Текст книги "Машенька. Циклотимический роман-онлайн о любви"
Автор книги: Илья Виноградов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)
Машенька
Циклотимический роман-онлайн о любви
Илья Виноградов
© Илья Виноградов, 2016
ISBN 978-5-4483-1642-5
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Машенька
Циклотимический роман-онлайн о любви
«Он остановился в маленьком сквере около вокзала и сел на ту же скамейку, где еще так недавно вспоминал тиф, усадьбу, предчувствие Машеньки. Через час она приедет, ее муж спит мертвым сном, и он, Ганин, собирается ее встретить.
Ганин глядел на легкое небо, на сквозную крышу – и уже чувствовал с беспощадной ясностью, что роман его с Машенькой кончился навсегда. Он длился всего четыре дня, – эти четыре дня были быть может счастливейшей порой его жизни. Но теперь он до конца исчерпал свое воспоминанье, до конца насытился им, и образ Машеньки остался вместе с умирающим старым поэтом там, в доме теней, который сам уже стал воспоминаньем.
И кроме этого образа, другой Машеньки нет, и быть не может».
В. Набоков, «Машенька»
Циклотимия —
1) значительные колебания настроения от приподнятого до подавленного;
2) (cyclothymic disorder) – поведенческое расстройство, характеризуемое хронической нестабильностью настроения с многочисленными периодами легкой депрессии и легкой приподнятости.
Лучше писать для себя и потерять читателя, чем писать для читателя и потерять себя.
С. Конноли
Глава I
Милая моя Машенька, чудесное солнышко, милая ненаглядная девочка, солнечный луч, улыбка, нитка жемчуга, нанизанного на солнечный луч, милое солнышко, чудесная… чудесный соболёк, милый мангуст, маленькая ветка можжевельника, стучащаяся в окно, лёгкий дождь, освежающий и весело льющийся за воротник; милое, славное, невыразимо притягательное созданье, чайный лист, заваренный и душистый, смолистая ветка сосны, пение соловья на ветке, спускающаяся ночь, все шорохи ночи, все её дивные, цветные звуки, вся ночная свежесть, вся прохлада ночи, вся её таинственность, всё очарование и непроглядная темнота, в которой ты предвкушаешь найти обетованную нежность, все разговоры, долгие и задушевные, и молчание, которое выразительнее слов; и касание плеч, прикосновение пальцев, переплетение их, дрожь от прикосновений, дрожащие от наслаждения плечи, руки, проводящие по бархатным щекам; сгустившиеся донельзя сумерки, проснувшаяся ночь, полная звуков, отдаленный волчий вой заставляет замереть сердце; но он далёк и больше не повторился; ковер сосновых иголок, по которому ступаешь в темноте босыми ногами; и вдруг впереди оказывается река, и ты у самой воды, ты окунаешь в поток натруженные ступни, и сразу прохлада разливается по всему телу; ты – сладостный сон, который наступает вслед за усталостью, ты входишь в этот сон как фея с прозрачными крыльями, ты вьешься как бабочка и вдруг достигаешь обычных размеров, и это значит, что сон начался. Ты говоришь, что необходимо произнести заклинания. Мы, взявшись за руки, читаем по закопченной серебряной табличке странные невиданные руны; но мы откуда-то знаем, как их произносить. И мы произносим нараспев слова, а потом смеёмся над чем-то; в комнате проступают свечи, горящие по периметру магической фигуры на полу. Мы встаем и движемся по комнате; становится светлее – входит рассвет. Вдруг неожиданно все исчезает, я остаюсь один, но вижу твой портрет в рамке на полке. Я опять вспоминаю, зач́ем ты… Ты вновь появляешься, в воздушном платье с воланами-рукавами, и колокол-юбка будто скользит по паркету, маленькая комната раздвигается до размеров залы времен Тюдоров, когда камин только еще был перенесен к стене; а посредине – огромный дубовый стол, на нем – канделябры, вокруг стола скамьи. Я хочу написать тебе – но я чувствую, что не должен этого делать, потому что мы еще не знаем друг друга. Но сердце так и просит у руки, чтобы она рассыпала эти звуки по бумажному ковру. Я не могу насмотреться на твой образ – сначала на фотографиях, потом в воображении, куда эти фотографии соскальзывают одна за другой; я запоминаю выражения лица – каждый раз оно иное, но над всеми оттенками настроения господствует твой улыбающийся, отрешённый и устремленный в нечто невидимое взгляд; ты будто смотришь в одну из сфер, которые обволакивают землю, и видишь бесконечные анфилады взметающихся строений, причудливых и невообразимых уму. И видишь пространство, не скованное, не ограниченное ничем. В отблеске этого твоего взгляда, в тенях, отбрасываемых языками его пламени, хочется расположиться, как у камина, хочется поглощать почти материальную субстанцию этого взгляда, как амброзию, хочется всматриваться в глаза, изводящие его, и не бояться обжечься, хотя взгляд этот обладает и силой, способной сокрушить хищное зло, цепенеющий страх. В твой взгляд хочется облечься, как в шарф, перенять его, смотреть с такой же добротой, мягкостью и мудростью, странной в юном существе. И, кажется, я начал смотреть твоими глазами; я вижу землю, как в борхесовском Алефе, все события огромного мира с огромной высоты. Твой взгляд согревает, как вино, я напьюсь им и буду «глаголать странными глаголы», как апостолы. Я стану носить твой взгляд, как горящий уголь, в пещере сердца, и, когда возникнет надобность, я буду делиться им с холодными, продрогшими существами улицы. Серые улицы станут цветными, посреди дождя зажгутся оранжевые гирлянды, когда я достану из сердца и зажгу одним движением огнива твой невозможный взгляд.
Глава II
Все утро словно засыпано ярко-оранжевыми шариками от пинг-понга, ты купаешься в них, ступаешь по ним, они разлетаются в стороны из-под твоих ног с пластиковым звуком, и ты представляешь, что идешь по дорожке, которая вся усеяна ими; но по бокам дорожки – уже обычные кусты розмарина, а там, впереди – вздымаются сосны, виден мостик над дорожкой, и сознание подсказывает, что это часть Царской тропы, где ты проходил бессчетное число раз. Мне хочется писать только о тебе, я вспоминаю момент, когда ты вошла в автобус, а я сидел и писал этот текст, и был настолько погружен в него, что тебя не заметил. А ты заметила, поздоровалась и быстро прошла в дальнюю часть автобуса, села рядом с кем-то, и у вас начался диалог, вызванный твоей заинтересованностью. И мне стало больно. То есть, боль мгновенно охватила меня, это я могу утверждать по том́у, что старался делать вид, что ничего не произошло. Но тетрадь я убрал, теперь она стала мне ненавистна; только что я сидел, погруженный в счастливую эйфорию, рисовал твой образ; вернее, я подбирался к нему, я предвкушал встречу с ним, я начинал издалека, шёл окольными путями, придумывал детали антуража, настраивался, как играющий на бокалах; и вдруг… и вот… ты вошла и одним махом сокрушила эту хрустальную пирамиду – одним своим появлением; твой воображ́аемый образ столкнулся с живой тобой и не выдержал – разлетелся вдребезги. Ты сидела и разговаривала с парнем, который, наверное, обезумел от счастья – я слышал глуповатый подростковый голос, о чём-то смеющийся, он прерывался вкраплением твоего милого голоса, и вскоре после того вы замолчали. Я, напряженно прислушивавшийся, подумал, что, как и ожидалось, больше не о чем говорить, и рассматривал даже такой фантастический вариант, что ты, попрощавшись вежливо, пересаживаешься ко мне, и уже теперь я становлюсь от счастья блаженным глупцом; сохраняя, однако, трезвость голоса и начиная свой внутренний, по сути, только озвученный с тобою – монолог. И ты действительно оказалась рядом со мною, но ты стояла в профиль, а если бы собиралась сесть рядом, ты была бы обращена ко мне всем своим существом. Я понял, что ты просто собралась выходить на этой остановке. Я повернулся к тебе и сказал: «Привет! извини, я тебя не заметил», как будто тот мой привет, брошенный тебе вслед, когда ты так стремилась к другому в конце салона, остался тобою незамеченным; и ты снова сказала мне «привет» с улыбкой; и мы почти одновременно отвернулись друг от друга; мы синхронно совпали в определении и отмере времени, которое полагается на приветствие и прощание; я повернулся и уткнулся в свою книгу, не став провожать тебя «долгим и мучительным» взглядом; а ты вышла на остановке «Спартак», как собиралась; и я, сидя в отъезжающем автобусе, сопоставлял эту нашу утреннюю встречу с услышанным от тебя вчера, что у тебя «планы на этот день». Я стал думать, какие же это планы. Я не знаю, где ты работаешь – может, это мистическое кафе – на «Спартаке»; может, ты собралась кого-то навестить, может, пробежаться по магазинам, зайти на рынок «Пушкинский», чт́о на «Спартаке» (эта мысль пришла мне в голову уже сейчас, когда это пишу). Я увидел течение твоей жизни – оно не совпадало, не соприкасалось с моим, оно летело и летит сейчас где-то рядом, в пространстве, как орбита (я уже пишу, что в голову взбредет), выписывает причудливые дуги и траектории, – оно похоже на полёт птицы с ветки на ветку, с тротуара на мостовую, с кроны клёна на плитку модных магазинов; оно похоже на солнечный луч, на радиоуправляемый солнечный луч, который, направляясь деятельным и целеустремленным сознанием, описывает спирали вокруг проводов, скользит по крыше пришвартовавшегося автобуса, пробежался по сумочкам и пакетам модниц, застыл у увешанного бижутерией ларька, зарылся в цветные ткани и шали дородных женщин с черными волосами, разговаривающих на гортанном наречии; он (луч) пролетел мимо кованых решёток и поблескивающего аквариума, он описал дугу вокруг памятника неопределенной формы и полетел дальше на набережную; ему навстречу улыбнулось море, оно рябит в глазах и сверкает отражениями солнца, и вот, ты – один из его лучей, ты пляшешь в его короне, ты, как шарик йо-йо на солнечной веревочке, то взлетаешь в вышину, дальше и выше облаков, то опускаешься к самой воде; но вот веревочка йо-йо рвется, не выдержав напряжения, и остаешься здесь, на земле, навсегда.
(Жизнь удивительна и прекрасна. Не помню, к чему написал эту фразу, но она есть в тетради.)
Ты остаешься здесь, на земле, ты превращаешься в живую, зоркую женщину с необычайно цепким и внимательным взглядом, ты ходишь теперь по улицам и носишь с собой белый сафьяновый саквояж, откуда вынимаешь иногда какие-то зелья и эликсиры и продаешь их. У тебя на шее развесной лоток, а на нем – снадобья; ты что-то выкрикиваешь, зазывая людей; или – нет – не выкрикиваешь, это не в твоей манере, ты просто предлагаешь, а прохожие подходят, прицениваются, что-то выбирают, и вдруг – я оказываюсь одним из таких прохожих; я одет в кожаный светлый плащ, хотя на улице жарко, и я выгляжу точно как Крымов из «Ассы» Соловьева; и еще у меня на руке часы со швейцарским логотипом, а из нагрудного кармана выглядывает золотая цепочка; я произвожу впечатление благопристойности и успеха, и я хочу тебя соблазнить, но ты отвергаешь меня, ты с негодованием бросаешь мне в лицо несколько фраз, затем поворачиваешься к другому покупателю.
Набережная сменяется гаспринскими улочками, изгибающимися и стремящимися, как потоки дождевой воды, к морю; ты стоишь в конце длинной улицы, стоишь возле бордюра, а на нем – тяжелые сумки. Я даже вспоминаю одну сумку – такая сумка, синевато-серая, была в нашей семье много лет назад. Ты стоишь, отдыхая, ты как будто волокла эту тяжёлую сумку снизу, и еще – будто у тебя сотни невысказанных претензий, и сегодня ты собралась на эту тему со мной поговорить. Но вот и это видение изживает себя, улетучивается. Ты на вершине горы. И, несмотря на это, я могу тебя приблизить взглядом. Ты стоишь и смотришь сверху, из-под облаков. Вокруг струится вечер, закат, солнце касается ай-петринских зубцов, руби́нит их, окунает в золото и оставляет просохнуть. Ты смотришь вниз, со смотровой площадки, ты перегнулась через перила, но ты не собираешься падать, ты просто очень задумчиво, мечтательно и серьезно смотришь вдаль.
Мне пришло в голову, что ты можешь захотеть учиться чувственности не со мной; ведь я ничему не смогу тебя научить; я знаю только простые ученические движения… только такие простые движения, как приветствие, приветственный взгляд, слово утешения, снисходительное движение руки, переставляющей с места на место мягкую игрушку; я совершенно не осведомлен в области такой симфонически-политональной мистерии, как поцелуй; если мне и случалось механически перебирать его клавиши, то делал я это, копируя внешние образцы, которые моему воображению поставляет кинематограф. О том, что поцелуй – это таинственная завеса, с бархатным шуршанием приоткрывающая волшебный узор звёздного неба на стеклянной стене, я начинаю догадываться только сейчас; и делаю это я, глядя на тебя, наблюдая, как ты вбегаешь в автобус и, повинуясь траектории чувства, облетаешь попытавшийся приблизиться к тебе тяжелый грузовой звездолет, доставляющий с далеких звезд обогащенную руду, и приземляешься на зеленую планету с лужайками и ручьями; ты, как бумажный самолетик, облетаешь этот волшебный сад, созданный твоим воображением; когда ты говоришь, я слышу в твоей речи совершенно незнакомые мне ноты, я прислушиваюсь к ним, как профессор в пенсне, знающий несколько европейских языков – но ни слова не разбирающий в живописных пререканиях туземцев с Бо́ра-Бо́ра; и с этого момента мне интересен мир чувств, я тоже хочу приобщиться к нему – но, увы, у меня нет способностей, я вижу чувства нарисованными на бумаге, как и слова, которыми я обозначаю их. Мне кажется, я смотрю на тебя из окна автобуса, из которого ты вышла на своей остановке. Я могу кричать, могу стучать в стекло и царапать его, но ты не обернешься, а если и сделаешь это, то уже после того как автобус отъедет; и даже если предположить, что ты посмотришь именно в тот момент, когда я кричу, чт́о ты увидишь? фигуру, которая мечется за стеклом автобуса-аквариума и широко открывает рот, но беззвучно; и глаза у этой фигуры ввалились от долгих бесполезных бдений, а движения рук нелепы, потому что царапать стекло бесполезно, и даже стучать изо всех сил – тоже не вариант, так как стекло крепкое. Разве есть шанс, что ты, пронаблюдав этот спектакль, остановишься и, может даже, прекратишь свое стремление в те места, куда зовет тебя такая притягательная сила свободы – свободы женщины, обладающей юной красотой – страшным оружием, которое, как представляется, может сокрушать целые армии; как ультразвук – нажать на кнопки – и многочисленные шеренги солдат валятся на землю, сраженные невидимой и невообразимой силой. Но, предположим, ты вошла в автобус, ты вернулась, ты прервала маршрут, ты поднялась на ступеньку – и ты увидела опять меня, ко мне вернулся звук, и я что-то говорю тебе; ты закрываешь мне рот руками, ты выводишь меня из автобуса и ведешь в свою жизнь, ты вводишь меня в свою жизнь. И – что? Куда я попал? Это волшебный сад Алисы; чтобы оказаться там, нужно уменьшиться в размерах и пролезть в замочную скважину; чтобы взобраться на хрустальные деревья и стрясти сапфировые плоды, нужно надеть специальные кошки, которые не вгрызаются в хрупкое стекло; нужно уметь летать, нужно, наконец, родиться в пространстве, где возможно взаимопонимание. Если бы я был твоим ровесником, смог бы я тебя понять? Нет, необязательно; но я был бы из одного гнезда с тобою, а теперь я – мрачный дирижабль, со вздохом скашивающий глаза вбок и ввысь, где стремительно проносится невидимка стелс. Но нет, ты же спускаешься иногда со своей горы, как фея Э́венга, чтобы набрать воды и приготовить ужин; а я стану той водой; я умею это делать, или умел когда-то; надо просто лечь на землю и слушать твои шаги, твои приближающиеся шаги, и распластываться, распластываться, покрывать все выемки и отверстия земли, и, наконец, студеным ручьём влиться в озеро, в тот самый момент, когда ты погрузишь в него свое серебряное ведерко; и вот, я оказываюсь в ведрах на коромысле, которое ты вносишь в горницу. Как ты будешь обращаться со мной? Часть меня ты зачерпываешь, набираешь в серебряную лейку и поливаешь цветы…
Глава III
Я соорудил невообразимую вазу для цветов, для коралловых роз, которые тебе собирался подарить… из пластиковой бутылки; наре́зал ножом острые лепестки, они нелепо торчали как осколки разбитого стекла; потом я догадался отогнуть их… Они очень красивы, эти розы, и даже на третий день после покупки они еще не увяли. Глубокий алый отлив; цвет лепестков густой и насыщенный, но в то же время солнечный свет легко пробивает их и разбрызгивает капли краски по стенам и стеклам. Я собирался купить обычные бордовые розы, но те оказались мрачными, неподходящими к веселому свету дня. Мне почему-то было бы интересно угадать, скол́ько еще они простоят? неделю? в это воскресенье я сфотографирую их и сопоставлю со своими чувствами. Да, сердце разбито вдребезги, но вчера у меня появилось ощущение второго дыхания. Из небогатого чувственного опыта мне было известно, что разбитое сердце не вылечивается сразу, а только спустя некоторое время; мучительная боль, невозможность думать о чем-то другом, постоянная горечь в груди, словно слезы вот-вот наполнят резервуар и перельются через край – все это не проходит сразу, но ты постепенно избавляешься, словно смываешь с себя очень въедливое вещество – вещество любви. Но вчера во мне ожила какая-то нечаянная радость, которая, сохранив остроту чувства, в то же время дала мне возможность увидеть мир другим, неотягощенным взглядом. Мне это представляется чудом. Потому что слишком очевидна внешнесть, непридуманность этого источника радости. И теперь, сегодня, я думаю о тебе, но это не заслоняет от меня мира; у меня появляются какие-то планы, и нет этой рабской зависимости от другого человека; хотя, когда я думаю о тебе трезво, я слишком хорошо вижу, что тебе в данный «сезон» времени совершенно все равно – хотя раньше тебе вроде было интересно, чт́о я производил на свет с помощью разветвляющихся фраз и необычных ритмических сочетаний. Может, прочтешь потом; может быть, ты притворялась, а теперь, вошедши в мир чувственных и, наверное, физических отношений с людьми, решила, что это «не твое»; женщины вообще на деле равнодушны к искусству, как и мужчины. Нельзя любить искусство и планировать его любить; то есть, быть любителем искусства и в промежутках между актами любви (которые выражаются в чтении, рассматривании картин, ассоциировании и связывании различных опытов в более-менее взаимозависимую картину проблесков прекрасного) думать о себе, как о том, кто будет любить искусство, и будет считаться таковым в глазах окружающих. Искусство можно только делать. И делает его не маститый прозаик с наканифоленными органами метафоротворения и сюжетообразования, а, скорее, необразованный воспитанник профтехучилища, который вдруг прочел «скажите же червям, когда начнут, целуя, вас поглощать в земле сырой, что тленной красоты навеки сберегу я и форму, и бессмертный строй», и ему это показалось значительней, чем речи батюшки о бессмертии души и вере, откуда он до сих пор черпал свои скудные представления об эстетике или чем-то подобном. Неважно, что потом (хотя, учитывая короткость жизненного срока, важно) он пойдет за пивом и в примитивнейшем диалоге с «друганами» утопит все крохи небесного хлеба, почти случайно выхваченные. В конце концов он вернется – пусть это будет даже под конец жизни. В конце концов ты вернешься, скорее, это произойдет гораздо раньше, когда у тебя появится интернет, который ты сейчас совершенно справедливо считаешь ненужным излишеством, расслабляющим память и деятельное воображение. Но есть и положительная сторона – слепки наших душ, которые в очном диалоге бывает трудно и даже невозможно разглядеть; мы как бы совмещаем увиденный образ с реальностью, и это то, о чем говорил Китс: «Видеть, чтобы воображать, и воображать, чтобы понять смысл увиденного». А вообще, я, обратившись мыслью к тебе и вспоминая свой опыт, утверждаюсь в одной радостной новости, быть может, она и тебе покажется верной: счастье любви – в факте существования этого человека, потому что ничего больше мы не можем потребовать. И в радости, и в надежде видеть его хотя бы изредка. Я надеюсь, что скоро увижу тебя, хотя в графиках и не нашел точных дат и цифр.
Глава IV
…Единственно, на что меня хватило, – это вывести крупными буквами: я не могу без тебя. Эти слова звучат в тишине, к которой не хочется прислушиваться, потому что знаешь – прислушиваясь, начнешь различать посторонние (чуть было не написал «потусторонние») звуки, звуки, которые своей обыденностью уже словно бы рассказывают новую историю и сбивают меня с пьедестала моего великого горя. Если я прислушаюсь, то различу журчание воды; я придумал бы, что она бежит из-под крана – эдакий непременный признак былых коммунальных квартир, где плохо закручивался кран; и слышно, «как булькает влага по трубам внутри батарей», и «сырость капает слезами с потолка». Но на самом деле кран в квартире закручивается хорошо, и то, о чем я говорю – постоянно обновляющаяся жизнь, – которая словно бы рассказывает новую историю – это плод моего воображения; мои когда-то читанные впечатления о переживших горе и пытающихся утешиться пением птицы, журчанием реки, голосами на улице. Я могу включить чайник, и он начнет издавать звуки нагревающейся воды, но это не выведет меня из состояния горя; горе заключается в том, что с трудом заведшийся механизм остановился в растерянности – ожидаемого путешествия не будет. Странное дело – я начал писать, и у меня буквально отлегло от сердца, и даже об этом эффекте я знаю, и, можно сказать, начал я выплескивать себя еще и с этой целью – пропустить через шредер мысли и рефлексии печальный рисунок, который вышел в эти выходные. Собственно, это не рисунок, а грустный казус расстроенного воображения. Я должен запретить себе глядеть на ее фотографии, которые я заботливо скачал откуда только возможно. Я смотрю на эти фотографии, слушаю чудесную музыку и, кажется, уношусь в такие дали, куда немыслимо забраться воображению; но чем дальше, тем больнее разрыв между этим придуманным образом и живым существом. Живое существо Маша. Все разбилось о странный, как корабль на волне, факт твоего бытия. Все мысли и установившиеся цепи, связывающие меня и других. Образ великой былой любви поблек. Почему? Даже не хочется вдумываться в это, потому что понимаешь – существование живого человека опрокидывает все нагромождения.
Чувствуешь себя как клоун, с лица которого сошла краска, но он еще пытается сравняться с другими, блещущими своими румянами и накладными ресницами.
Иногда мне приходит в голову, что это – простой расчет. Конечно, не все абсолютно чувства девушки – расчет, но в общем-то она стремится обустроить свою жизнь наилучшим образом, да еще и в самое благоприятное время. Что-то я скатился от возвышенности к холодному перебиранию выгод и потерь. Она написала: «Помните, мы с вами договаривались в воскресенье пойти на море?» – Помню ли я? да я всю неделю этим жил только. Цветы в ванной… Хотел поставить их на стол, в банку какую-нибудь, так как вазы у меня нет. Потом решил – пусть уже лежат в том состоянии, в котором они были предназначены к своей миссии. Бутылка дюшеса в холодильнике тоже пускай лежит. Не сделаю ни глотка… Сейчас приду, посмотрю на цветы – не завяли еще? Коралловые розы. Я хотел сначала традиционные бордовые. Но они смотрелись мрачно. А эти – яркие, красные, но не алые, такие – оттенка чешского стекла, с глубоким отливом. Под ярким солнцем они смотрелись бы весьма мило…
…хотя тосковать по тебе – благо, и даже сейчас, когда чувства, словно бы всколыхнутые океанской волной, постепенно успокоились, я перебираю в памяти те редкие крохи соприкосновения, которые остались в памяти. Камешек, что я подарил, и ты обрадовалась. Обрадовалась таким образом, что мне это показалось добрым знаком. Выходит, я ошибался? То странное чувство, вызвавшее мгновенный зрительный образ, когда, после воскресного нашего с тобой дуэта, собирался заговорить с тобой и внезапно увидел тебя в чьих-то объятиях… Образ возник такой: будто по сердцу царапнул острием узкий кухонный, с насечкой, нож, но и будто и сердце мое было обернуто в поролон (именно в поролон); и острие ножа не причинило мне боли, только вонзилось в поролоновые ткани и, не имея намерения проникать глубоко, скользнуло по ним и вышло. Иногда примешивается обида, что ты отказала в безобидном походе на море. Чувствуешь себя слегка социально растоптанным. Мне хотелось поплавать с тобой, покружиться вокруг тебя в глубине дельфином, потаскать за ноги, сплавать до буйка, понежиться на мелких и ласковых камешках у кромки прибоя. Но твоя траектория иная…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.