Текст книги "Воспоминания: территория любви"
Автор книги: Ирина Антонова
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
В Германии
Когда папа к нам вернулся, его сразу направили на работу в Германию. Я только окончила первый класс. Когда мы уезжали, папа сказал маме: «Знаешь, я хочу, чтобы Галя поехала с нами. Пусть девочка поживет в нормальных условиях». Чтобы понять, почему он просил об этом маму, нужно знать, какое тогда было время. А было это начало 30-х годов – все жили очень тяжело. И мама ответила: «Конечно!» Это ведь была моя мама. Она не могла ответить иначе. Не думаю, что маме это решение далось легко. Ведь непросто видеть перед собой каждый день ребенка, которого родила другая женщина от твоего мужа. Но мама знала, что Галя не виновата, что ей с нами будет лучше. Потому она и сказала отцу «да». И Галя поехала с нами.
А я «другую папину женщину», «тетю Полину», сразу невзлюбила. Не могла ей простить, что она на какое-то время забрала у нас папу. Но к Гале, к моей сестричке, у меня никогда не возникало никаких недобрых чувств. Потом, когда мы вернулись в Москву, когда Галя уже жила в самом центре, рядом с Театром оперетты, мы время от времени встречались, не забыли друг друга и проведенного под одной крышей времени.
В Германии мы прожили три с половиной года. Отец работал в торгпредстве, в том же здании, что и посольство. Как я теперь понимаю, он выполнял какую-то важную миссию. Свидетельство тому – его фотокарточка с известным французским кинематографистом. Папа говорил, что они обсуждали покупку французами фильма Эйзенштейна «Броненосец Потемкин». Но никаких подробностей о его работе в Германии, о том, чем он там занимался, я не знаю.
Видимо, исполнял какие-то обязанности в области культуры. Он каждый вечер бывал в посольском клубе. А поскольку меня не на кого было оставить, то всегда брал меня с собой. Поэтому так случилось, что в самом невинном возрасте я посмотрела совсем не детские фильмы. Один из них – врезавшийся в память – знаменитый «Голубой ангел» с Марлен Дитрих. Но не могли же мне запретить его посмотреть! Я в это время страстно мечтала стать балериной и изображала «приму» каждый раз, когда предоставлялась возможность. Как только кто-то из взрослых произносил: «Сейчас нам Ира станцует!» – я с огромным удовольствием танцевала. Очень хорошо помню эти свои «выступления» в фойе клуба.
Желание быть балериной возникло не случайно. Виной тому был папа и его настоящее помешательство на театре и музыке.
В Германии я довольно быстро овладела немецким, потому что много играла с детьми, а в детстве язык усваивается легко. Мой немецкий, конечно, был kindersprache, то есть детским. Сегодня мой словарный запас гораздо шире, чем тогда. Но правильность произношения я усвоила в детстве.
Когда мы только приехали в Германию, по одежде мы сильно отличались от немецких детей. Но у нас были деньги, и мама практически сразу купила мне приличные вещи. Сама она в этом отношении была скромницей, что легко можно увидеть на групповых снимках мамы в обществе посольских дам. Дорвавшись до нарядов, многие женщины упивались возможностью хорошо одеться. Меня же и Галю мама старалась нарядить. По возвращении в Москву я поначалу очень выделялась на фоне сверстников именно одеждой, потому что она была добротная, хорошо сшитая и красивая.
Мы уехали из Берлина в Москву вскоре после того, как Гитлер пришел к власти. А примерно за полгода до этого поселились на частной квартире в районе аэродрома Темпельхоф. Тогда многие русские, работавшие в Германии, жили на частных квартирах. Нашу хозяйку звали Паде. И она была просто потрясена моей невоспитанностью, неумением правильно расставить сервиз, разложить столовые приборы. А откуда мне было знать? Мама этим совершенно не интересовалась, меня не учила. Я делала все, как могла, небрежно, без особого желания и умения. И фрау Паде взялась за меня. Она добровольно приняла на себя функцию моей воспитательницы – следила, когда я приду с прогулки, чтобы я не опаздывала в школу, научила разным домашним премудростям. Я даже стала немного готовить.
Школа находилась очень далеко от нашего дома, я ездила на велосипеде через весь Берлин минут сорок. И только потому, что я была отличной велосипедисткой. И за это, как и за театр, я должна быть благодарна папе. Ведь это с ним мы летом по воскресеньям отправлялись на велосипедах за город. Как сейчас помню, что больше всего я любила время, когда наступал сезон клубники. Это были пригороды Берлина, там стояли небольшие домики, и почти в каждом доме продавали клубнику, которую папа брал с собой домой. Еще помню, что однажды мы ели клубнику со сливками в гостях у одной женщины. Она нас угощала и очень внимательно на нас смотрела, прислушивалась. Она понимала, что мы говорим не по-немецки, но не понимала, что это за язык. В какой-то раз, когда мы снова заехали к ней поесть клубники, она все-таки решила удовлетворить свое любопытство и спросила: «Вы из Индии?» Папа был брюнетом с иссиня-черной шевелюрой, действительно немножко восточного типа. Видимо, его внешность и навела ее на такую мысль. Папа ответил: «Нет, мы из России». Женщина была очень удивлена.
Мама в Германии работала, как и в России. Она была секретарем в посольстве. Вообще всем женщинам, которые там жили, находилась работа. И, как и в Москве, в Берлине мы с папой ходили в театр. Именно там я в первый раз услышала «Летучего голландца» Вагнера. Помню, что мне очень понравились изумительные хоры матросов. А еще декорации, изображающие сам корабль. Но музыку Вагнера я тогда еще понять не могла.
Помимо театра мы с папой часто ходили в цирк и на концерты. На всю жизнь запомнились концерты Эрнста Буша. Он был знаменитейшим немецким актером и певцом, но при этом коммунистом и выступал в районе, который назывался Roter Wedding, то есть «Красный Веддинг», потому что там жили в основном люди, сочувствующие компартии. Уже после войны Эрнст Буш приезжал к нам в Россию в составе театра «Берлинер ансамбль», созданного Бертольдом Брехтом. Играл повара в «Мамаше Кураж». В спектакле была замечательная сцена: он чистил морковь. Но делал это так необыкновенно артистично – раз-раз-раз, и морковь чистая – что зрители в зале в этом момент ему аплодировали. Я так любила выступления Буша, что кое-что из его репертуара запомнила наизусть. Вернувшись в Москву, я напевала иногда его песни. Ребята спрашивали меня: «Что ты поешь?» А я им отвечала: «Это такая песня – „Красный Веддинг“».
Мы ходили на концерты Буша по воскресеньям. Выступления шли в клубе, где собирался простой люд из квартала; некоторые, как и мы, приезжали из других районов. Помню, я всегда просила папу: «Поехали Буша слушать! Мне так хочется!» Если папа был свободен, то мы ездили. А еще в Германии папа удовлетворил свою страсть к музыке: накупил невероятное количество пластинок (скупил буквально все). Потом мы привезли их домой, и так у нас образовалась богатая коллекция классики. Например, у нас были все записи гениального дирижера Тосканини.
И конечно, мы с папой не могли пройти мимо знаменитого берлинского зоопарка. Его посещение было для меня праздником. Я и сейчас люблю зоопарки и стараюсь ходить в них, когда бываю в разных городах. Помню, была в зоопарке в Японии и увидела там группу детей, которых привела учительница. У всех детей были с собой рюкзачки. В определенный час они сели, достали каждый свой завтрак, поели, после еды аккуратно все убрали и организованно пошли дальше. Подошли к клетке с тигром, и учительница говорит по-английски: «Дети, это тигр!» Они прильнули, посмотрели и пошли дальше. Очень дисциплинированными были эти японские дети, мне это понравилось.
А в Германии я однажды вернулась из зоопарка вся в слезах. Мама с папой спрашивают: «Что ты? Почему плачешь?» Я говорю: «В зоопарке в клетке не звери, там люди! И с ними маленькие дети!» Оказалось, что из Африки привезли какую-то семью или часть племени, человек пятнадцать, и их поместили в большую клетку в зоопарке – и детей, и взрослых. На меня это зрелище произвело удручающее впечатление. Мне стало за них так больно и так страшно. Ведь они такие же, как мы, с такими же руками и ногами, а их держат в клетке! Для ребенка это было ужасным потрясением, настоящий кошмар.
Первая любовь
В Германии я встретила свою первую любовь и не могу забыть ее до сих пор. Это был мальчик, с которым мы вместе учились в русской школе. Его звали Лолка Эйферт. Много лет спустя, работая в Музее изобразительных искусств и вместе с другими сотрудниками составляя к его юбилею список директоров – там были известные имена: Иван Владимирович Цветаев, Николай Ильич Романов (его я знала лично, так что я через одно рукопожатие была знакома с Цветаевым), – я вдруг обнаружила человека по фамилии Эйферт. Не самая распространенная фамилия. Я попыталась о нем что-то узнать и выяснила, что одно время он работал в Германии, потом его сняли, потом он попал в Среднюю Азию, работал там в каких-то музеях. А еще я узнала, что у него был сын.
Однажды я рассказала эту историю на телевидении. И выяснилось, что это на самом деле был отец Лолки. Мне в итоге удалось найти его фотографию: на карточке сам Лолка – красивый парень восемнадцати лет, и девушка – его невеста. Это была еще довоенная фотография.
Лолка погиб на войне. Он навсегда остался в моей памяти как самый лучший на всем белом свете мальчик. И вот что удивительно: я не помню ни одного человека из нашего класса, ни одного лица, только Лолку. Он относился ко мне абсолютно «никак», не обращал никакого внимания, не сделал в мою сторону ни одного жеста, иначе я бы обязательно запомнила. С моей стороны это было просто безответное детское обожание. Я мечтала о нем даже тогда, когда по возвращении в Москву у меня появился друг, мальчик, которому я нравилась немножко больше, чем он мне. Он был хороший, умный, добрый. Но это был не Лолка Эйферт. Мы дружили до последнего дня его жизни, я была хорошо знакома с его женой. А тогда, в юности, он очень хотел, чтобы мы поженились. И наши мамы этого тоже очень хотели. Но я его не любила. Звали его Самуил Вишневецкий. Точнее, это потом его звали Самуил Вишневецкий, а тогда он был Мулька. И он был замечательный, его обожал весь класс, но только не я. Он стал доктором наук, математиком, работал на космос. Чудесный человек. Но не Лолка Эйферт…
Когда я узнала, что его отец был директором нашего музея, меня это совпадение невероятно обрадовало и одновременно удивило. Как удивило и еще одно совпадение, случившееся в моей жизни.
Я всю жизнь работала в музее, создателем которого является отец Марины Цветаевой – профессор Московского университета Иван Владимирович Цветаев. Так оказалось, что я жила в одном доме с Мариной Цветаевой, сама того не зная. Я жила в пятом подъезде в доме номер четырнадцать дробь пять на Покровском бульваре, а она – в четвертом, на одном этаже с моей приятельницей Наташей Саакянц, которая потом стала артисткой Театра сатиры. Но увы, я узнала об этом очень поздно, только когда прочла воспоминания младшей сестры Марины – Анастасии Цветаевой, которая и написала об этом. И когда я сказала о таком совпадении, она, будучи человеком с воображением, заметила: «Как интересно! Вы жили в одном доме с Мариной, дочерью основателя музея… Это знак судьбы».
Наверное, так, но в мой любимый музей, созданный Иваном Владимировичем, я попала совершенно случайно. Хотя, возможно, это тоже судьба.
Роман с театром
Театр, театр… Ах, я до сих пор помню это магическое слово «Гельцер». Такое странное, нерусское. Екатерина Гельцер. Знаменитая звезда балета 20-х годов. Помню, как смотрела с ней в главной роли «революционный» балет Глиэра «Красный мак».
Папа дружил с директором Большого театра Еленой Константиновной Малиновской. Известная была в то время женщина. Благодаря ей я с детства бывала с папой в Большом, восседала в директорской ложе. Интересно, что мама с нами в Большой не ходила, хотя она была прекрасной пианисткой, любила и исполняла серьезную музыку. Почему мы с папой обычно ходили в театр вдвоем? Я не знаю.
В театр я попала не по возрасту – совсем маленькой. Поэтому поначалу я выдерживала, может быть, один акт. Потом меня укладывали на красный диванчик, стоящий в директорской ложе, а взрослые продолжали смотреть спектакль. Когда действо заканчивалось, папа меня, сонную, уносил из театра домой на руках. Благо наш дом находился совсем близко.
Пропускал нас в эту ложу некий «особый человек». Помню, только что закончилась война, уже ушла в мир иной Малиновская… Папа вернулся с фронта. И вот однажды он предложил: «А пойдем, дочь, в Большой!» Я ему в ответ: «Папа, ведь там твоих-то никого нет, как мы пойдем?» А он настаивает: «Ну давай попробуем, почему нет?» И мы пошли. А там на входе стоит все тот же «особый человек». Он нас сразу узнал и пропустил. После этого мы еще несколько раз сходили в Большой благодаря этому старому знакомству. Но однажды все закончилось: мы пришли – а его нет.
Я очень благодарна отцу за то, что он научил меня любить и понимать театр. А он, видимо, и сам хотел приучить меня ценить театр, потому и брал с собой. Помню, как мы ходили на первое исполнение Пятой симфонии Шостаковича в 1937 году, на премьеру оперы Тихона Хренникова «В бурю» в театре Станиславского и Немировича-Данченко в 1939-м. Не могу сказать, что я сразу полюбила Шостаковича… Но во многом благодаря этому раннему знакомству позже я его действительно полюбила и слушала все его симфонии, вплоть до Пятнадцатой.
Отец был и остается главным человеком, учителем, который открыл для меня искусство. Он все время подталкивал меня, способствовал увлечению театром. Правда, в Художественный папа сводил меня всего один раз. Но я сразу полюбила этот театр и просто влюбилась в знаменитого Качалова. Он тогда был уже довольно стар и почти не выходил на сцену, лишь еще в легендарном «На дне» играл Барона. Даже те, кто видел его на сцене только в этой роли, не могли не понять, что соприкоснулись с гением. А во время войны я ходила на выступления Качалова в Колонном зале, где он читал фрагменты из «Войны и мира» Толстого. У Василия Ивановича был потрясающий голос, который проникал прямо в душу. Еще он играл в спектакле по пьесе Гамсуна «У врат царства» в дуэте с Екатериной Ильиничной Еланской. Я ходила практически на каждый спектакль с их участием. Не преувеличиваю. Вот только играл Качалов уже всего несколько раз в году. Однажды во время спектакля Качалов на сцене нечаянно уронил Еланскую. Она сидела в кресле, он подошел сзади, обнял ее за плечи… И тут они оба упали! Но большие артисты легко и изящно вышли из положения: Качалов Еланскую поднял, при этом сделал вид, что извиняется. Она, естественно, его простила. И спектакль продолжился. Большинство зрителей так ничего и не заподозрили. А я сижу и думаю: не сломал ли он что-нибудь себе или ей, когда оба хлопнулись? А еще я была на премьере гениального спектакля «Три сестры», который поставил Немирович-Данченко.
Как в то время люди стремились в театр! Чтобы попасть на эту премьеру, я стояла в очереди за билетами трое суток. Правда, не подряд: я записалась вечером в очередь, потом ушла на несколько часов (благо жила поблизости), в это время за меня стояла приятельница. Потом вернулась, а она пошла спать. Я же продолжала стоять. А вот в последние сутки мы уже никуда не уходили до утра: всю ночь ждали, когда начнут продавать билеты.
А пока мы дежурили в очереди, в театре шла генеральная репетиция. Часов в одиннадцать вечера начали выходить актеры. Все сразу возбудились: «Кто такой?.. Смотрите, кто это прошел!..» И вдруг мы с Ириной (так звали мою подругу) увидели Алексея Николаевича Грибова, гениального актера, который играл роль Чебутыкина. И вот мы стоим и смотрим, как по Камергерскому идет пьяненький Грибов и поет: «Тарара… бумбия… сижу на тумбе я…» Прямо в строгом соответствии с ролью. Если помните, его герой, военный доктор, тоже в «Трех сестрах» выпивает. Мы, конечно, были в восторге.
Спектакль произвел огромное впечатление. Мы с подругой сидели наверху. Когда представление закончилось, спустились вниз, в партер, подошли к самой сцене. Вокруг раздавались не просто аплодисменты, это была настоящая овация. И вдруг на поклон вышел сам Владимир Иванович Немирович-Данченко. Встал совсем близко от нас, ведь мы пробрались к самой сцене, и говорит: «Спасибо! Вы, наверное, знаете, что этот спектакль уже шел на сцене театра, его поставил Константин Сергеевич Станиславский. Это был замечательный спектакль, мы его повторили, кое-что изменив в расчете на молодых, на новое поколение»… И делает правой рукой жест в ту сторону, где мы стоим. А я его слушаю и думаю: «Это для меня поставлено! В расчете на таких, как я!»
Кстати, состав актеров, занятых в постановке, был потрясающей. Три сестры: Маша – Алла Тарасова, Ольга – Клавдия Еланская, Ирина – Ангелина Степанова. Все три – красавицы, еще совсем молодые. Грибов играл Чебутыкина, Хмелев – Тузенбаха. Я никогда не забуду, как, уходя на дуэль, с которой он не возвращается, гениальный Хмелев говорит Ирине, которая его не любит, но должна на следующий день выйти за него замуж: «Я не пил сегодня кофе. Скажешь, чтобы мне сварили…» Говорит и уходит… А мы-то знаем, что он не вернется. Это было потрясающе. Ливанов играл штабс-капитана Соленого – типа, влюбленного в Ирину, Георгиевская – Наталью Ивановну, жену Прозорова. Вот такой был состав, совершенно изумительный, незабываемый.
Я много раз ходила на этот спектакль, в том числе и после войны. Премьера же состоялась прямо перед войной, а потом театр уже не работал. После войны я как-то раз говорю мужу: «Пойдем на „Три сестры“. Ты увидишь, как это изумительно!» А он, нужно сказать, терпеть не мог театр, считал, что это страшно фальшивое искусство. Но я все-таки как-то его уговорила. И мы пошли. После я его спрашиваю: «Ну как?» А он в ответ: «Замечательно!». Я: «Ну вот, видишь, а ты не хотел!» А он свое: «Это действительно замечательная работа. Но, извини, все равно исключение». И всё. Больше он со мной на драматические спектакли не ходил.
Правда, мы вместе ходили на музыкальные спектакли, на балет. Движение и музыку муж ценил, а в драматических спектаклях не мог слышать, просто не выносил сценическую речь.
Помню, как мы с ним ходили на «Ромео и Джульетту» Прокофьева. Я «Ромео и Джульетту» смотрела в первый раз еще до войны. Тогда приезжала Уланова, и я стояла у Большого театра и спрашивала, нет ли лишнего билетика, потрясая билетом на пьесу Гуцкова «Уриэль Акоста» в Малом театре с гениальным Остужевым в главной роли. И тут, будто провидение поняло, что мне очень хочется попасть на Уланову, подошел какой-то человек и спросил, нет ли у кого-то билета на Остужева в обмен на «Ромео и Джульетту»? И мы с ним с радостью «махнулись». Помню, это был третий ярус, боковая ложа, не лучшее место, но это было совсем неважно. От мастерства Улановой я была в совершенном потрясении.
И вот, когда Уланова перешла в Большой театр, я предложила мужу: «Давай пойдем на Уланову!» Поскольку он балет любил, то согласился. Мы сидели недалеко от сцены. Поднялся занавес…
Спектакль начинается так: идет увертюра, на фоне занавеса в центре стоит отец Лоренцо, справа от него – Джульетта, а слева – Ромео. Так они стоят всю увертюру. Причем Уланова стоит спокойно, но смотрит немножко вдаль. И кажется, что от нее идет какое-то голубое излучение, она словно светится. Я сижу и даже не осознаю, что со мной происходит. И вдруг муж говорит: «Ну что ты плачешь? Ты же ничего не запомнишь. Еще ничего не произошло, а ты уже плачешь!» Так необыкновенно я была взволнована.
Мир книг
А еще в моей жизни много значило чтение. Читать я начала рано, и отец стал покупать мне книги. Так однажды, на мое счастье, в нашем доме появился Диккенс. Это было уже в Германии, когда мне исполнилось девять или десять лет. Диккенс произвел на меня невероятное впечатление. Чтение его романов почти всегда заканчивалось слезами. И знаете, это замечательно. Я уверена, что умение плакать от красоты, от искусства, от переживания, которое дает искусство, – очень важное. Да, я бесконечно благодарна отцу, что он открыл для меня его удивительные миры. Я считаю, что все родители должны покупать детям Диккенса, потому что это писатель, который очень четко учит отличать черное от белого, добро от зла.
Мама не разрешала мне читать по ночам. Но у меня была своя комната, поэтому я брала книгу, прятала ее под подушку, и, когда мама уходила, зажигала свет и продолжала читать. Помню, как читала «Лавку древностей» – тот фрагмент, где Нелли и ее дедушка уходят из города. Мне их было ужасно жалко, я понимала, что они гонимы. Помню, как плачу и перечитываю это для того, чтобы плакать, чтобы сочувствовать, сожалеть. Этим и силен Диккенс: он пробуждает чувство сопричастности, желание защитить того, кого жалко. Роман стал для меня очень важной книгой. В нем много скепсиса, иронии, я это тоже понимала, смеялась шуткам, но самое дорогое – именно чувство сострадания и сопричастности. Видимо, описание несправедливости, несчастливо складывающегося детства было мне очень близко. Я даже перечитывала на ночь иногда эту книгу, чтобы поплакать, посочувствовать, чтобы любить Нелли. Мне хотелось быть доброй.
А еще я очень рано начала читать Пушкина, не столько стихи или сказки, сколько прозу. Также рано прочла Лермонтова: он давался труднее, но очень нравился – драматичный, романтичный, загадочный. Что-то я читала в Германии, а что-то уже в Москве, когда мы вернулись. Хорошо помню впечатление, которое произвели на меня «Страдания юного Вертера» Гете, помню, как полюбила его поэзию. Я даже пыталась переводить его стихи на русский язык. Еще мне нравился Шиллер, «Коварство и любовь» – ужасно романтично!
Но особенная любовь – это пьесы. Я перечитала всего Островского из школьной библиотеки (дома у меня его книг не было), все пьесы до единой. Я и до сих пор люблю читать именно пьесы, хотя знаю, что многим они не нравятся: люди не воспринимают их как литературу вне игры, вне сцены. Больше того, я даже иногда, возвращаясь из театра, перечитываю пьесу, которую только что посмотрела: что-то я не услышала, что-то они опустили. Пьеса – очень своеобразная художественная форма. Островского я считаю грандиозным мастером. У нас привыкли воспринимать его как приложение к театру – текст, предназначенный для игры на сцене, забывая, что драматургия самостоятельный род литературы. Он дает огромный материал для постижения жизни.
Я много раз перечитывала «Грозу», потому что меня просто потрясала эта история. Совсем недавно прочла в воспоминаниях Константина Коровина, как он однажды пришел к Островскому и застал его сидящим в халате за столом, на котором были разложены игральные карты. К каждой карте – валету, королю, тузу или королеве – была прикреплена бумажка с фамилиями артистов Малого театра. И Островский сидел перед этой мозаикой, а рядом с ним лежали часы… Коровин спросил, что это такое, и Островский ответил: «Я написал пьесу, но, наверное, слишком увлекся. Тянет на три-четыре часа. Публика столько не выдержит, надо сократить». И он берет карту, смотрит на часы и читает текст. Если получается слишком длинно, то сокращает его: кому-то даст побольше слов, кому-то поменьше. Сначала он писал пьесу так, как получалось, а потом утрамбовывал текст, чтобы уложиться в хронометраж спектакля. Читал вслух и сверялся с часами: сколько времени это занимает. Какой интересный процесс – создание пьесы! Какая необычная система!
Или, к примеру, героини произведений нашей классической литературы. Не боюсь признаться, что никогда не нравилась пушкинская Татьяна. Я понимала, что это честная, искренняя барышня, благородная натура, но мне казалось, что если она любит Онегина, то должна была остаться с ним. У меня было несколько экстремистское отношение к ее последнему поступку, к этой встрече, к ее проповеди, к ее отказу. Я считала, что она просто струсила. Тогда, по молодости, я еще не понимала, что для нее невозможно нарушить клятву верности, данную нелюбимому мужу. У Толстого мне не очень нравилась Наташа Ростова, не нравилась и Сонечка – своей подчиненностью, безропотностью, и уж, конечно, совсем не нравилась Элен с ее наглостью и глупостью. Такие женские персонажи меня не привлекали. Зато мне очень нравилась Анна Каренина. Я даже выучила весь ее последний монолог, когда она бросается под поезд: «Туда!.. Туда, на самую середину!» Этот монолог я даже читала вслух сама для себя. Да, очень нравилась Анна Каренина, ее отношение к Сереже, ее взаимоотношения с людьми… Я прекрасно понимала, что в ней нравится Левину. Ведь он явно был ею увлечен. А вот Эмма Бовари мне никогда не нравилась, хотя я очень любила роман Флобера. Я жалела ее, но никакой симпатии к ней у меня не возникло. Очень нравился Гамлет, хотя я не понимала той игры, которую он вел. Но я все ему прощала, мне не терпелось скорее разоблачить всех, я не понимала, почему он медлит, никак не могла примириться с его смертью, хотя было ясно, что она неизбежна.
Да, и никакого идеологического давления я тогда не ощущала. Понятия запрещенной литературы для меня не существовало. Я даже не подозревала о том, что что-то нельзя читать. Я просто что-то любила, а что-то нет. Например, я никогда не читала дамскую литературу, ту же Лидию Чарскую, которая была страшно популярна. Я слышала ее имя, но мне это не было интересно, меня это не волновало. Дома было много книг, и никто не запрещал мне читать что бы то ни было. Не было такого понятия. Оно появилось потом, после войны, когда пригвоздили Ахматову. Но это было уже другое время.
Дома я перегружена книгами, их безумное количество. Оставить их некому. Нет в моей семье людей, которые будут ими пользоваться. Когда я болела, приезжали работники нашей библиотеки. Мы отобрали часть книг для музейной библиотеки. Остальное я стала раздававть. Сейчас пристроить книги очень трудно, особенно зарубежные. Время такое настало. Не очень-то они и нужны. Часть книг я передала в разные музеи, в Вологду взяли, еще кое-куда. Но не все, далеко не все. Очень была удивлена, что даже Библиотека иностранной литературы не заинтересовалась. А меж тем у меня много книг на иностранных языках и почти нет альбомов.
У нас большая квартира, четыре комнаты. И во всех стоят книжные шкафы. Вся квартира в книгах. Накопилось за жизнь. Даже папины книги еще остались. Книги для меня – это моя жизнь, целый мир.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?