Электронная библиотека » Игорь Шестков » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 26 марта 2021, 14:27


Автор книги: Игорь Шестков


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Иаков

Слово «оргазм» употреблено в «Коричных лавочках» и «Санатории под Клепсидрой» только один раз, в тексте «Птицы».

«Мама не имела на него [отца] никакого влияния, зато он с большим почтением и вниманием относился к Адели. Уборка комнаты стала для него великой и важной церемонией, и он всегда присутствовал при ней, следя со смесью страха и наслаждения за манипуляциями Адели… Когда девушка молодыми смелыми движениями мела пол шваброй на длинной палке, он не выдерживал. Из глаз у него начинали течь слезы, лицо искажалось от беззвучного смеха, а тело сотрясали судороги оргазма. Его реакция на щекотку граничила с безумием. Стоило Адели протянуть к нему палец, изображая щекотку, как он и диком страхе мчался через все комнаты… Аделя имела над отцом власть почти неограниченную».

Отец автора, Иаков, похождениям, воззрениям, жизни и посмертью которого посвящено не менее трети текстов Шульца – человек удивительный. До того удивительный, что и непонятно, человек ли он.

Автор вооружает его сверхъестественными способностями. В рассказе «Ночь Большого Сезона» читаем: «Отец понемногу успокаивался. Его гнев утихал и застывал напластованиями и наслоениями пейзажа. Сейчас он сидел на самом верху шкафа и рассматривал обширную осенеющую страну».

Это напоминает мне эпизод из «Хасидских преданий» Мартина Бубера: «По дороге равви Барух дал выход своей творческой силе, всегда столь поражавшей окружавших его людей, и стал менять пейзаж в соответствии со своими мыслями. Когда они вылезали из коляски, он спросил: „Что видел в дороге Ясновидец?“ Равви Ицхак ответил: „Поля Святой Земли“».

Перечислю, в каких обличьях предстает Иаков (то, что эти «обличья», не что иное как овеществленные метафоры, автор и не скрывает, наоборот, явно наслаждается самим процессом материализации).

– Владелец скобяной лавки, больной старик, тело которого постоянно уменьшается.

– Иегова, демиург, пророк, философ.

– Атлас, Моисей.

– Эзотерик, экспериментатор, престидижитатор-фокусник.

– Кондор, точнее его чучело.

– Таракан.

– Муха.

– Комар.

– Пожарник.

– То ли рак, то ли большой скорпион.

А еще отец был обоями и даже хорьковой шубой. Не могу удержаться от цитирования.

«Лицо его – уже отсутствующего – как бы распределилось по комнате, в которой он жил, разветвилось, создав в некоторых местах поразительные узлы сходства прямо-таки невероятной выразительности. Обои кое-где имитировали судорогу его тика, узоры их формировали болезненную анатомию его смеха, разделенную на симметричные члены, как на окаменелом отпечатке трилобита. Какое-то время мы далеко обходили его шубу, подбитую хорьками. Шуба дышала. Переполох зверьков, сшитых и вцепившихся друг в друга, бессильной дрожью пробегал по ней и терялся в меховых складках. А если приложить к шубе ухо, можно было услышать мелодическое урчание их согласного сна. В этой хорошо выдубленной форме с легким запахом хорьков, убийства и ночной течки отец мог бы продержаться долгие годы».

Уже отсутствующий Иаков не только пах хорьками, убийствами и ночной течкой, но и жил после смерти. И торговал в лавке. В мире лемуров это нормально.

Но нас с вами интересуют сейчас не феноменальные способности Иакова к метемпсихозу и выживанию в виде пушнины, а его отношения с молоденькими красавицами. В третий раз прочитав интереснейший текст «Манекены», я неожиданно для самого себя обнаружил, что старый Иаков их РАЗДЕВАЛ.

«В один из вечерних походов по квартире, предпринимаемых, когда не было Адели, мой отец наткнулся на этот безмятежный вечерний сеанс. С лампой в руке он с минуту стоял в темных дверях смежной комнаты, очарованный этой сценой [работой швей], в которой было столько пыла и румянца, этой идиллией из пудры, цветной бумаги и атропина, развертывавшейся на многозначительном фоне зимней ночи, что дышала на вздувшиеся оконные занавески. Надев очки, он приблизился и обошел вокруг девушек, освещая их поднятой лампой. Сквозняк из открытых дверей вздымал занавески, девушки позволяли осматривать себя, покачивая бедрами, поблескивая эмалью глаз, лаком скрипучих туфелек, застежками подвязок под вздувшимися платьями… встреча эта стала началом целой серии сеансов, во время которых мой отец очень скоро сумел очаровать обеих девушек обаянием своей поразительной личности. В благодарность за галантные и остроумные беседы, заполнявшие пустоту их вечеров, девушки позволяли этому восторженному исследователю изучать структуру своих худеньких небогатых тел… Спуская чулок с колена Паулины и изучая восхищенным взором конструкцию сустава, отец восклицал: „О, сколь прекрасна и сколь счастлива форма бытия, которую вы избрали! И сколь прекрасна и проста теза, которую дано вам подтвердить своей жизнью!.. Побольше скромности в намерениях, побольше умеренности в претензиях, господа демиурги, и мир станет совершенней!“ – возглашал отец в тот момент, когда его рука освобождала лодыжку Паулины от пут чулка».

Иаков изучал анатомию худеньких небогатых тел.

Спускал чулок с коленей, освобождал их лодыжки от пут чулка.

Философствовал (прочтите, не пожалеете), давал советы демиургам…

А еще он… «зажмуривал один глаз, прикладывал два пальца ко лбу, взгляд его становился неимоверно лукавым. Он ввинчивался этим лукавством в собеседниц, насиловал цинизмом этого взгляда самые стыдливые, самые интимные их чувства и настигал их, убегающих, в любых закоулках, припирал к стене и щекотал, скреб ироническим пальцем до тех пор, пока от этой щекотки не вырывалась искра понимания и смеха, смеха признания и сообщничества…»

То есть как бы раздевал их и изнутри… и щекотал, скреб ироническим пальцем.

Заметим мимоходом, что, возможно, Шульц именно так и понимал свою прозу. Как ироническую щекотку, цель которой – искра понимания и смеха, смеха признания и сообщничества.

Дальше – горячее.

«В тот самый момент, когда отец произнес слово „манекен“, Аделя посмотрела на ручные часики… выдвинулась чуть вперед, приподняла краешек платья, медленно выставила обтянутую черным шелком ступню и вытянула ее, словно голову змеи… отец поперхнулся, умолк и вдруг страшно покраснел. Во мгновение ока контуры его лица, только что такие неясные и вибрирующие, замкнулись в присмиревших чертах… вдохновенный ересиарх, совсем недавно уносимый порывом вдохновения, – внезапно спрятался в себя, скрылся, свернулся в клубок… Польда подошла и наклонилась к нему. Легонько похлопывая его по плечу, она произнесла тоном ласкового убеждения:

– Иаков будет умницей, Иаков будет послушный, Иаков не будет упрямиться. Ну, пожалуйста… Иаков, Иаков…

Выставленная туфелька Адели слегка подрагивала и блестела, как жало змеи. Отец, не поднимая глаз, медленно, как автомат, встал, сделал шаг вперед и опустился на колени…»

Интересно, а что произошло потом? Не будем гадать.

Да, Иаков не только ежедневно раздевал Польду и Паулину, не только скреб их ироническим пальцем, но и был сексуальным рабом Адели.

И вышеприведенная цитата – словесное описание половины гравюр «Книги идолопоклонства» и множества других подобных картинок Шульца.

Мужчина, и отец и сын, и весь мужской род – прекращает разглагольствования, бросает все дела, забывает о Боге, о деньгах, о детях, о смерти – и становится на колени перед женской ножкой в черном шелке. Исступленно совершает обряд поклонения… перед сладостной змейкой дьявола, закругленный хвостик которой выходит наружу в другом месте загадочного женского тела.

«На отцовском лице, разволнованном вызванными им из тьмы ужасающими картинами, образовался водоворот морщин, глубокая воронка, на дне которой горело пророческое око. Его борода дико встопорщилась, пучки и клочья волос, растущие из родинок и ноздрей, угрожающе дыбились. Он стоял, оцепенев, с горящими глазами, дрожа от внутреннего напряжения, словно автомат, запнувшийся и замерший на мертвой точке.

Аделя встала со стула и попросила нас закрыть глаза на то, что сейчас произойдет. После чего она подошла к отцу и, уперев руки в бока, с подчеркнуто решительным видом весьма недвусмысленно потребовала…

Девушки неподвижно сидели, опустив глаза, в странном оцепенении».

Многоточие это не мое, а авторское.

Что же потребовала Аделя от старого Иакова?

Читатель, знакомый с эротической графикой Шульца тридцатых годов не должен мучить себя искушающими фантазиями. Достаточно полистать «Книгу образов»… ага… вот и картинка на развороте (ил. 15). Три полуголые девицы сидят на диване. Перед ними стоит четвертая (пусть это будет Аделя, как говорят математики). Левая ее нога приподнята. То ли она упирается в бок стоящего перед ней на коленях обнаженного мужчины, то ли бьет его этой изящной ногой. Мужчина ласкает ей промежность языком и губами. В правой руке Адели угадывается розга.

Я по наивности думал, что Шульц нарисовал тут «сцену в борделе». Ан нет – эта сцена происходит в отчем доме писателя. И мужчина этот – его отец.

Закрывал ли глаза маленький Иосиф?

В «Трактате о манекенах» Иаков разглагольствует и о садизме.

«Материя – самое пассивное и самое беззащитное существо в космосе. Каждый может месить и лепить ее, она покорна каждому. Все организации материи недолговечны и нестойки, их легко переделывать и разрушать. Нет ничего предосудительного в преобразовании жизни в иные, новые формы. Убийство не есть грех. Иногда оно становится необходимым насилием по отношению к сопротивляющимся, окостенелым формам жизни, переставшим быть занимательными. В целях любопытного и важного эксперимента оно может даже почитаться заслугой. И тут исходный пункт новой апологии садизма».

Вот и объяснение наличию кнута в нежных ручках инфернальных красавиц на графике Шульца! Оказывается, кнут и розги – инструменты необходимого насилия по отношению к окостенелым формам жизни.

Берегитесь, окостеневшие мужчины, консерваторы, республиканцы и христианские демократы! Пивопийцы, трудоголики, футбольные фанаты, патриоты своих паршивых государств, поклонники тиранов и автомобилей!

Убийство – не есть грех!

Для вас припасены не только розги и плети, но и гильотина и меч, виселица и газовая камера.

И еще немного о садизме.

В рассказе «Эдя» читаем: «…в домашней жизни Эди [юноши-инвалида с парализованными ногами], похоже, не все гладко. К сожалению, между ним и его родителями существуют весьма серьезные разногласия… происходит это обычно под вечер в теплую пору года, когда окно Эди открыто, и потому-то до нас долетают отголоски этих разногласий… мы слышим только половину диалога, а именно партию Эди, поскольку реплики его антагонистов, укрытых в дальних помещениях квартиры, до нас не доходят. Из того, что мы слышим, трудно понять, в чем винят Эдю, но по тональности его реакции можно заключить, что он задет за живое и доведен чуть ли не до крайности. Слова его резки и опрометчивы, продиктованы безмерным возмущением, однако тон, несмотря на запальчивость, жалкий и трусливый.

– Да? – восклицает он плаксивым голосом. – И что с того?.. – Когда вчера? – Неправда! – А если и так? – Значит, папа врет!

И так продолжается довольно долго и прерывается лишь взрывами отчаяния и негодования Эди, который колотит себя по голове и в бессильной ярости рвет на себе волосы. Но иногда – и это составляет кульминацию подобных сцен, придающую им специфическую жутковатость, – происходит то, чего мы ждем, затаив дыхание. В глубине квартиры что-то как будто падает, с шумом открываются какие-то двери, с грохотом переворачивается мебель, потом раздается пронзительный визг Эди. Мы слушаем, потрясенные, полные стыда и необыкновенного удовлетворения, пробуждающегося при мысли о диком и фантастическом насилии, которое совершается над атлетически сложенным, хотя и не владеющим ногами молодым человеком».

Кто эти «мы»?

Иосиф и возможно Аделя. Поведение Адели мы обсуждать не будем, ей все прощается за ее тонкие ножки… А вот добрый сверхчувствительный мальчик Иосиф… ждет, затаив дыхание, когда из глубины квартиры соседей раздастся пронзительный визг Эди.

ВИЗГ беспомощного инвалида, истязаемого родителями.

И Иосиф слушает, полный стыда и НЕОБЫКНОВЕННОГО удовлетворения. Наслаждается диким и фантастическим насилием.

Оправданием Иосифа возможно служит то, что им движет ослепляющая ревность. Чуть дальше в тексте описана следующая соблазнительная картина: «Аделя спит глубоким сном, губы ее приоткрыты… Эдя вылезает на галерею без костылей… словно большая белая собака, он приближается по гудящим доскам галереи на четвереньках, большими шаркающими прыжками, и вот он уже у окошка Адели. Каждую ночь он прижимается бледным расплывшимся лицом, искаженным страдальческой гримасой, к сверкающим от лунного света стеклам и что-то плаксиво, настоятельно говорит, рассказывает стенающим голосом, что у него отнимают костыли и запирают их на ночь в шкаф, отчего ему приходится бегать по ночам на четырех, точно собаке. Однако Аделя недвижна, она полностью отдалась глубинному ритму сна… у нее нет сил даже на то, чтобы подтянуть одеяло и прикрыть обнаженные бедра…»

На бедра эти смотрел во все глаза и маленький влюбленный кобольд Иосиф Шульц.

А вот что сотворила его мать с отцом Иосифа, живущим в их доме в теле рака или большого скорпиона («Последнее бегство отца»): «От нашего ослепления мы очнулись и содрогнулись, когда отца внесли на блюде. Лежал он увеличившийся и как бы распухший после варки, бледно-серый и весь залитый желе. Мы молча сидели, как в воду опущенные. Только дядя Кароль потянулся к блюду вилкой, но на полпути неуверенно опустил ее, с удивлением глядя на нас. Мама велела отнести блюдо в гостиную. Оно стояло на столе, покрытом плюшевой скатертью, по соседству с альбомом с фотографиями и папиросницей в форме музыкальной шкатулки; там он недвижно лежал, и все мы обходили его… однако на этом не кончились земные странствия моего отца… несколько недель он неподвижно лежал, и за это время как-то собрался внутри и словно бы начал понемножку приходить в себя. И однажды утром мы обнаружили, что на блюде пусто. Только одна нога лежала с краю на застывшем томатном соусе и желе, истоптанном во время его бегства. Вареный, теряя по пути ноги, он из последних сил поплелся дальше, в бездомные блуждания, и мы больше ни разу не видели его».

Тра-ля-ля. Жена сварила мужа. Чтобы ненароком не залез к ней в постель.

Так закончил свой путь Иаков.

Варка.

Хорошее словечко. Точно отражающее то, что другие люди, наши родные, друзья или сама природа делает с нами, когда мы стареем и становимся никому не нужны.

Варка живьем.

Метаморфозы

Рассуждая о садизме в художественном произведении, например о тех или иных садистских наклонностях, мыслях или действиях литературных героев, нельзя забывать, что главным садистом – является по долгу службы сам автор. И хотя та, реальная дрогобычская мать писателя, Генриетта Шульц, вероятно дала повод сыну свалить в тексте на нее вину за варку отца, пусть и находящегося в это время в теле вызывающего гадливое чувство ракообразного, но главная вина в этом отцеубийстве лежит все-таки на нем, на авторе. Он написал – воскресил из небытия, он и убил в тексте. Причем убийство это – не окончательное, а перманентное, это не вычеркивание, это казнь, повторяющаяся много-много раз – с каждым прочтением текста новым читателем. Несчастного Иакова варят начиная с ноября 1937 года и будут и дальше варить и варить бесчисленные почитатели воскрешенного Фицовским после войны писателя. И каждый раз они будут содрогаться и кривить в гримасе ужаса рты при первом появлении в тексте этого грозного слова – варка.

Шульц понимал свою ответственность за все, происходящее в его тексте. И один раз даже попытался оправдаться. Свалить все на метафоры. В рассказе «Одиночество».

«…это та самая комната, которая была моей в пору детства, – самая последняя, если считать от крыльца… не помню уж, как я забрел в нее. Мне кажется, была светлая, водянисто-белая безлунная ночь. В сером полусвете я видел каждую мелочь. Постель была расстелена, словно кто-то ее только что покинул; я в тишине прислушивался, не услышу ли дыхания спящих. Но кто мог тут дышать? С тех пор я и живу здесь. Сижу уже долгие годы и изнываю от скуки. Ах, если бы я раньше подумал о том, чтобы сделать запасы… наибеднейшая тварь, серая церковная мышь – в серой мгле в самом конце череды в книге творения – способна жить ничем. И вот так я и живу ничем в этой умершей комнате. В ней и мухи давно посдыхали. Я прижимаюсь ухом к дереву, не жужжит ли там в глубине жучок. Гробовая тишина. Лишь я, бессмертная мышь, одинокий последыш, шуршу в мертвой этой комнате, бегаю без конца по столу, по этажерке, по стульям. Суечусь – совсем как тетя Текля в длинном сером платье до земли, – юркая, быстрая, маленькая мышь, волоча за собой шелестящий хвост. Сижу сейчас ясным днем на столе – неподвижная, точно чучело, глаза мои поблескивают, как две бусинки… Все это, разумеется, следует понимать метафорически. Я – пенсионер, а вовсе никакая не мышь. Особенность моего существования состоит в том, что я паразитирую на метафорах, оттого и позволяю первой попавшейся метафоре увлечь меня за собой».

Герой тут не просто сравнивает себя с мышью, он становится мышью. Происходит метаморфоза. Автор не хочет однако сидеть чучелом и смотреть на мир глазками-бусинками. Для продолжения текста ему снова надо стать человеком, что он и делает, – объявляет метаморфозу метафорой и отшвыривает ее в сторону. Примерно также он поступает и со многими другими метаморфозами, с помощью которых он поистине садистски расправился с некоторыми своими героями. Или, по крайней мере, выставил их напоказ в ужасающе гротескном виде.

Не могу отказать себе в удовольствии привести и кратко прокомментировать несколько примеров.

В самом конце «Трактата о манекенах» всезнающий Иаков сообщает своим милашкам-слушательницам следующее: «Древние мистические племена бальзамировали своих умерших. В стены их жилищ были вмурованы, вставлены тела, лица; в гостиной стоял отец, его чучело; выдубленная покойная жена лежала ковриком под столом. Я знавал одного капитана, у которого в каюте висела лампа, сделанная малайскими бальзамировщиками из его убитой возлюбленной. На голове у нее были большие оленьи рога. В тиши каюты эта голова, распятая под потолком между ветвями рогов, медленно приподнимала веки, на ее полуоткрытых губах поблескивали капельки слюны, лопавшиеся от беззвучного шепота… Смею ли я умолчать, – понизив голос, продолжал он, – что мой брат вследствие длительной и неизлечимой болезни постепенно превратился в рулон резиновых трубок и бедная моя кузина днем и ночью носила его на подушке, напевая несчастному созданию бесконечные колыбельные зимних ночей?»

Тут целый букет метаморфоз.

Отец становится чучелом.

Выдубленная покойная его жена – ковриком.

Возлюбленная превратилась в лампу с оленьими рогами.

Лампа эта шепчет и пускает слюни (хорошо хоть не плачет, как католические и православные скульптуры и иконы).

И, наконец, брат отца превратился в рулон резиновых трубок. И бедной кузине приходится днем и ночью таскать его на подушке и петь ему колыбельные.

С другим своим дядей автор расправился иначе. В тексте «Пан Кароль».

«…пан Кароль вылезал из постели и некоторое время еще сидел на кровати, безотчетно покряхтывая. Его тридцатилетнее с небольшим тело начинало грузнеть. В этом организме… казалось, вызревала ожидающая его судьба… из недр его потного и кое-где покрытого волосами тела вырастало некое неведомое, несформировавшееся будущее, подобно чудовищному наросту, фантастически врастающему в непонятное измерение. Пан Кароль… рос вместе с ним, не противясь, в странном согласии, цепенея от спокойного страха, узнавая будущего себя в колоссальной сыпи, в фантастических нагромождениях, которые вызревали перед его внутренним взором…

Запущенная и пустая квартира не узнавала его, стены и мебель следили за ним с молчаливой враждебностью. Вступая в их тишину, он чувствовал себя чужаком в этом затонувшем подводном королевстве, где текло иное, обособленное время…

Переходя тихонько от шкафа к шкафу, он по частям находил все необходимое и завершал туалет среди мебели, которая молча, с безразличной миной терпела его присутствие, а когда наконец, собравшись, со шляпой в руке стоял в дверях, то был уже в таком замешательстве, что даже в последнюю минуту не мог найти слова, разрешившего бы это враждебное молчание, и медленно, опустив голову и поникнув, шел к выходу, меж тем как некто, повернувшийся навсегда спиной, медленно уходил в противоположном направлении – в глубь зеркала – через пустую анфиладу несуществующих комнат».

Придется пану Каролю страдать и умереть… от сифилиса ли (сыпь), от рака ли (нарост… врастающий в другое измерение, в измерение смерти) – неважно. Пространство, квартира, мебель ему не просто враждебны – они уже вытолкнули его из своего времени, он УЖЕ, заживо, очутился в Санатории. Его двойник все еще здесь… в ужасе перед растущим на нем чудовищным наростом, а он сам уже покинул этот мир навсегда – ушел в глубину зеркала через пустую анфиладу несуществующих комнат.

Шульцевская метаморфоза тут, как видим, коснулась не только пана Кароля, разделившегося на двойников, на одном из которых жуткими бордовыми вулканчиками высыпала колоссальная сыпь… но и самого, казалось бы, такого мерного и могучего, ВРЕМЕНИ.

Шульц-Вседержитель не пощадил и тетю Перазию («Буря»).

«Пришла тетя Перазия. Маленькая, подвижная, полная заботливости, с черной кружевной шалью на голове, она суетилась в кухне, помогая Адели ощипывать петуха. Тетя Перазия зажгла под вытяжным колпаком пук бумаги, и широкие языки пламени рванулись в черный зев. Держа петуха за шею, Аделя поднесла его к огню, чтобы опалить остатки перьев. Но в огне петух вдруг взмахнул крыльями, закукарекал и сгорел. И тут тетя Перазия стала ругаться, всех проклинать и поносить. Дрожа от злости, она грозила кулаком маме и Адели… она, все сильней распаляясь гневом, превратилась в сплошной вихрь жестикуляции и брани. Казалось, в пароксизме злобы она вот-вот расжестикулируется на части, распадется, разделится, разбежится сотнею пауков, рассыплется по полу черной мерцающей тараканьей беготней. Но вместо этого она неожиданно стала уменьшаться, съеживаться, но все так же тряслась от злости и сыпала руганью. И вдруг засеменила, крохотная и сгорбленная, в угол кухни, где лежали дрова, и, давясь кашлем и ругательствами, принялась что-то разыскивать среди звонких поленьев, покуда не нашла две тонкие желтые лучины… вскочила, словно на ходули, и, стуча по половицам этими желтыми костылями, стала носиться взад и вперед по кухне, все быстрей и быстрей… а потом, забившись в угол, начала скукоживаться, чернеть, коробиться, как сгоревшая бумага, и наконец истлела, превратилась в лепесток пепла, рассыпалась прахом, исчезнув в небытии. Мы стояли и беспомощно смотрели на это неистовство бешеной злобы… Аделя снова зазвенела ступкой, продолжая толочь корицу».

Поначалу тетя Перазия превратилась в вихрь жестикуляции и брани (надеюсь, по-польски это звучит лучше). Попробовала было разбежаться в разные стороны пауками или тараканами, не вышло. Тогда уменьшилась как Алиса и начала бегать по кухне на маленьких ходулях… Почернела как сгоревшая бумага… стала пеплом, прахом и исчезла в небытии, которое надо сказать у Шульца основательно застроено и заселено.

А почему тетя Перазия так разозлилась? Из-за мертвого петуха, с которым тоже произошла метаморфоза. В волшебных руках Адели он воскрес, закукарекал и сгорел.

Одна из самых грандиозных метаморфоз в текстах Шульца – это превращение Иакова в таракана («Тараканы»).

«…нашествие тараканов, черное наводнение… Из всех щелей торчали подергивающиеся усы, каждая расщелинка могла внезапно выстрелить тараканом, из каждой трещины могла вырваться черная молния и сумасшедшим зигзагом помчаться по полу. О, это дикое помешательство страха, вычерченное блестящей черной линией на таблице пола. О, испуганные крики отца, прыгающего со стула на стул с дротиком в руках. Отец совершенно одичал, на щеках у него горел лихорадочный румянец, судорога омерзения врезалась в углы рта, он не мог ни есть, ни пить. Было ясно, что такого напряжения ненависти никакой организм долго не выдержит… В ту пору отец уже утратил способность к сопротивлению, которая оберегает здоровых людей от зачарованности омерзительным. Вместо того чтобы отгородить себя от страшной притягательной силы этой зачарованности, отец, попав в плен неистовства, все больше запутывался в ней. Горестные последствия не заставили себя долго ждать. Вскоре появились первые подозрительные признаки, наполнившие нас ужасом и скорбью. Поведение отца изменилось. Его исступленность, эйфорическое возбуждение угасли. Жестикуляция и мимика выдавали, что совесть его нечиста. Он стал нас избегать. Целыми днями прятался по углам, в шкафах, под периной. Я не раз видел, как задумчиво рассматривает он свои руки, консистенцию кожи, ногтей, на которых стали выступать черные пятна, похожие на тараканий панцирь. Днем он еще сопротивлялся, боролся из последних сил, но по ночам очарованность атаковала его неодолимыми приступами. Однажды я увидел его при свете свечи, стоящей на полу. Отец лежал голый, испещренный черными пятнами тотема, исчерченный линиями ребер, фантастическим рисунком просвечивающей изнутри анатомии; он приподнимался на четвереньки, одержимый чарами омерзения, затягивающими его в дебри своих запутанных дорог. Отец исполнял замысловатые, расчлененные движения какого-то причудливого обряда, в котором я с ужасом распознал имитацию тараканьего церемониала… Сходство с тараканом становилось все заметнее – отец превращался в таракана… Видели мы его все реже; он пропадал целыми неделями, бродил по своим тараканьим тропам, и мы уже перестали его узнавать – до того он слился с этим черным противоестественным племенем. Кто знает, может, он и сейчас еще живет где-нибудь в щели в полу и бегает ночами по комнатам, занятый тараканьими делами, а может быть, однажды оказался среди тех мертвых насекомых, которых Аделя каждое утро находит лежащих вверх брюшком, с торчащими вверх ногами, с отвращением собирает в мусорный совок и выбрасывает».

Можно долго спорить о том, почему Иаков превратился в таракана. Или – за что его собственный сын так изощренно наказал его. Шульц позаботился о том, чтобы читатель нашел десятки ответов на этот вопрос в его книгах.

Непосредственный, возможно лукавый, ответ дан прямо в тексте. Иаков превратился в таракана – из-за того, что смотрел на тараканов, из-за зачарованности омерзительным. Иаков был одержим чарами омерзения. И стал тем, чем был зачарован. И совесть его была нечиста.

Превращение Иаков в таракана представляется мне автобиографическим мотивом. Ведь Дрогобыч со всеми его улицами Крокодилов и описанными Шульцем многочисленными провинциальными полуидиотами – очень напоминает огромную комнату с тараканами. Тараканью планету. Тараканью галактику.

И не мифический Иаков, а сам Бруно Шульц и был разумеется ее зачарованным наблюдателем. И стал – хотя и боролся с судьбой изо всех сил (много раз просил о переводе в Варшаву, Краков, Львов) – дрогобычским тараканом.

И погиб как таракан.

В метафорическом смысле, разумеется.

Рассказ «Пенсионер» целиком посвящен особой, также явно автобиографической метаморфозе – превращению пожилого человека в школьника.

«Я по-человечески боюсь одиночества, боюсь… бесплодья никому не нужной, лишней жизни…», писал вечно ноющий Шульц в письме Романе Гальперн.

Именно такой, никчемной жизнью живет его герой, пан советник, с тех пор как вышел на пенсию. Пан советник решает, что жизнь надо наполнить содержанием – и поступает, после занимательного разговора с директором, в школу первоклассником.

«И опять, как полвека назад, я оказался среди того же гудения, в таком же шумном и темном от множества подвижных детских голов помещении. Маленький, я стоял в центре, держась за полу пана директора, а пятьдесят пар юных глаз присматривалось ко мне с равнодушной, жестокой деловитостью… со всех сторон мне корчили физиономии, строили рожи… показывали языки… Однажды – уж не помню, что послужило поводом, – в класс вошел пан директор и во внезапно воцарившейся тишине указал пальцем на троих из нас, в том числе и на меня. Нам следовало немедля проследовать за ним в канцелярию. Мы знали, чем это пахнет, и двое других сразу же принялись реветь… пан учитель с розгой в руке присутствовал при этой сцене. Я спокойно расстегнул ремень…

По дороге купили себе бубликов. Длинная вереница пар, сосредоточенно болтая, втягивалась в школьные двери. Еще секунда, и я был бы спасен, оказался бы внутри школы и пребывал бы там в безопасности до вечера… Но на беду, у Вацека в тот день был новый волчок, и он запустил его у порога школы. Волчок гудел, у входа образовался затор, меня вытолкнули за двери, и в этот самый миг меня и подхватило.

– Друзья мои, спасите! – закричал я, уже вися в воздухе.

Я успел еще увидеть вытянутые руки соучеников, их разорванные в крике рты, но в следующее мгновение перекувырнулся и стал взлетать по великолепной крутой траектории. Я уже летел высоко над крышами… меня несло все выше и выше в желтые неизведанные осенние просторы».

Да-да. Пана советника унес ветер. Из-за нового волчка Вацека!

Казалось бы, ну пошел в первый класс пенсионер и ладно. Пусть себе забавляется, старый дурак! Коли уж дожил до седых волос, но не понял, что такое жизнь, и в чем ее смысл, пусть себе крутит волчки и бублики грызет. Ан нет, надо же было безжалостному писателю-лемуру вырвать его из этого искусственного детства – подхватить ветром и забросить в небытие.

Тут однако не все так просто. Вспомним письмо Шульца Виткевичу, процитированное нами выше. Шульц считал детство важнейшим периодом в жизни человека, временем, когда ему дается божественное знание и божественная же программа жизни. И главнейшей задачей художника Шульц считал – возвращение в зрелом возрасте к этим сокровищам, новое обретение подаренного человеку в детстве знания.

В рассказе «Пенсионер» он художественно смоделировал это обретение, это возвращение… исследовал его и вынес приговор.

Узел, которым была повязана душа, затянулся еще туже. И ниточка, не выдержав, оборвалась.

В рассказе «Комета» описывается еще одна потрясающая метаморфоза литературного героя. На сей раз – научно-техническая. Хотя и без месмеризма не обошлось.

«Что случилось с дядей Эдвардом? В ту пору он, пышущий здоровьем и энергией, не предчувствуя ничего, приехал к нам погостить, оставив в провинции жену и малолетнюю дочку, которые с нетерпением ждали его возвращения, – приехал в наилучшем настроении, чтобы немножко развеяться, разлечься вдали от семьи. Так что же произошло? Отцовские эксперименты произвели на него ошеломляющее впечатление. После первых же опытов дядя Эдвард встал, снял пальто и всецело предался в распоряжение моего отца. Безоговорочно! Слово это он произнес, крепко пожимая отцу руку и упорно глядя ему в глаза. Отец понял. Прежде всего он убедился, нет ли у дяди традиционных предубеждений по части principium individuationis. Оказалось, нет, совершенно никаких. Дядя был либерален и лишен предрассудков. Единственной его страстью было желание служить науке. Поначалу отец еще оставлял ему немножко свободы. Он делал приготовления к решающему эксперименту… У дяди Эдварда не возникло никаких возражений против того, чтобы для блага науки позволить физически свести себя до голого принципа молоточка Ниффа. Без всяких сожалений он согласился на постепенное изъятие всех своих свойств и качеств с целью обнажения глубинной сущности, идентичной, как он давно предчувствовал, с вышеназванным принципом.

Запершись у себя в кабинете, отец начал поэтапный разбор сложной индивидуальности дяди Эдварда, мучительный психоанализ, растянувшийся на много дней и ночей…

Тем временем отец все ближе подходил к цели своих операций. Он упростил дядю Эдварда до необходимого минимума, одно за другим убрал все несущественное. Поместил его высоко в нише на лестничной клетке, организовав его составляющие по принципу элемента Лекланше. Стена в том месте была покрыта плесенью, затянута белым плетением грибка. Отец, без всяких угрызений совести используя весь капитал дядиного энтузиазма, растянул его запас на всю длину сеней и левого крыла дома. Перемещаясь на стремянке вдоль стены темного коридора, он вбивал маленькие гвоздики на всем пути нынешней дядюшкиной жизни. В те дымные желтоватые пополудни в коридоре было почти совсем темно. С горящей свечкой в руке отец пядь за пядью освещал вблизи трухлявую стену… проводка была готова, и дядя Эдвард, всю жизнь бывший образцовым мужем, отцом и коммерсантом, в конце концов… подчинился высшей необходимости.

Функционировал дядя просто великолепно… даже его жена, тетя Тереса, через некоторое время приехавшая к нам следом за ним, не могла утерпеть и чуть ли не ежеминутно нажимала на кнопку, чтобы услышать зычные, громкие звуки, в которых она распознавала былой тембр голоса дяди Эдварда, когда он впадал в гнев».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 4.8 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации