на руки и, пряча от нее лицо, в которое она пыталась вцепиться ногтями, поднял наверх, на последнюю лестничную площадку. Еще минуту назад послушная, гибкая, трепетная, как лоза, она превратилась в какое-то скукоженное корневище с цепляющимися за все ногами, и мне никак не удавалось раскрыть ее, чтобы снова попасть внутрь. „Пусти, пусти“, – твердила она, змеей выскальзывая из моих объятий. То, что она не поднимала крика, работало на меня. В какой-то момент мне удалось схватить ее со спины за талию и прижать к себе. Она тут же ухватилась обеими руками за перила, полагая, что я намереваюсь уложить ее на пол, и совершенно не учтя своей более чем уязвимой позиции. Я же, слегка подсев под нее, вставил ей сзади, вставил и прилип, присосался, приклеился так, что никакие силы не смогли бы меня отлепить, пока я не закончу то, что мы начали вместе. Она была рождена для этой позы, которую церковь осуждает, называя „содомитской“ и в которой совокупляется весь животный мир. Опасаясь, что она выкинет какую-нибудь гадость, стукнет мне острым каблуком по ноге, укусит, я, крепко придерживая ее за лобок свободной рукой, за несколько ударов бедер об ее миниатюрную мокрую от сопротивления попку довел себя до оргазма и, чувствуя, как изливается мое бешенство, тихо засмеялся, выпустил ее наконец и сказал:
– Ну вот. Теперь можешь идти к мужу.
Не оглядываясь, роняя из себя капли, забыв у меня свои трусики, она зацокала вниз по ступенькам, обернулась возле своей двери, видимо, считая себя уже в безопасности, и яростно, но тихо и четко сказала:
– Муж с тобой разберется.
– Сначала ты сама с собой разберись, – сказал я. – А то пойдем ко мне. Продолжим.
– Ты продолжишь в тюряге, – сказала она, вращая ключ в замке и одновременно прислушиваясь к задверной тишине, будто там ее действительно ждали.
Самое удивительное, что у нее действительно оказался муж, и неделю спустя, совершенно неожиданно мы оказались втроем в этом же лифте. Это был, наверно, первый случай, когда я почему-то решил воспользоваться подъемником.
– Подождите нас! – раздался от входной двери молодой мужской голос и затем – торопливые шаги.
Она вбежала вслед за ним, а увидев меня, так и застряла за его спиной, благо, он был на голову выше нас обоих. На третьем этаже ей пришлось посторониться, чтобы выпустить меня. Когда я проходил мимо, она смотрела в сторону, и щека ее, обращенная ко мне, нервно подрагивала. Муж ее, худой, довольно плечистый блондин, ничего не заподозрил и, конечно, ничего не узнал. Зато я узнал, что они здесь не живут, а лишь снимают комнату.
Потом она исчезла.
Однажды я зашел в лифт и не успел нажать кнопку против цифры три, как дверцы сами закрылись, и лифт стал подниматься. Ощущение было пренеприятное, будто он специально меня поджидал. Мы проехали третий этаж, четвертый, пятый, так что у меня заныло в солнечном сплетении, но на шестом лифт остановился и дверцы открылись. Дальше пути все равно не было. Я судорожно выскочил, как из ловушки, постоял на лестничной площадке, посмотрел наверх, где мы провели несколько сумасшедших минут, и расслабившись наконец, отправился пешком вниз.
Видимо, здесь еще блуждал неугомонившийся дух того нашего оглушительного соития.
* * *
Мне жалко женщин, которые прошли через меня. Будь у меня дочь, и знай я, что ей встретится маньяк, подобный мне, я бы опередил ее, бегущую к нему на свидание, чтобы завязать поганый его конец морским узлом, лучше двойным, если хватит длины. Все молодые мужчины, если они, конечно, мужчины, – маньяки по отношению к женщинам, и у каждого из них на совести не одно преступление. Мое отличие от них лишь в том, что я называю вещи своими именами и в реальности проделываю штуки, на какие большинство способно лишь в бреду самообслуживания. Не помню, говорил ли я уже об этом, но я не люблю мужчин. Они представляются мне лишь семенным фондом – в этом их единственная ценность и относительный смысл. Относительный – потому что я не знаю, как относиться к тому, что мы еще существуем на земле, и судный день для нас не настал. Все же остальные прерогативы мужчин – войны, политика, спорт – от лукавого. Взгляните на их дела со стены, с северной стены Джомолунгмы или с южной стены Монблана, да что там – с высоты Красноярских столбов – и вы увидите суету сует и всяческую суету, которая ежедневно преумножается. А наука, а искусство? – спросите вы, – как с этими эманациями мужского начала? Это игрушки, – отвечу я вам, – дьявольские игрушки праздного невостребованного ума. От них никому еще не стало и не станет легче. Помните? – „И предал я сердце мое тому, чтоб исследовать и испытать мудростью все, что делается под небом: это тяжелое занятие дал Бог сынам человеческим, чтобы они упражнялись в нем. Видел я все дела, какие делаются под солнцем, и вот, все – суета и томление духа!“
И дух этот мужской, добавлю я от себя.
В юности я возмущался Толстым, который отвергал Шекспира, – как я теперь его понимал! Да, даже ваш драгоценный Шекспир и иже с ним, несть им числа, – это лишь томление духа, но такое же томление и сам Толстой – разве не оттого он пытался сбежать в свою Пустынь.
Женщины – не томятся, они живут естественно, как природа, их дух растворен в ней, потому и лишен творческих поползновений. Творить – это испытывать боль и неудовлетворенность Сущим. Оставим это Творцу, тем более что он и сам недоволен сотворенным и пытается спихнуть ответственность на некоего Князя Тьмы. Если так, то чьи же мы дети? Неужто каждый из нас – маленький темный амбивалентный оборотень, пестующий свою неугомонную вожделеющую плоть? Неужто никто меня в этом не разубедит?
Я оглядываюсь вокруг и вижу одно и то же – тьмы и тьмы носителей похотливого мужества, озабоченных им как заглавным вечным вопросом бытия. Ради них, этих четырех жалких секунд эякуляции, затеваются войны, крушатся государства, совершаются великие грабежи и неподдающиеся разумению убийства, ради них казнят и идут на казнь, милуют и насилуют, ради них весь этот блеск и вся эта нищета, – и именно потому это радение тщетно. Иногда я кажусь себе человеком из предыдущей цивилизации, настолько мне смешны нынешние запросы и ориентиры. И весь мир для меня как на картине Альтдорфера из Мюнхенской пинакотеки – помните – битва Дария и Кира: муравьиные полчища воинственных безумцев, а над ними вечные[19]19
мои!
[Закрыть] горы, а над горами вечный непостижный космос небес.
Предыдущая цивилизация, по Нострадамусу, – это атланты, и у меня нет причин ему не верить. Психическая энергия, которой они обладали, была несравнимо мощней нашей. Они погибли, потому что не смогли удержать ее внутри и обратили вовне – на разрушение. Такова и наша участь. Уже доказано, что в космосе болтаются обломки старой Галактики, существовавшей до возникновения нашей. Выжившие потомки атлантов живут среди нас. Иногда мне кажется, что я один из них.
* * *
Ее звали Ларисой. Такое вот дурацкое имя. Кстати – „чайка“ в переводе с греческого. Нечто неугомонное, реющее над морем, стройное, легкокрылое, в меру хищное и с довольно противным голосом. Впрочем, голос у нее был вполне благозвучный, разве что ломкий, когда она волновалась, лик же – утонченный, нерусский. Утонченность лица, как известно, определяется формой носа. Так вот, нос у нее был замечательный – тонко вырезанные ноздри, ахматовская горбинка… Никакой тебе гиеноподобной курносости, пришедшей к нам, видимо, со стороны финно-угорской чухны. Шапка тонких, но густых, мелко-вьющихся волос рыжевато-каштанового тона, подстриженных в форме модного тогда короткого каре. Брови с нежным изломом. Глаза карие, кожа белая, рот безвольный – две мягкие покусанные губки.[20]20
ею же самой – знак нервической неуверенности в себе
[Закрыть] Когда я с ней познакомился, ей было восемнадцать, а мне двадцать пять, она была девственницей и невестой на выданье. Озабоченность кипящими в ней юными соками выражалась в довольно идиотской манере поведения – со множеством всяческих сменяющих одна другую поз и смешков, поднятием бровок и закатыванием к небу глаз по каждому привходящему поводу, а то и без оного. У нее были поразительной красоты фигура, великолепные груди, почти большие, но как бы остановившиеся на пороге чрезмерной величины, дабы не потерять своих классических объемов. Впрочем, у женских мраморных торсов грудь все-таки стыдливо преуменьшена, обесчувственна на потребу скопидомки эстетики, которая вечно ворчит на естественный избыток красоты.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.