Текст книги "Заговор ангелов"
Автор книги: Игорь Сахновский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Все описанные случаи были пережиты моими корреспондентами в бодрствующем, совершенно нормальном состоянии, рассказаны простым языком, добросовестно и без претензий. Я намерен эти случаи классифицировать и составить из них книгу. Наука ещё далека от постижения столь таинственных явлений, и делать выводы о природе нашего общения с умершими, безусловно, рано. Но я считаю своим долгом показать, что эти факты существуют. Тот, кто упорствует в их отрицании, похож на слепца, отрицающего наличие звёзд.
Возможно, кое-кто из учёных коллег упрекнёт меня в наивном пристрастии к чудесам. Я же отвечу словами Августина Блаженного: «Чудеса не противоречат законам природы, а противоречат лишь тому, что мы знаем о ней»…»
В последний раз автор «Приятных записок» упоминает Марию дель Росарио в 74-й главе:
Её уход оставил в моей душе выжженную равнину. Единственное облегчение после расставания с Брантесо мне давала тогда ещё не утраченная способность плакать. Я плакал, как одинокий язычник, потерявший свою последнюю богиню, и как языческий бог, которому больше не приносят жертвы.
До сих пор я не в состоянии полностью осознать смысл её ухода, её молчаливого исчезновения, после которого не осталось даже могилы.
Мне ясно лишь одно: это был отказ. Отказ не только от жизни, но и от смерти, от всеобщей участи людей. <…>
Глава четвёртая ЖИВЫЕ РЕСУРСЫ
Они познакомились в провинциальном обувном магазине, где не было ни подножных зеркал, ни даже сидений для примерки. Сначала она отвергла придуманный им способ взаимопомощи, а потом слишком решительно разулась до капрона. Смешно сказать, но этого хватило.
Вот так они нашли друг друга и стали парой – со всеми вытекающими последствиями.
Парам полагалось первое время «ходить». То есть посещать киносеансы в домах культуры или просто гулять в людных местах типа скверов, где по праздникам и воскресеньям играл духовой оркестр – тот же, что и на похоронах: медные тарелки и толстые трубы, скрученные в бараний рог. На асфальтовом пятачке между кустами волчьей ягоды и дощатой эстрадой, под ритмичное шарканье танцующих затевались простодушные сюжеты, которые потом, сквозь годы, будут именоваться жизнью и судьбой.
Дома культуры носили одинаково полезные названия: ДК нефтяников, ДК строителей, ДК машиностроителей. Анонсы на киноафишах тоже были солидарно одинаковыми. Других развлечений здесь не имелось.
Вообще говоря, город являл собой сколоченную наспех пристройку к их величествам Заводам и Комбинатам, победительно дымящим в почтительном окружении котельных, ремонтных мастерских и складов для хранения бесценных промышленных ресурсов.
Фактически вся текущая окрестная жизнь, все вещи вокруг безропотно служили именно ресурсами, хотя и с разной степенью ценности. Самым дешёвым ресурсом – быстроизнашивающимся и легкозаменяемым – были, конечно, люди. Для них приходилось возводить наряду со складами что-то наподобие жилья, щедро лимитируя квадратные метры (около шести квадратов на душу) и как бы складируя таким образом непрактичные живые ресурсы, которые терпеливо ожидали своей участи в порядке живой очереди.
Властный жест, наделяющий наших замотанных, беспородных, бесправных родителей кровом, жилплощадью, комнатой с соседями, даже отдельной квартиркой с санузлом, которая потом, осыпаясь, ветшая, дурнея, станет последним фамильным сокровищем, единственным рыночным аргументом стариков, – вот этот жест я могу сравнить только с милостью провидения. Задним числом кто-то выплюнет унизительное слово «хрущобы». Но тогда, после общежитского и коммунального ада, это было реальное крупнопанельное счастье.
Итак, парам полагалось «ходить» в людных местах. Уединение вдвоём без регистрации уже само по себе выглядело подозрительно. Моральным оправданием такой распущенности мог быть лишь переход на более высокую стадию отношений, близкую, понятно, к регистрации.
А эти двое ухитрились вообще не «ходить».
На второй неделе знакомства он предложил ей поскорее пожениться. Она спросила:
– Чего вдруг?
Ни грамма не умеющий лестно лукавить, он пояснил:
– Понимаешь, просто нет времени гулять. Всё равно ведь поженимся.
Прозвучало довольно убедительно.
Лида пожала плечами и согласилась. Правда, осторожно поинтересовалась: что его так уж сильно привлекло?
С тем же неотразимым прямодушием Фёдор сознался, что, поскольку всё началось в обувном магазине, самым первым, прямо вот ослепительным впечатлением были её ноги. А потом уже глаза. Хотя глаза немного испугали.
С ногами, в общем, и так всё было понятно. На них не оглядывались и не пялились разве что гипсовые статуи пионеров-героев. Одна студенческая Лидина приятельница, знающая толк в житейских ценностях, говорила, что с такими ногами выходят замуж как минимум за генерала или секретаря обкома. Генералы и секретари Лиду заботили не больше, чем гипсовые пионеры. Её занимал Фёдор, не имеющий времени для ухаживаний.
Про глаза он тоже неслучайно сказал. В них на самом деле была пугающая странность, заметная и людям со стороны, и ей самой в зеркале: какой-то неизлечимый холод, взгляд на мир как на чужбину, к которой невозможно привыкнуть.
Спустя десять лет она услышит от Фёдора такой безнадёжный диагноз:
– Ты, Лида, совсем неправильная жена. Жена всётаки принадлежит мужу. А ты вообще не умеешь никому принадлежать.
– И давно ты заметил?
– Ещё в самом начале.
Однако это не помешало Фёдору сходить с ума по своей неправильной Лиде – и на третьем году после женитьбы, и на седьмом, и на двенадцатом. А если бы не сходил, то чего ради он стал бы писать жене из дальних командировок оглушающе бесстыдные, головокружительно нежные письма, где самым приличным выражением было «твою девочку мокрую»? И с какой стати она прятала бы эти раскалённые послания на дне коробки от монпансье вместе с младенческими прядями, молочными зубиками, оберегами из сердолика и хранила до самой своей смерти?
Где бы Фёдор ни появлялся, он всегда и всюду производил впечатление иногороднего. Такой сдержанно-учтивый гость в чужом монастыре: со своим уставом не лезет, но и здешними порядками не увлекается.
Вот эта неукоренённость, нерастворимость в любой среде – уличной или заводской – была, можно сказать, его второй натурой, если не первой. Сын матери-одиночки (тоже, как и Лида, из эвакуированных), он сам, по сути, всю жизнь оставался отъявленным одиночкой, даже будучи уже отцом семейства.
Когда крепко пьющее, но бдительное начальство допытывалось у подозрительно трезвого специалиста по электротехнике: «Почему не вступаешь в партию?», Фёдор отвечал твёрдо, на голубом глазу: «Пока не чувствую себя достойным».
Тем не менее, ценимый за тщательность в работе, он был удостоен одиннадцатиметровой комнаты в коммуналке – на низеньком первом этаже шлакоблочной хибары, построенной пленными немцами вскоре после войны.
В этой комнате они прожили семь лет: сначала вдвоём, потом втроём, потом вчетвером.
Лида забеременела в первый же месяц замужества.
Ей было двадцать восемь, Фёдору – на три года больше. Когда она ходила худющая с животом, он трясся над ней, как над смертельно больной. Хотя никаких особых недугов не наблюдалось, если не считать изнурительную, неукротимую рвоту на протяжении всех девяти месяцев.
Когда я появился, отец рассмотрел меня детально, как неведому зверушку, и спросил с брезгливым любопытством, почти с ужасом:
– Они что – все такие рождаются?
Позже я рискнул выяснить у матери: как выглядела зверушка? Что именно ужаснуло отца? Она ответила:
– Ты выглядел как цыплята за рубль семьдесят пять.
Это гастрономическое диво я ещё успел застать на прилавках: синеватые голые трупики с понурыми глазастыми головами. Ну да, видимо, в развитие удачно начатой цыплячьей темы родители снабдили меня подходящим инвентарём – цыплёнком-погремушкой из пластмассы лимонного цвета. И надиктовали, таким образом, первое прижизненное воспоминание. «Этого не может быть, – скажет мне мать. – Ты не мог это запомнить. Потому что твоего несчастного цыплёнка нечаянно раздавили ногой и выбросили на помойку. А сколько тебе тогда было? Меньше года». Получается, что не мог. Но, хоть убей, я всё равно помню несъедобную гладкость той лимонной пластмасски, примятой беззубыми зудящими дёснами.
Я, правда, не стал делиться с матерью совсем уж запредельным впечатлением: о плавании в тёплых насыщенных водах, о розовом мареве и тесной круглоте бухты, которая снилась мне целое детство напролёт. Мать, скорее всего, отмахнулась бы: «Не выдумывай!» Но меня, по крайней мере, не слишком удивила случайно прочитанная публикация о том, что ещё не родившиеся младенцы совсем не слепы: они смотрят, куда-то вглядываются сквозь околоплодные воды.
Входить в пространство тех одиннадцати метров – значит так или иначе становиться свидетелем маленьких трагедий, сердечных затмений и вспышек. Там не пахло изменами. Но там, как ни странно, пахло ревностью.
Фёдор жестоко и неуправляемо ревновал к прошлому – к призраку по имени Самара. Почему, за счёт чего включился этот взрывной механизм замедленного действия, точно неизвестно никому, кроме Лиды. Будучи старшеклассницей, она всерьёз готовилась поступать на иняз, пробовала на вкус чужеземное произношение, но в последний момент всё перевернулось. Необъяснимо быстро откуда-то выплыл и стал желанной целью Самарский, тогда ещё Куйбышевский, мединститут. Сопутствующие подробности: отдушка сигаретного дыма на летней кофточке, неумело тронутые помадой губы, полуночные возвращения домой с невидимым провожатым. Теперь каждый день как бы грозил ей опозданьем. Она словно боялась превратиться в Серую Шейку, которая останется, застрянет у замерзающей реки и не увидит южных берегов. Берта сказала Роману: «Пусть едет, если хочет». Предполагалось, что Лида уезжает навсегда. С родителями оставалась младшая сестра – улыбчивая кокетка и щебетунья, полная противоположность молчаливой старшей.
Лида уехала и поступила в медицинский. А через полгода от сердечного приступа умерла Берта. И Роман, рассудив, что дочери сейчас и без того нелегко, не стал ей сообщать о смерти матери – решил повременить, чтобы Лида издалека не срывалась на похороны. Она в августе следующего года сама вернулась домой, где уже не было мамы Берты; полмесяца валялась как убитая, потом встала и принялась за уборку и мытьё посуды. И ничего не рассказала. Самарская история так и осталась туманным пятном, которое затем заслонили учёба на инязе и преподавание английского взрослым недоучкам в вечерней школе № 45. Сохранился только один снимок, но не в домашнем фотоальбоме с прорезными лунками, а в нижнем выдвижном ящике шифоньера, под крахмальной бельевой стопкой, брошенный вниз лицом. Нечеловечески красивая Лида в чёрно-белом сарафане в горох стоит в тени скуластого мачо, ранней копии Марлона Брандо, позирующего по какому-то спортивному поводу в семейных трусах и майке. Вероятнее всего, так он и выглядел, миражный соперник из прошлого. А стрельба по миражам уж точно не самый лёгкий вид единоборства: первым делом подстреливают кого-то реального и невиновного.
Если в начале жизни требуется наглядный урок переброски из рая в ад, то мне четырёхлетнему хватило событий всего одной памятной ночи на тех самых одиннадцати метрах. Накануне родители сделали покупку – грандиозную по тем временам, когда ещё с провинциальных российских небес не излучалось ни единого намёка на телевидение. Купленная вещь называлась радиола. Её хотелось трогать и гладить: полированное дерево по бокам, а на фасаде серебристая ткань с хитрым, изумрудно горящим глазом в центре. Наверху, под тяжёлой крышкой, прятался проигрыватель пластинок. Пластинки уже имелись и стояли наготове: Марк Бернес, Майя Кристалинская и «Бесаме мучо».
Родители потушили свет, в темноте светилась, вещала, надрывалась, переполняемая джазом, частушками и оперными ариями, трещала и свистела волновая шкала с магическим списком городов: Берлин, Стокгольм, Лондон, Копенгаген, и что-то ещё, и совсем уж загадочные Ашхабад с Кишинёвом. Иностранная речь звучала скорее тревожно, русская – благодушно и победительно. Изумрудный глаз непрерывно щурился, то сужая, то расширяя зрачок. Первый и едва ли не последний раз в жизни мы сидели все втроём, рядышком, приникнув к этой роскошной тарахтелке; подо мной были чьи-то тёплые, родные колени, и меня не прогоняли спать.
Мы легли очень поздно. Я тут же уснул, бесконечно счастливый. А среди ночи меня разбудил такой устрашающий грохот, будто обрушился дом. После второго удара мать включила свет.
Мой спокойный, интеллигентный, непьющий отец стоял посреди комнаты – и швырял радиолу об пол. Поднимал выше головы и опять с силой бросал. Детали и осколки радиоламп разлетались по сторонам. Что делала мать в тот момент, я не запомнил. Но както чувствовалось: она если не виновница, то соучастница этого кошмара.
Дальше было совсем странно. Отец неожиданно затих, обратив внимание на какую-то мелкую радиодеталь, подобрал её с пола и начал разглядывать. Потом, не отрываясь от находки, ещё ниже опуская голову, он медленно отвернулся в тень, и мне стала видна только его ссутуленная спина.
Я больше ничего не помню из той ночи, кроме своей острой жалости к уже не нужным пластинкам, осиротевшим без радиолы, и сгорбленной фигуре отца. По-моему, это нормально, когда один мужчина четырёх с половиной лет жалеет другого, тридцатишестилетнего.
– Пап, – сказал я. – Ну не плакай.
Вызволяя теннисный шарик из колючих дворовых кустов, можно было стать мужественным разведчиком, действующим в тылу врага. Тыл располагался позади скамейки, плотно засиженной языкастыми соседками из нашего дома. Я только недавно узнал о плачевной участи римских гладиаторов и теперь с полным правом ненавидел бессердечных зрителей, рассевшихся на скамьях амфитеатра. Для местных римлянок весь наблюдаемый мир был чем-то вроде гладиаторского спектакля. Они с одинаковым удовольствием ехидничали по адресу «лысого Никитыкукурузника» или моей матери, только что вышедшей из подъезда с неприлично огромным животом. Разведывательная операция была на грани провала – настолько мне хотелось вылезти из кустарника и крикнуть в защиту мамы, что они гадины! Но, если уж совсем честно, я слегка стыдился выдающейся маминой пузатости. Это было примерно так же некрасиво, как у иностранных империалистов, напечатанных в журнале «Крокодил».
Но уже дней через десять мать принесла домой и, распеленав, показала мне новорожденную сестру. Сестра мне страшно понравилась: такая спокойная, неразговорчивая, крупная девица розового цвета. Я сразу предложил свою помощь в качестве жениха, исходя из простой домашней логики: лучше, когда подрастёт, выдать её замуж за меня, чем отдавать кому-то постороннему.
Со временем сестра не перестала меня восхищать. На фоне моей нервной непоседливости она могла сойти за маленького Будду – всегда важная и сияющая. Родителей беспокоила её упорная молчаливость, но я-то знал, что моя сестра просто не любит зря болтать. Она говорила крайне редко и только по делу. Первое слово я вообще услышал от неё, когда ей было два года. Мать работала по вечерам, отец часто задерживался дотемна, и меня оставляли за няньку. Мне было приятно и нескучно оставаться наедине с сестрой: с ней можно было поговорить хоть о чём, даже о самых секретных вещах. Как-то раз я создал транспортное средство, употребив для этого эмалированную суповую кастрюлю с ручками, бельевую верёвку и наиболее полезные фрагменты сломанного трёхколёсного велосипеда. Теперь можно было с удобством катать сестру по всей комнате, от окна до кровати и обратно, не прерывая наших содержательных бесед. Мы обсуждали, в частности, положение средневековых матросов, которые потерпели бедствие в открытом океане и случайно высадились на тушу кита. Как они там? Смогут ли продержаться, разжечь костёр и хлебать свой пиратский ром? В общем, ситуация тяжёлая, надо было срочно что-то решать. Но в эту минуту мы сами попали в аварию, наехав на ножку стола. Пассажирка вывалилась на пол и громко стукнулась головой. Любая другая сестра сразу же раскричалась бы, а моя только сделала недовольное лицо. Я, конечно, как водитель, чувствовал себя виноватым, поэтому попросил прощения. И тут моя сестра вымолвила слово, от которого я тоже чуть не свалился под стол. Она сказала: «Прощаю». Это было самое первое, что я от неё в жизни услышал. Ну, если уж передавать совсем точно, заявление прозвучало скорее как «пасяю». И всё равно – мы ещё никогда не беседовали на столь высоком светском уровне.
Но в дальнейшем всё чаще получалось так, что я сестру оставлял одну: сбегал от неё из двора, уходил в себя и в собственную жизнь, как в дальнее плаванье, уезжал насовсем в другие города и страны. Научившись читать в четырёхлетнем возрасте и проглотив за последующие три года всю доступную мне тогда письменно-печатную продукцию, включая надписи на заборах, карамельные фантики и сурово адаптированные легенды Эллады, я теперь на вопросы назойливых взрослых: «Кем ты хочешь стать?» коротко отвечал: «Одиссеем». Сестрица бежала за мной по двору, как доверчивая собачка, тёплые байковые рейтузы пузырились под коротким платьем, а я, героический мерзавец, гнал её: «Не ходи за мной! Отстань!» – и она отставала и уходила без обиды, маленькая прекрасная женщина, отвергнутая мальчишеской спесью.
Незадолго до моего попадания на школьную каторгу начальство Никелькомбината, где работал отец, одарило нас квартирой в пятиэтажной хрущёвке: две смежные комнаты «вагончиком», кухня игрушечных габаритов и совмещённый санузел. Это был уже невообразимый простор для жизни. В том же году я решил, что перед поступлением в школу будет правильно сходить по-быстрому в пробное кругосветное путешествие. Наша улица упиралась хвостом в Центральный парк культуры и отдыха, который интриговал меня, примерно как джунгли. Я точно знал, что там в кущах акаций и чёрной смородины иногда совершаются преступления и половые акты, но не знал – что из них страшнее. Однако в ходе моего опасного путешествия акты ни разу не совершались, врать не буду. Шёл я налегке, без продуктовых запасов: так опасней и увлекательней, а с продуктами любой дурак смог бы. Главной моей задачей было не сбиться с курса, то есть не отвлечься и не сменить направление – только так я вернусь в исходную точку, прямо к своему подъезду, обогнув земной шар. Позади джунглевой оградки тянулась бесцветная улица Новосибирская, за ней – неопрятные домишки частного сектора. Пришелец из пятиэтажки чувствовал себя здесь аристократом из родового поместья. Наблюдение за местными нравами показало, что среди аборигенов встречаются дети, чем-то выпачканные с ног до головы, и они лижут сладких, прозрачно-малиновых петушков на палочках далеко высунутыми языками. Это было нелёгкое испытание для исследователя, которому тоже страстно захотелось полизать леденец.
Собственно, частными хибарами город и заканчивался.
Дальше начиналось нечто безлюдное и беспредельное, сухое и каменистое, с воспалённым горизонтом и травянистой горечью во рту. Вечерело, становилось холодно. Приключениями здесь не пахло – только терпением и пылью.
По моим сегодняшним прикидкам, я в тот день отошёл от города примерно на четыре километра и пребывал на подступах к Новотроицку. Здесь у меня случился жестокий упадок сил, и я был вынужден устроить привал у дорожной обочины.
Но ещё до того как одиссеевский азарт утих, меня настигло ошеломляющее открытие. Оказалось, что здания, в которых мы живём, и хвалёные могучие комбинаты, и весь город целиком – это лишь маленькие смешные загородки посреди безжалостно большого, простуженного пространства, абсолютно безразличного к нам, к нашим хотениям и страхам, ко всему, что мы считаем нежным или злым, милым или отвратительным. Конечно, в ту минуту я не формулировал своё открытие такими словами, но чувствовал именно так. И это чувство, кажется, равнялось отчаянью первобытного человека, застывшего с разинутым ртом перед лицом равнодушной природы. Какой-то серый косогор с блестящими кремниевыми брызгами, где я споткнулся и разбил в кровь колено и локти, явился гораздо более простой и сильной реальностью, чем всё, что я мог нафантазировать.
Меня подобрал с обочины усталый дядечка на мотоцикле с коляской, и уже к полуночи я вернулся на исходную позицию. Мать посмотрела на меня безумными глазами и ничего не сказала.
Всю свою жизнь родители считали копейки, оглядывались на ценники, говорили: «Не могу себе позволить». Как и большинство нормальных советских хозяек, мать стирала под кухонным краном целлофановые пакеты – не выбрасывала, пока не порвутся. Отец годами ходил в одних и тех же сандалетах и прилаживал сломанную дужку очков изоляционной лентой. Им, впрочем, и в голову не приходило жаловаться на скудость быта – они от своей бедности точно не страдали.
Сейчас я знаю: от чего они действительно страдали, так это от бедности географии.
Если бы моей матери довелось заново изобретать компас, она бы, наверно, сразу же обозначила на нём Англию – как пятую сторону света. Или даже легко пожертвовала бы строгим намагниченным севером ради обожаемых Британских островов. Это вовсе не значит, что мать всерьёз мечтала об Англии: увидеть, прикоснуться и прочее. Правильнее будет сказать – даже и не мечтала. Поскольку для неё это было равносильно грёзам о поездке в какую-нибудь страну Оз или, допустим, в ганнибаловский Карфаген. За свою жизнь мать ни разу не побывала не то что за границей, но и в самом заурядном доме отдыха.
Отец как-то раз пришёл домой и заявил, что поедет работать в Кению, чем вызвал у меня, одиннадцатилетнего, просто эйфорический восторг. Кения мне была совсем не чужая. А очень даже своя. Потому что мою тогдашнюю коллекцию сокровищ украшала почтовая марка цвета марганцовки, где застенчивый голодный жираф, задрав голову, отщипывал марганцевые листочки с одинокого дерева, а в небе саванны завис коронованный овал с чудесным девичьим профилем. Виньетированная надпись по периметру дарила мне счастливое обладание сразу тремя странами: Uganda, Kenya, Tanganyika! Уганда врывалась в самую душу и насмерть покоряла своим мощным бандитским угаром. Танганьику отличали особая гибкость и грация, пока она внезапно не погрузнела и не превратилась в Танзанию, чем сильно меня огорчила. А Кения – она и есть Кения, чистая легенда. И туда поедет мой замечательный отец!
На самом деле ни в какую Кению он не собирался. А собирался уехать навсегда в Иркутск, в Сибирский энергетический институт, где ему предложили научную работу. Это был шанс вырваться из многолетнего заводского режима, не толкаться тёмными утрами в проходной с железной вертушкой, снять спецовку, покинуть ряды пролетарского живого ресурса. Всё это я могу понять. И далеко не сахарный характер моей матери. И даже то, что он оставлял её с двумя детьми: так уж родители сообща постановили, и всё тут ясно. Меня до сих пор смущает лишь один невнятный зазор: почему Кения? Почему он пошутил именно так?
Я присутствовал при сборах отца в дорогу. Самыми ценными личными вещами, которые он забирал с собой, были полевой бинокль с шестикратным увеличением и большая готовальня с чёрным бархатным нутром и потайным хирургическим блеском циркулей. Больше ничего.
К вечеру мы поехали вчетвером на трамвае на железнодорожный вокзал и всю дорогу вели себя довольно бодро. А возвращались почти ночью, опять на трамвае – уже втроём. Свободных сидячих мест не было, мы стояли в битком набитом вагоне, сгрудившись у складной двери, напоминавшей гармошку. Входящие и выходящие граждане толкали нас то спереди, то сзади, но отодвинуться нам всё равно было некуда. Тут у меня вдруг стало горячо в глазах, и я никак не мог справиться с этим жжением, хотя старательно тёр глаза кулаком, а потом увидел, что у мамы и сестры с этим ещё хуже: у них обеих глаза уже словно разъедены докрасна и набухли. И, что самое нелепое, в тот момент я больше всего опасался, что в глазах трамвайной толпы мы будем выглядеть обездоленным семейством из трагического фильма про войну или про суровую личную жизнь. Как будто мы втроём участвуем в такой стыдной сцене, где героевсирот полагается сильно жалеть. Вот что меня смущало, придурка, перед тем как мать и сестра, ни от кого не прячась, уже совсем откровенно заплакали.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?