Текст книги "Сад наслаждений"
Автор книги: Игорь Шестков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
– Еще есть, как его, Драйзер.
– Вот скучища-то. А «Саги о Форсайтах» у вас нет?
– Есть. И Анна Зегерс.
– Не продолжайте, а то у меня истерика начнется… Вы хоть в Пушкинском-то музее хоть раз были?
– Это где?
– На Луне. Да что я спрашиваю, не по Сеньке шапка.
Тут у меня от обиды слезы навернулись.
– Для малограмотных, не по Сеньке шапка – он меня за полного дурака принимает. Правда я и есть дурак. Дурак и невежа. Но если ты умный, ты меня научи, а не унижай. Мне тебя обнять хочется, в тубы поцеловать, а ты меня презираешь. А музей я посещу, дай только срок… И книги прочитаю, я в юношеском зале в Центральной библиотеке записан.
Насупился и замолчал.
Сальский вдруг заговорил.
– Я понимаю вас. Лучше, чем вы думаете, понимаю. Ваша жизнь мне ясна, как этот кленовый лист. Со всеми прожилочками. Ясны ваши желания и мечты. Знаю я, что ты хочешь, Миша Сироткин. Ты выше задницы не видишь ничего. Ты залупу мою сосать хочешь!
Он остановился, пристально посмотрел на меня и схватил руками за плечи. У меня от волнения чуть сердце не остановилось.
Сальский дрожал. Лицо его покраснело. Чувственные восточные губы сжались. Из черных глаз, казалось, вылетал огонь. Я с трудом выдавил из себя несколько слов.
– Да хочу, если ты… этого хочешь… и… я… люблю тебя.
Дальше произошло вот что.
Сальский нежно поцеловал меня, потом отошел, неожиданно подпрыгнул и повис в воздухе. И долго висел…
А затем – растворился, исчез. Я стоял, выпучив глаза. Сердце билось так часто, что я боялся, что оно разорвется. Ничего, прошло. Жизнь все время нас от нас самих уносит. Спасает.
…
В автошколе остальные, обогнавшие нас ученики, уже сидели на местах, и старый неопрятный учитель Александр Павлович Носиков объяснял, как работает двигатель внутреннего сгорания.
– Жиклеры нельзя прочищать проволокой, иглами и другими металлическими предметами, – предупреждал учитель. – Заостренной спичкой можно, а еще лучше – продувать…
Внезапно до меня дошло – Сальский тут, сидит за два человека от меня, даже в тетрадку что-то пишет. Как же он сюда попал? Неужели прилетел? Посмотрел на него. Он ответил вежливым спокойным взглядом.
– Сердце карбюратора трубка Вентури, – интимничал Носиков. – В центре трубки заслонка. А ты, Сиротин, почему не пишешь? Шибко ученый, да?
– Я – Сироткин, а не Сиротин.
– Не умничай! Сироткин… Заслонка регулирует подачу бензиново-воздушной смеси в камеру… В какую камеру, Сиротин?
– Сгорания, только я – Сироткин.
– Сирота ты казанская, Сиротин. Не лови ворон, а записывай. Мечтатели тут, понимаешь…
В следующий раз мне удалось поговорить с Арменом только через несколько лет. Оба мы были уже студентами. Я провалился на физфак, зато поступил в МАИ. Сальский учился, как и хотел, на мехмате МГУ. К тому времени я уже побывал в Пушкинском. И не раз. Полюбил и изучил старую голландскую и немецкую живопись. Прочитал и Сартра и Торо даже Марселя Пруста в переводе Любимова. Выходили тогда тома. Вначале было тяжело. Потом стало непонятно, как можно было жить без этих книг…
Встретились мы случайно. В метро. На Октябрьской радиальной. Внизу. Чуть лбами не столкнулись. Я по его глазам сразу понял, что он меня узнал. Что он не уйдет.
Попытался быть развязным.
– Ха, привет, Сальский.
– Привет.
– Ты что тут забыл?
– По делам, по делишкам. А ты?
– Я тоже… краски тут наверху покупал… в магазине для художников.
– Малюешь?
– Немножко. Пробую. Ты меня тогда с музеем пристыдил. Теперь часто там бываю. Ну и сам начал… потихоньку… рисовать. Даже поучился немного. У старых мастеров… На Масловке…
– Это в доме, где одни ателье? Знаем, знаем… Выставлять пытался?
– Где уж, я ведь не член Союза.
– В «павильоне пчеловодства» был?
– Это зачем?
– Выставка там была, нонконформисты свои работы показывали. Рабин, Целков…
– Даже не знал, что такое у нас возможно.
– У нас ой как многое возможно… Эх ты, сирота убогая!
– Ты опять за свое… слушай, а ты почему тогда убежал… или улетел… помнишь… по дороге… про трубку Вентури Носиков еще долдонил.
– Все я помню, у меня как у гэбистов, никто не забыт, ничто не забыто.
– Ну тогда… ответь… мои чувства прежними остались.
Как я это смог произнести – не знаю. Язык сам говорил. Три толстяка пробежали где-то на периферии зрительного поля… красная трубка Вентури, похожая на граммофонную трубу, продудела мне прямо в ухо как живая труба в мультфильме какой-то отвратительный сигнал. Передо мной вспыхнули вдруг два глаза дьявола… я попытался закрыть глаза руками, пытался сказать что-то, но не мог, затем упал, провалился во тьму.
Когда пришел в себя, мы сидели на деревянной скамейке. Там же, в метро. Сальский поддерживал меня и несильно бил пальцами по щекам.
– Очнись, очнись скорее, Миша Сироткин. Твой час еще не пришел.
– А… что случилось?
– Ничего особенного, все хорошо, – сказал Сальский. – Все замечательно, только ты чуть под поезд не попал… Я тебя от края платформы оттащил.
– Спасибо.
– Потом ты все про каких-то трех толстяков бормотал. Это что за чепуха?
– Меня с отрочества фантазия мучает – три толстяка ко мне приходят.
– Да ты брат, с воображением. Я думал такое только автору может привидеться. Служебные демоны писателей любят. За твоим Слешей, думаю, целая свита носится. Но, чтобы на читателя перешли? Да еще на сироту… А как ты вообще живешь?
– Живу до сих пор вдвоем с матерью. Привести домой никого не могу. Вру матери про встречи с девушками. К Большому ехать боюсь…
– Понятно, понятно. Правильно делаешь, что к Большому не едешь. Там одни хмыри. Знаешь, мне одна идейка в голову пришла. Тут… завтра у одних знакомых вечер будет. Особенный. Там будут только такие как ты и я. Понимаешь? Хочешь со мной пойти?
– Да.
– Тогда вот что. Я тебе сейчас запишу на бумажке мой номер телефона. Позвони завтра вечером, в шесть. Договоримся.
Борис вручил мне записочку и ушел. Я посидел немного и тоже пошел. На пересадку.
Весь день делать ничего не мог, только думал, думал и гадал. Волновался. Неужели эта, в уголовном кодексе не забытая сторона моей жизни, имеет право на существование? И как просто он это сказал – такие как ты и я. Это же посвящение в рыцари.
Ночью почти не спал. Три толстяка все время рядом были. Смеялись и рожи мне строили.
На следующий день в шесть звоню Армену.
– Выходи из дома в полночь. Иди к Спортивной. Оттуда на Кировскую. Я тебя у памятника буду ждать.
Матери я сказал, что с девушкой на свидание иду. Покачала головой.
– В полночь?
И замолчала. Мать меня не понимает, но жалеет. Нет у меня сил все ей рассказывать, объяснять. Выяснять отношения… Сунула мне в карман трешку. Добрая.
До Спортивной шел не торопясь, наслаждался. Московская бурая ночь, прохожих не видно. Пространство гудит. Разговаривал со знакомыми с детства домами. Просил их меня поддержать. Говорил и с Метромостом. Его огромная асфальтовая спина всегда влекла меня своей укатанной протяженностью, скоростным захватом. Это не мост, а Моби Дик.
На освещенный шпиль университета посмотрел косо. Не взяли и опозорили. Ладно, вперед…
На Кировской у бюста никого не было. Постоял, подумал. Вдруг кто-то черными перчатками закрыл мне глаза. Шутка эта мне всегда не нравилась. Не потому что угадывать надо, а потому что в Москве можно и ножик в почки получить – просто так, без повода.
– Армен?
– Нет, бармен, – плоско сострил Сальский. – И коктейль уже нас ждет и виноград.
Мы вышли из метро. Один переулок, другой, церковь мне неизвестная, тупичок. Теперь сквозь арочку. Во двор, еще один проход. А вот и подъезд. Второй этаж. Позвонили. Открыл нам голый молодой человек в маске. У меня сразу дыхание сперло. Так хорошо он был сложен. Да и нагого тела я давно не видел. Он сказал что-то Армену то ли по-грузински, то ли по-армянски. Тот ответил. Говоря, жестикулировал. Показывал на меня, судя по тону – оправдывался.
Мы вошли в большую прихожую. Там пахло странно. Томительно как-то. Сняли пальто, шапки и ботинки. В квартире было тепло. Откуда-то доносилась мелодичная, незнакомая мне струнная музыка.
Сальский сказал: «Пойдем на кухню».
Взял меня за локоть и повел. Я потерялся. Воля моя ослабела. Не от страха. От новизны ситуации. Инстинкт говорил мне: «Будешь дергаться – пропадешь. Плыви по течению. Оно тебя сильнее. Может и вынесет».
В кухне Сальский достал из внутреннего кармана пиджака пакетик с одноразовым шприцом. В шприце была бардовая жидкость. Жестом попросил меня обнажить бедро. Сделал мне укол. Потом достал второй пакетик, уколол и себя. Я молчал, хотя уколов не выношу. После этого он повел меня в ванную. Сказал: «Раздевайся».
Я разделся.
– Все снимай!
Я повиновался. Он тоже разделся. Оказалось, Армен весь, от плечей до пяток зарос черными курчавыми волосами. Я посмотрел на его член. Ах черт, в два раза длиннее моего. Ладно, что есть, то есть. Мы оба влезли в ванную. Начали мыться. Я ткнулся губами ему в плечо, положил руку на его бедро. Он мою руку с бедра убрал и сказал:
– Сейчас не до этого. Другим тоже помыться надо.
После мытья обтерлись чистыми махровыми полотенцами. Вышли из ванной. Армен подал мне полумаску на резинке. И сам надел. Кроме масок на нас ничего не было. Одежду, часы и обувь он аккуратно вложил в наши свернутые пальто. Мы вошли в комнату, из которой музыка доносилась.
В комнате этой квадратной никакой мебели не было кроме длинного узкого и низкого стола с бутылками, фужерами и виноградом. Окна закрывали плотные темнобежевые шторы. На полу лежал тяжелый красный ковер с геометрическим рисунком. На ковре сидели и лежали голые мужчины в масках. Всех возрастов. Детей не было. В углу сидел по-турецки одетый в пеструю шелковую рубаху – индус и играл на огромной черной балалайке. Другой бил ладонями в маленький барабан. Армен прошептал мне на ухо:
– Это ситар. На нем исполняют рагу. Медитацию на заход Солнца.
Вот откуда музыка! Тихая, но экстатическая. Мягкие, ласкающие слух струнные переливы сменялись властными ритмическими ударами…
В воздухе витал синеватый дым от кальяна, который передавали из рук в руки. Освещалась комната крохотными лампочками на стенах – это были три или четыре новогодние гирлянды. Такое освещение напоминало о елке, цветных стеклянных игрушках, о раскрашенном снеге.
Мы сели на ковер.
Армен сказал тихо: Сядь удобно. Расслабься. Дым из кальяна вдыхай только один раз. Постарайся не кашлять. Сейчас укол начнет действовать. Не бойся. Ничего плохого тебе тут никто не сделает. Если дурно станет, скажи мне. Или уходи. На улице отойдешь. Одежда в прихожей.
Передали мне кальян. Я вдохнул. А выдохнуть не смог. Чуть не задохнулся. Но сдержал себя, не закашлялся.
Перед глазами у меня все постепенно стало густо лиловым. Как будто я в аквариуме с лиловой водой. Плаваю в глубине среди вьющихся водорослей. Сильный как атлант. Незнакомое мне блаженство переполнило душу и зажгло во мне любовное пламя.
Я загорелся как бенгальский огонь. Мои руки стали искать тело моего друга…
Вокруг меня была ухоженная, манящая мужская плоть. Мои губы искали то, что можно было втянуть в рот, облизать, чем можно было насладиться.
Через мое тело потек поток радости. Он втекал в меня сзади и вытекал через рот. И я сам тоже был потоком. Я втекал в чужую плоть и искал там наслаждение. Золотые пульсирующие кольца счастья разворачивались в раскручивающуюся спираль… Спираль бешено крутилась и разрывалась на тысячи светлых капелек.
Не знаю, сколько времени продолжалось блаженство. Помню, заснул рядом с Сальским. Проснулся я от острой боли. Кто-то наступил сапогом на мой живот. Потом расслышал крики:
– Что, пидарасы, разнежились? Черножопые козлы!
Кричали милиционеры и дружинники. Били наотмашь лежащих голых людей черными резиновыми дубинками. Топтали ногами.
Я попытался встать. Ко мне тут же подлетела темная фигура.
– Лежать, черножопая гадина. Лежать, кому сказали!
Я увидел над собой потное, тупое, искореженное от бешенства лицо милиционера. Он ударил меня дубинкой по голове. Мой череп раскололся на куски. Я умер.
Теперь вот по музею летаю.
Могу рыбкой стать… Могу птичкой…
…
Так закончил Миша Сироткин свою историю. Не только врачи и сестры, но и все остальные пациенты в палате пытались убедить его в том, что он жив. Что он не в музее, а в больнице. Но он никого не слушал. Даже свою мать. Она к нему каждый день приходила. Гладила его по забинтованной голове. Кормила ложечкой. А Сироткин все пытался встать. Картины хотел ей показывать. На ее вопросы не отвечал. Почему он со мной разговорился – не знаю.
Моя русская бабушка
Бабушка Тоня родилась в подмосковной деревне Таганово под Вереей в 1911 году. Ее первое сознательное воспоминание – революция. Точнее – отсутствие оной. Ничего в их деревне не изменилось, только помещица или по-старому барыня, хозяйка роскошной усадьбы, уехала за границу. Поручила кому-то присматривать за хозяйством. Но в 1918 году деревенские мужики усадьбу все-таки разграбили и сожгли. У соседа, дяди Семена долго еще в конюшне стоял белый рояль без клавиш – из него кормили овсом лошадей. Дядя Семен был позже, во время недолгой немецкой оккупации деревни, старостой – за что его расстреляли свои, как только немцев прогнали.
Потом в деревню приехали латышские стрелки. Оказалось – деревня должна была поставлять в город хлеб, но не поставила. Латышские стрелки несколько человек застрелили, выпороли каждого десятого мужика, а старенького попа вытащили прямо во время службы из деревенской церкви и, вдоволь над ним поиздевавшись, на глазах у всех, зарубили шашкой. Мужики смеялись, бабы плакали. После отъезда стрелков деревенские сами, без приказов или науськиваний со стороны властей, сожгли церковь, в которой были крещены, в которой крестили своих детей. Иконы разворовали или сожгли. Русский мужик всегда на стороне сильного.
В 1928 году Антонину выдали замуж. За рыжего Кольку, моего деда. Он был по матери турок, по отцу русский. Мать его была дочерью пленного турка и турчанки, приехавшей к нему с родины. В 1931 году арестовали отца бабушки, Николая Михайловича, бывшего столыпинского хуторянина. Весной, летом и осенью Николай Михайлович работал на хуторе, а зимой ездил не заработки в город – рисовал куклам глазки, носики и губки. Арестовали его за то, что кулак. За то, что был работящий и непьющий, имел двух лошадей, четыре коровы, мог прожить без колхоза. Позже он рассказывал, что их, подмосковных кулаков, держали в тюрьме по сто человек в маленькой камерах, не давали пить, спать, не разрешали ходить по нужде, били. Ему дали сравнительно короткий срок – пять лет. После выхода из заключения он был повторно арестован и домой уже не вернулся. Был расстрелян в 1937 году во время Великого террора. Через год после этого умерла от горя его жена, мать бабушки, Ольга.
Арестовали и отца деда Коли – Алешу, он был простоват, из бедноты. Бабушка говорила – пил и гулял. Его против воли выбрали в председатели колхоза, а потом посадили в подвал за недостачу. Там он и умер. Он клялся и божился, что денег колхозных не пропивал – ему не поверили. 75-летнего Николая Никоновича, отца Алеши (моего прапрадеда), расстреляли – за сына в том же 1937 году. Расправа была тогда коротка.
Все мои предки по русской линии были простыми крестьянами. Почти все они были убиты лицемерной и жестокой властью, поставившей себе якобы целью, освободить труженика от цепей капитала.
Бабушка Тоня и дед Коля переехали в Москву. Бабушка пошла на фабрику работать – швеей. Дед устроился где-то на радио. Дали им маленькую комнатушку в огромной коммунальной квартире в районе Новых Домов на шоссе Энтузиастов. В 1932 году родилась моя мама, пятью годами позже мой дядя Слава. Через год после рождения второго ребенка дед ушел из семьи. Бабушка осталась одна с двумя детьми. Мама обвиняла позже бабушку в этом конфликте, говорила, что у нее очень твердый и жестокий характер. Я это не могу подтвердить – со мной бабушка Тоня всегда была ласкова.
Деда Колю посадили в том же 1937-м по 58-й статье. Из лагеря он вышел только через семнадцать лет. Умер он в семидесятых годах, в больнице. По маминым словам – от страха перед предстоящей операцией. Я деда никогда не видел, только замечал в себе некоторые черты характера, которые унаследовал от него (панический страх перед больницей, перед неумолимыми врачами, злодеями и невеждами, перед запахами, лампами и инструментами операционной).
Началась война. У бабушки открылся туберкулез.
В страшный для москвичей ноябрь 1941 года, в панику, бабушка попыталась уехать из Москвы на беженском эшелоне. Несмотря на огромные кресты на вагонах, немцы эшелон разбомбили. В суете и ужасе бомбежки бабушка потеряла маленького Славика. Искала его позже по детдомам. Нашла только в самом конце войны. Он был худой как скелет и не говорил. Из разбомбленного поезда бабушка вернулась с дочерью в Москву.
Работала она в это время в цеху, производящем варежки с отделением для указательного пальца – чтобы можно было стрелять. Туберкулез развивался быстро. Бабушка вынуждена была лечь в больницу. Когда из нее вышла, то узнала, что они с дочерью стали бездомными. Как неработоспособную, ее уволили с фабрики, в их комнату вселили других людей. Моя мать жила у сердобольных соседей. Бабушка не отчаялась, а добилась приема у главного прокурора СССР. Он пожалел плачущую больную женщину. Комнату бабушке вернули. На работе восстановили.
Чтобы купить стрептомицин для лечения туберкулеза, продали все, что было мало мальски ценного в семье. Туберкулез отступил. Тогда же в войну бабушка начала курить. Папиросы Север.
После войны, как впрочем и всю последующую жизнь, главной заботой бабушки был сын Славик. Он плохо учился, дрался, выпивал.
У бабушки был сожитель, шофер – Иван Кузьмич. Это был маленький, по словам мамы, в трезвом виде добрейший человек и настоящий зверь когда был пьян. Садист. Бабушку Тоню и Славика он избивал. Когда мама была мной беременна он разозлился на что-то и бросил в нее чайник с кипящей водой. Маме обварило руку. Кузьмич хотел попасть в лицо. Еще раньше, во время войны повел двенадцатилетнюю Тамару на передвижную выставку фашистских зверств. Мама долго не могла после этого спать. И когда я говорю ей, чтобы ее утешить – не беспокойся, современные немцы это уже не те люди, что были во время войны, она отвечает:
– Не верю. Я видела, что они с нами делали. Это вообще не люди.
Почему бабушка терпела Ивана Кузьмича? Мама говорила – загадка русской души. Хотя сама отлично знала правильный ответ – русская женщина жалеет мужчину. И терпит, терпит, терпит. В этой жалости есть и изрядная доля любви, прямой, телесной.
Жили мы на восточной окраине Ялты, недалеко от Массандровского парка. Ходили в центр города на базар. Там были рыбные ряды. Бабушка покупала рыбу всегда у одного и того же продавца – маленького, пропахшего рыбой горбуна. Она его жалела. Увидев бабушку, горбун светлел и хорошел, даже становился выше. Говорил с бабушкой очень вежливо и спокойно. Я бы даже сказал – галантно, если так можно характеризовать говор на суржике, смеси неграмотного русского с испорченным украинским. Если рыбника не было на базаре, мы рыбу вообще не покупали. Рыбу он продавал всегда какую-то плохую, вонючую, маленькую и невкусную. Чем-то напоминающую его самого.
Каково же было мое удивление, когда однажды во время обязательного для меня послеобеденного сна, я проснулся не вовремя и застукал полуголую бабушку на ее кровати с рыбником. Мне было семь или восемь лет и я, конечно, ничего не понял. Понял только, что жизнь даже самых обыкновенных людей – загадка, тайна.
После того, как мама ушла в новую семью, в комнате коммунальной квартиры остались взрослеющий Славик и бабушка Тоня. Из этой семиметровой комнаты его призвали в армию. Он пошел на флот. Тогда служба во флоте продолжалась пять лет. Служил Славик на атомной подводной лодке. Вернулся из армии лысый. На гражданке начал пить и повторять подвиги Кузьмича, которого в ту пору уже не было в комнате – не знаю, или бабушка нашла силы с ним расстаться или он сам ушел – к другой бабе.
Баша женился и привел все в ту же комнату жену Галину, худенькую провинциальную девушку с гнилыми зубами. Новой семье (вместе с бабушкой) было позволено, освободив семиметровую, занять освободившуюся за смертью соседки – большую комнату в восемнадцать квадратных метров в той же коммуналке. В этой же комнате жили потом и два сына Славы и Галины – Сашка и Сережка.
Брак был некрепкий и быстро развалился. Славик бешено ревновал Галину. Звал ее в лицо – «смерть» (смерть, пойди сюда). Пил вместе с ней и бил ее. Бил детей и бабушку. Бабушка его жалела, все ему прощала, на Галину злилась, а внуков жалела вдвойне, все им жертвовала, что только могла, заботилась о них. Галина, не выдержав семейного ада, убежала из дома. Славик искал ее долго. Но не нашел. Была она крайне легкомысленна. Все время покупала и грызла шоколад. Если были деньги, конечно. Следы Галины теряются на Кавказе, где она хотела подработать как проститутка. Там ее, по-видимому, и убили.
Дядя Слава женился еще шесть или семь раз. Пил с женами и бил их. Они его жалели. Иногда, только до поры до времени. А потом все-таки вызывали милицию. Последнюю жену он звал «лошадиной мордой» и бил не только ее, но и ее слабоумную дочь от первого брака, страдающую синдромом Дауна. Помнится, после свадьбы 58-летний жених, крепившийся и не выпивший до сих пор ни капли спиртного, выпил с 65-летней невестой две бутылки водки, приревновал ее к какому-то гостю, изорвал в клочки их паспорта и свидетельство о браке, выбросил их на улицу из окна десятого этажа и набросился на жену, крича так громко, что соседи милицию вызвали:
– Сейчас я убью тебя и твою идиотку!
Лошадиная морда была еще очень крепкая женщина. Кулачное побоище после свадьбы не окончилось для Славика благополучно. Милицию в дом не пустили.
– У нас все в порядке! – сказала лошадиная морда через дверь милиционеру.
Жизнь бабушки в первой семье сына была трудной и унизительной. Единственное ее желание было – получить отдельную квартиру. На пятьдесят пятом году жизни она впервые въехала в свой дом – в однокомнатную кооперативную квартиру в новом блочном доме на улице Волгина. Достать квартиру помог мой дед. Огромная лоджия квартиры смотрела на лес перед университетом Патриса Лумумбы.
В этой квартире бабушка Тоня прожила тридцать два относительно счастливых года. В ней же она была убита. Обстоятельства ее смерти до конца не выяснены. Роковую роль сыграли деньги, которые ей присылал мой отчим Ш… Бабушка не тратила деньги на фрукты и здоровье, как было задумано, а копила, чтобы потом отдать внукам или сыну. Она по-прежнему жалела уже давно ставших взрослыми дядями Сашку и Сережку и все прощала пьющему, непутевому и агрессивному 61-летнему сыну.
Не знаю, как и почему, но Славик решил, что бабушка отдала кому-то накопленные деньги. Поехал к ней разбираться. Привез с собой или получил от бабушки бутылку водки. Выпил и впал в ярость. Что было дальше – неизвестно.
Соседка бабушки услышала вечером того дня, что кто-то ходит по лестничной клетке и повторяет:
– Я убил свою мать… Я убил свою мать…
Вышла, увидела Славу. Спустилась на третий этаж. Дверь в бабушкину квартиру была открыта. Соседка вошла – и увидела мертвую бабушку, лежащую в луже крови. Лицо мертвой выглядело так, как будто кто-то долго топтал его ногами. Соседка тут же поднялась к себе и вызвала милицию. А Славик все ходил по коридорам и повторял:
– Я убил свою мать!
Милиция приехала и тут же его арестовала. Все было ясно.
Лошадиная морда подкупила следствие, дала следователю тысячу долларов. Славика не осудили, а посадили в дурдом, из которого он благополучно вышел через три года.
Так закончилась жизнь моей бабули. Ее убил собственный сын из-за денег, которые она для него же и копила. Затоптал ногами лежащую в собственной крови 87-летнюю мать.
Бабушка говорила часто:
– Да простит нам всем Царица небесная!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?