Текст книги "Истории, написанные золотым пером. Рассказы очевидцев"
Автор книги: Ирина Бйорно
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
Так она и уснула. Когда она пробудилась, её страна уже во всю работала: молоко, надоенное от коров – самое лучшее в мире, согласно лживой рекламе, – уже отвезли на фабрику, где его разливали по пакетам, шофёры уже привезли товары в местные магазины из всех концов Европы, булочники уже закончили свою выпечку хлеба на сегодня, а Люси, графиня, только что проснулась и дернула за шнурок звонка, призывающего прислугу со свежим кофе и сладкими ватрушками на завтрак.
Её жизнь была такой, о которой мечтали все её подруги в детстве – беззаботной, всегда одинаковой и бесконечно скучной жизнью современной графини, живущей во дворце с глупым, уродливым мужем-графом. И она неожиданно вспомнила мелодию из Пер Гюнта, которую слышала вчера, и почему-то взгрустнула, но только на мгновение. Дверь в её спальню открылась, на пороге стоял её муж с лошадиной челюстью, а сзади него была служанка с подносом утреннего кофе.
Послушайте музыку того вечера: http://youtu.be/wCEzh3MwILY
Шурочка
Рассказ написан в честь моей бабушки, которую я очень любила. Она и рассказала мне свою историю.
Она шла на свидание с затаённой грустью – игра была закончена, и сегодня должен был наступить её финал. Воздух был по-летнему тёплый, и Шурочке было жарко в брюках, пиджаке и галстуке – сегодня – голубом, в полоску. В руках у неё был свёрток с чем-то объёмным, а под мышкой она прижимала к телу букет алых, почти кровавых тюльпанов.
Когда Шурочка вошла в небольшое нэпмановское кафе на углу Басманной, Олечка уже сидела за столом и пила свой любимый крепкий индийский чай с лимоном и сахаром. Она, казалось, была озабочена чем-то, и её светлый чистый лоб под непослушной, завитой на щипцах чёлкой, перерезала поперечная морщинка. Она и не заметила, как Шурочка подошла к её стулу сзади, бросив свои пакеты прямо на каменный пол кафе, положила свои руки на Олечкины чуть сутулые плечики и прошептала ей нежно на ушко:
– А вот и я!
Олечка повернулась всем телом к подошедшему, её огромные глаза-незабудки чуть округлились, и подкрашенный ротик растянулся в улыбку:
– Шура! Это – ты!
Она взяла руку на своём плече и покрыла её торопливыми поцелуями, чуть стыдясь перед другими гостями маленького кафе, которых в этот ещё не поздний час было немного.
Шурочка поцеловала Олечку в щёчку, высвободила шутливо свою руку и, подняв букет тюльпанов, рассыпала цветы перед Олечкой на столе.
– Посмотри на цветы! Они распустились по дороге. И каждый цветок – шедевр красоты и совершенства – как ты. Ты ведь любишь тюльпаны?
Олечка собрала цветы в букет и опять улыбнулась, обнажив на секунду мелкие белые зубки.
– Спасибо, Шура! Ты всегда такой галантный! Я подумала, что ты передумал и не придёшь. Вообще не придёшь. Мне сегодня грустно – не знаю почему. Наверное, опять будет гроза – душно!
Шурочка села напротив и молча смотрела на Олечку. Было приятно просто сидеть и созерцать это красивое, женское существо в лёгком голубом креп-жоржетовом платье, тоненьких чулочках-паутинках, изящных туфельках и с умело подведёнными глазами и алым ротиком. Всё в Олечке было совершенно, красиво, как бывает красив цветок, раскрывшийся весной – ещё юный, не знающий ни холодных ночей, ни сильного ветра, ни душащего влагой ночного дождя. Казалось, что ни война, ни революция не испортили женского изящества, живущего в этой молодой женщине. Олечка улыбнулась.
– Хочешь чаю? Я закажу.
– Потом, – ответила Шурочка.
Шурочка знала, что никакого «потом» не будет, но тянула со следующим актом разворачивающейся трагикомедии.
– Олечка! Мы должны расстаться! – нежно взяв Олечкину ручку в свою изящную, длиннопалую руку, неожиданно сказала Шурочка. Она увидела мольбу о помощи в глазах подруги.
– Нет, Шура! Не надо! Я ведь тебя……
И уже тише Олечка прошептала:
– Люблю…..
Голос её совсем упал.
Шурочка больше не могла выдержать напряжения. Гроза уже собралась на улице, небо потемнело, в кафе, несмотря на дневные часы, зажёгся дорогой, но не всегда работающий электрический свет.
– Олечка! Я сейчас вернусь через минуту, – а ты мне скажешь это опять. Хорошо?
Шурочка встала, подняла с пола свой большой пакет с чем-то и направилась в сторону туалета, оставив Олечку одну.
В мужском туалете никого не было, и Шурочка, быстро скинув с себя ставший уже привычным для неё добротный мужской двубортный пиджак, модные широкие брюки-панталоны, ботинки, носки и развязав галстук, сняла с себя белую, полотняную, пропотевшую на работе рубашку и стала развязывать широкое белое полотняное полотенце, стягивающее её юную, упругую грудь.
Из пакета она вынула тонкое женское бельё, лёгкое летнее платье, чулки – шёлковые, скользящие и немного стоптанные, уже не новые, летние туфельки. Ей было странно надевать эту женскую одежду, от которой она почти отвыкла за последние три месяца её жизни мужчины. В том же свёртке она нашла свою старенькую сумочку – потрёпанную, но любимую. В сумочке лежала помада сиреневого оттенка и крошечный пузырёк, в котором на дне ещё сохранились капельки дореволюционных духов, пахнущих любимыми Шурочкой пачулями.
Она аккуратно сложила мужскую одежду и ботинки в пакет, подкрасила губы, вздохнула, посмотрелась ещё раз в зеркало, отразившее молодую, немного похожую на мальчишку, коротко остриженную женщину – с карими, чуть печальными глазами.
– Танцуем дальше, – сказала сама себе свою любимую фразу Шурочка, глядя в зеркало, и вышла в зал кафе.
Она надеялась, что Олечке надоест ждать и она уйдёт домой, уйдёт навсегда, уйдёт из её, Шурочкиной, жизни, но этого не случилось.
Олечка сидела за столом и потягивала чай из гранёного стакана в серебряной, явно дореволюционной оправе. Она и не заметила или, вернее, не обратила внимание, как Шурочка подошла к ней сзади, положила свои уже голые, до плеч открытые руки на платье Олечки и, наклонившись к ней, прошептала ей на ушко:
– А вот и я!
Олечка повернулась всем телом и увидела перед собой неизвестную молодую женщину в элегантном, но немного старомодном платье. И эта, неизвестная ей, по-мальчишески остриженная женщина, говорила Шуриным, знакомым и любимым ей голосом.
Олечка буквально окаменела, пытаясь понять смысл этой абсурдной сцены. В голове у неё всё смешалось: Шура и эта неизвестная молодая женщина – может, сестра Шуры – с такими знакомыми ей, любимыми, не похожими ни на кого глазами. А где же Шура? Почему пришла его сестра? Как она узнала про Олечку? Кто она – эта незнакомка?
– Я – Шура, – услышала Олечка знакомый голос.
Как может сестра иметь такой же голос? Этого Олечка не понимала. И где же Шура? Убежал? Исчез?
А дело было в том, что ….
Шурочка родилась ещё в начале века, не нашего – прошлого – в Полоцке, в Белoруссии, и была единственным ребёнком в обедневшей дворянской семье, которая хоть и потеряла свои усадьбы и многочисленную дворню, но гордилась своим именем и последним оплотом богатства – большим белым домом с колоннами, стоящим на главной улице Полоцка под старыми, вековыми платанами. Да и фамилия семьи было под стать этим деревьям-великанам – Платанович.
Семья состояла из папочки, занимающегося коммерцией и благотворительностью, и его нежной, болезненной и прекрасной мамы Мани, говорящей на трёх языках, интересующейся литературой и беззаветно влюблённой в свою Белoруссию – с её неповторимыми древними обычаями, страшными сказками про домовых и леших и несокрушимой верой в справедливого, но всевидящего и всезнающего белoрусского Бога, и маленькой, кареглазой Шурочки.
Шурочка или Сашенька – как звал её папа – была ребёнком бойким, умным и преданным идеалам семьи. У неё был гувернёр, собака и личная лошадь в конюшне богатых соседей. На праздник папочка покупал во французском магазине живых устриц, которые пищали, когда, как на санках, скатывались в здоровые желудки семьи Платанович, и иногда на ужин подавали «тартар» – сырой, свеже-провёрнутый мясной фарш с хреном, каперсами и ароматным ржаным караваем, а в шесть лет Сашеньке даже дали отведать шипучего, щекочущего горло, пузыристого французского шампанского.
Сашенька училась дома французскому, немецкому, танцам, умела ездить на лошади и обожала пористый шоколад. Мир её был праздничный, розовый, и она чувствовала, что белoрусский Бог любил её, маму Маню, папочку и Белoруссию с её заповедными лесами, протяжными песнями, многоцветными венками на голове у женщин и вкусной, разваристой, ни с чем не сравнимой белoрусской картошкой.
Но видно, у Бога были свои планы – отличные от счастливых планов семьи Платанович. В 1913 году от воспаления лёгких скоропостижно скончался Шурочкин папочка. Удар был нанесён. Мама Маня слегла сначала в горячке, потом залезла в долги, продала белый дом с колоннами за бесценок и, собрав в узелок деньги, драгоценности и Шурочку, бежала от первой мировой войны в столицу России – Москву.
Шурочке было в то время 10 лет. Переезд – или скорее бегство – было сумбурное, поэтому прибытия в столицу она не запомнила. Прожив первую неделю в третьесортной, недружелюбной и дорогой гостинице, они нашли недорогую комнатку под лестницей на Садово-Самотёчной, в старом доме с татарином-дворником, и тут же туда и переехали. Спали они теперь в одной кровати – единственной в этой меблированной бедной квартирке – так было теплее, и маленькая Сашенька согревала ночью всегда холодные ножки мамы Мани.
Мама Маня работать не умела и не знала, как добывать деньги на жизнь. Свои небольшие драгоценности она заложила в ближайший ломбард, где её бессовестно надули, и этих денег им могло хватить только на первые два-три месяца. Приближалась зима 15 года, мировая война была в разгаре, а Бог, видно, или ушёл на каникулы, или уехал инспектировать другие части земного шара, забыв на время о Европе, России, голоде, тифе, Сашеньке и её аристократической маме.
Мама Маня продолжала заниматься с Сашенькой иностранными языками по вечерам, рассказывала дочери истории о России и Белoруссии и обсуждала последние новости улицы. Днём же Сашенька всё время куда-то уходила, говоря мамочке, что идёт в библиотеку, но она упорно искала работу, стучась маленькими, но крепкими кулачками во все дома.
Однажды ей повезло – дверь открыла усталая, немолодая уже, женщина и, услышав Сашенькину правильную речь с мягким белoрусским акцентом, она сказала коротко:
– Хорошо! За детьми присматривать сможешь? Приходи завтра с утра!
На этом разговор закончился, и началась Сашенькина трудовая жизнь. Она приходила в эту семью рано утром и делала всю работу, включая уборку, мытьё посуды и укачивание орущих младенцев. За это её кормили на кухне и давали немного денег, которые она отдавала маме Мане, а та каждый раз спрашивала Сашеньку:
– А это честные деньги?
Ибо боялась, что Сашенька будет красть ради неё или, ещё хуже – пойдёт на панель. Так прошёл смутный 16 год, и пришла Октябрьская Революция. По всей Москве бегали люди с оружием, по улицам стало опасно ходить, но мама Маня с Сашенькой продолжали тихо жить – или скорее – выживать – в своём полуподвальчике, где мама Маня учила Сашеньку немецкому и французскому и обе ждали, когда Бог вспомнит о них и даст им хоть немножечко просвета в их тяжёлой, полуподвальной жизни.
Сашенька вытянулась, повзрослела не по годам и бегала теперь по центру Москвы, как по родному, но уже далёкому Полоцку. Мама Маня Москвы не любила, боялась солдат с оружием и выходила из дома только в церковь и за хлебом в ближайшую лавку.
Революция не принесла маленькой семье Платанович никакого облегчения. Сашенька так и не ходила в школу – мама Маня продолжала её домашнее образование – и работала «в людях», повторяя бесконечную историю потерянного в огне революции старого поколения русского дворянства.
Когда мама Маня узнала в 1918 о казни семьи императора Николая в Сибири, она пошла в церковь и попросила отслужить панихиду по убиенному Николаю, а Сашенька приняла решение – никогда не просить Бога ни о чём, в церковь не ходить и рассчитывать только на себя. Её Бог умер вместе со старыми платанами в Полоцке, которые срубили на дрова в холодные зимы первой Мировой войны. Но маму Маню она любила и не отнимала у неё её веру в этого странного и совсем нечеловечного Бога.
Скоро после Революции правительство перебралось в Москву, церкви стали закрывать, да и мама Маня боялась туда ходить, не зная, что теперь делать, и проводя время в старых воспоминаниях и латании своих и Сашенькиных сильно износившихся нарядов.
Наступил 1921 год. Правительство вместе с Лениным поняло, что социализм построить – не так просто, как об этом написал бородатый многодетный Маркс, поэтому было решено сделать «шаг назад»– к частной, но ограниченной рогатками закона, собственности – и была провозглашена новая политика НЭПа.
В Москве, как грибы после дождя, открылись частные рестораны, кафе, танцевальные клубы, магазины, торгсины и даже игорные дома. Было открыто и несколько церквей – одна на Елоховской, куда и стала ходить мама Маня, неся свои поклоны и бесконечные жалобы к глуховатому Богу россиян и белoруссов. Появилось множество рынков, спекулянтов, «предприимчивых» граждан нового типа Остапа Бендера. На улицах Москвы замелькали лисьи шубы, бриллианты и шёлковые чулки. В театрах поэты читали стихи нового типа. Мама Маня почувствовала оживление старинных, забытых во времена революции, привычек к комфорту, красоте и гармонии. Сашеньке в то время исполнилось 18.
В один такой, довольно холодный ноябрьский день, она пошла на Лубянку и, немного подумав, открыла тяжёлую дверь, за которой работало таинственное и страшное НКВД. Шаг был сделан. Её остановил солдат с винтовкой и спросил:
– Ты к кому?
Сашенька не испугалась и сказала:
– Я в приёмную.
– Проходи! Первый этаж направо.
Она прошла в приёмную, минуя кабинеты с корректно, но чистенько и стильно одетыми секретаршами, стучащими по клавишам пишущих машинок отлакированными пальчиками. Это Сашеньке понравилось. Она вошла в приёмную и подошла к первому столу.
– Вы по какому вопросу, гражданка? – услышала она голос, исходивший от высокого, тощего человека в круглых очках, стоящего у окна. Ей показался голос знакомым.
– Я бы хотела работать у вас переводчицей, – неожиданно легко сказала Сашенька.
– Какие языки знаете? – спросил её человек в очках.
– Немецкий, французский и белoрусский, – с улыбкой ответила Сашенька.
– Письменный и устный, – добавила она после паузы, не зная, что больше сказать.
Человек в очках окинул её взглядом:
– Вам сколько же лет, барышня?
– Уже 18. Я работаю с десяти лет, – зачем-то добавила Сашенька.
– Хорошо, приходите завтра на проверку ваших знаний, а сегодня напишите заявление и заполните анкету. Вопросы есть?
Тут дверь открылась и кто-то позвал человека в очках
– Феликс! Пора ехать в Кремль!
Сашенька даже опешила. Тот, в очках, повернулся к ней и сказал:
– Так завтра, ровно в 9—00! Не опаздывайте, барышня!
– Я не барышня, а Александра Фёдоровна.
– Хорошо, Александра Фёдоровна, до завтра!
Феликс вышел, по длинному коридору раздались шаги, и всё затихло. Сашенька осталась одна в кабинете. Неожиданно в кабинет вошла женщина, немолодая, сурового вида и принесла бумаги:
– Заполните анкету, милочка, и напишите заявление по форме.
Сашенька села за стол и стала заполнять длинную анкету. ФИО, имя отца, имя матери, социальное положение – она задумалась и написала: рабочий класс. Она сдала все бумаги секретарю и вышла на улицу. В её лицо ударил дождь со снегом. Хорошо! Она бросила вызов судьбе и этому непонятному Богу мамы Мани. Ну и пусть! Она сама добьётся хорошей жизни! И без этого Бога!
На следующий день в 9.00 она уже была на Лубянке, где её проводили в другой кабинет и дали «пари матч» месячной давности. В дверь вошла вчерашняя строгая женщина с усталым голосом и сказала кратко:
– Переводи вслух!
Сашенька даже облизнулась от радости, как собака, которой дали косточку. Она любила французский, а мама Маня много рассказывала о Париже, где они были с папочкой на каникулах ещё до рождения Саши.
– А теперь переведи это на немецкий! – скомандовала женщина, прервав Сашеньку.
– Письменно! Даю двадцать минут!
И она указала на статью о политике на второй странице газеты. Через двадцать минут она вошла опять, взяла Сашины листки, написанные красивым чётким почерком, и сказала:
– Подожди здесь. И ушла опять.
Сашеньке хотелось в туалет, но она не решилась покинуть комнату. Через десять минут тяжёлая дверь открылась и в комнату вошёл вчерашний человек в очках и с козлиной бородой.
– АААА! Александра Фёдоровна! Вы здесь, голубушка! Хорошо! Печатать на машинке умеете?
Сашенька отрицательно покачала головой.
– Ну, ничего, научитесь – вы же умненькая? – весело улыбаясь, сказал незнакомец, и его глаза прищурились от улыбки.
– А звать мы будем вас Шурочкой. Сашенька у нас в третьем отделе, а то путаница будет, а Александрой Фёдоровной быть пока рановато. Шурочка – коротко и хорошо!
Сашенька приняла своё имя и повторила про себя «Шурочка» – звучало хорошо, и она улыбнулась и спросила:
– Когда мне начинать работу?
– Прямо сейчас, голубушка! И работы будет много, очень много. Вы будете помогать нашей новой стране завоёвывать популярность в международном обществе. Придётся вас подучить и натаскать – но ведь вы любите учиться, правда?
Сашенька – теперь уже Шурочка – сказала коротко:
– Да! Хотя в школу она никогда не ходила, а всю свою мудрость знала от мамы Мани.
Так началась новая Шурочкина жизнь на Лубянке. Она ходила на работу с удовольствием, переводя политические новости, готовя тематические подборки, составляя тексты документов и договоров. С неё была взята подписка о секретности, и даже любимой маме Мане она не говорила, чем занимается в этом таинственном здании на Лубянке, а если та спрашивала, то коротко отвечала:
– Я перевожу с французского и немецкого.
А большего мама Маня и не спрашивала. Теперь у них появились деньги, Шурочка стала одеваться лучше, получая по разнарядке материал для костюмов и обувь. Материала хватало на двоих, и скоро не только Шурочка, но и мама Маня обновили свой очень потрёпанный за годы войны и революции гардероб. К счастью, у них был одинаковый размер как одежды, так и обуви, что сильно помогало обеим женщинам. Мама Маня донашивала Шурочкины башмаки, переделывала её костюмы и блузки на свой фасон и занималась ведением их нехитрого хозяйства.
Она продолжала ходить тайно от Шурочки в церковь, прося там Бога за себя и Шурочку, хотя Шурочка не одобряла её тайных и опасных в эти новые времена походов.
Так прошёл первый год Шурочки на службе у новой страны – страны Советов. Она научилась бойко печатать на машинке, знала в лицо всех сотрудников своего отдела, посещала политкружок и читала Маркса в подлиннике. Она стала привыкать к новой жизни. Мама Маня ходила к праздникам в открывшийся Елисеевский и покупала там себе и Шурочке её любимый пористый шоколад, стоивший безумные деньги, но напоминавший им о старой, белoрусской жизни в доме с колоннами. Казалось, что Бог опять повернул своё лицо к этой маленькой семье из двух крепко сплочённых жизнью женщин, но…. Видно, он (Бог) опять решил уехать подальше от россиян с их проблемами, коммунизмом, еврейскими и продовольственными вопросами, и в России начались тиф, холера и голод из-за неурожая, длившегося уже третий год.
Шурочка получала рационные карточки на себя и маму Маню и обедала в столовой на Лубянке, где кормили хорошо – по-кремлёвски. По воскресеньям они ходили в баню, хотя Шурочка не любила этот коллективный ритуал обнажения в толпе незнакомых, часто уродливых женских тел. Они купили с мамой Маней корыто на рынке, которое они заполняли раз в месяц горячей водой, наслаждаясь возможностью мыться дома. Спали они в одной кровати, и для Шурочки не было на свете более прекрасной женщины, чем мама Маня, хотя родное мамино тело стало стареть от неустроенности, лишений и постоянного страха за будущее.
В тот день Шурочка пошла в баню одна – у мамы Мани стали болеть суставы и колени, и она лежала дома с французским романом в руках. В бане было полно народу, шаек не хватало, и Шурочка должна была ждать, когда шайка освободиться. Она немного промёрзла в предбаннике, быстро помылась, попарилась только один раз и с мокрой головой вышла на холодный зимний воздух. До дома было десять минут хода. Она пришла усталая, квёлая и легла спать под боком родной мамы Мани. К вечеру мама Маня хотела разбудить Шурочку – она сварила её любимую гречневую кашу-размазню, но та вся горела и бредила. У дочки начался тиф.
Мама Маня набросила на себя пуховый платок и побежала к дворнику просить помощи перевезти Шурочку в пункт травматологии – старинную больницу, расположенную на Садовом кольце. В этой больнице Шурочке предстояло лежать ещё много-много раз в будущем, но сейчас был её первый раз. Татарин-дворник свистнул ломовому с телегой, и Шурочка с мамой Маней поехали в больницу. В приёмной сестра потрогала Шурочкин лоб и коротко сказала:
– Тиф! В барак!
Мама Маня заплакала. Шурочка была почти без сознания. Шурочку положили на специальную каталку и повезли в тифозный барак, где с неё сняли всю одежду, липкую от пота, обрили её голову налысо, отрезав её гордость – две длинные в пояс косы, которые она по привычке укладывала венцом вокруг головы – как это делали в Белoруссии – и положили в палату, где лежали уже с дюжину тифозных больных женщин, разгороженных друг от друга матерчатыми ширмами. У кровати стояла маленькая тумбочка, на которой был стакан с градусником, поилка с носиком и полотенце.
Одежду её отдали маме Мане с инструкцией о стерилизации. Мама Маня возвратилась домой в смятении. Вся её жизнь была в Шурочке – её умненькой доченьке, а сейчас та лежала в тифозной палате и умирала. Мама Маня собралась с силами и пошла в Елоховскую на вечернюю службу. Там она долго стояла перед иконой Богородицы и молила её вернуть Шурочку здоровой. Домой она пришла поздно и совершенно разбитой. Жить ей не хотелось. Она зажгла керосиновую лампу, согрела чаю и стала вспоминать свою жизнь.
Москва с её шумом, непонятными, невоспитанными людьми, солдатами была ей чужда, но уехать отсюда она не могла – даже если бы очень хотела. Москва отнимала теперь у неё и Шурочку. Она опять заплакала. Не раздеваясь, она пролежала на кровати, где обычно спала вместе с Шурочкой – часто обнявшись, до утра, и, попив холодного, вчерашнего чая, она пошла в больницу. У окошечка она назвала Шурочкину фамилию:
– Платанович, Александра Фёдоровна, в тифозном она.
Женщина в окошке посмотрела в какие-то книги и сказала:
– Сдвигов в состоянии нет. Приходите позже.
Такой ответ мама Маня получала уже две недели. Две долгие недели она не видела своей Шурочки, две недели она каждый день ходила в церковь и ставила свечку – за здравие, две недели почти не спала. И вот через две недели Шурочку выписали! На пороге приёмной стояла бритоголовая, с тёмными кругами под глазами, сильно похудевшая Шурочка! Мама Маня обняла её и передала одежду для переодевания – на улице стоял мороз, и она принесла пуховый платок и свои валенки, сохранившиеся ещё из Белoруссии. Они пошли домой, где она заварила чай с сушёной малиной и сделала ржаной хлеб с маслом, а сверху на масло насыпала много сахарного песка – так Шурочка всегда любила. Они попили чай и легли спать. Мама Маня крепко прижала к себе тоненькую, всю исхудавшую Шурочку и погладила по её стриженной под ёжик голове. Они опять были вместе! Значит, Бог смилостивился, послушал её молитвы, значит, он – за них, маленькую семью белoрусов, случайно оказавшихся в этом странном городе.
Шурочка две недели не была на службе, но неразбериха, голод и эпидемии не позволяли советским службам работать эффективно и следить за работниками – даже на Лубянке. В отделе думали, что Шурочку послали с тайным заданием, а спрашивать на Лубянке, кроме начальства, никто не решался.
На следующее утро Шурочка проснулась рано и стала думать – как в таком послетифозном виде вернуться на свою представительную работу. Она посмотрелась в крохотное зеркальце, висящее в углу их комнаты, и пришла в ужас – на молодую девушку похожа она никак не была. Мама Маня встала и готовила чай.
– Шурочка! Ты что застыла! Собирайся на службу! Пора!
Но та стояла в одном нижнем белье и не одевалась.
– Мама! Где папин костюм?
Мама Маня привезла из Полоцка один из костюмов своего мужа – на память. Он висел на вешалке в крохотном шкафу. Она открыла шкаф и достала костюм. Шурочка наодела брюки, рубашку, пиджак, мама Маня помогла ей завязать галстук, но ботинки были очень велики. Мама Маня взяла ботинки и пошла на уже открывшуюся с раннего утра привокзальную барахолку, где обменяла их на поношенные, но Шурочкиного размера мужские ботинки.
Шурочка надела принесённые мамой ботинки, повязала шарф, надела толстое папино пальто и превратилась в молодого, уставшего, но довольно симпатичного молодого человека.
В таком виде она и явилась на Лубянку. В пропуск её никто заглядывать не стал – она его и не разворачивала, и она прошла в свой кабинет никем не замеченной.
– А где же Шурочка? – поинтересовалась переводчица из соседней комнаты.
– Меня зовут Александр, и я из иностранной комиссии переведён к вам на время, пока Шурочка не вернётся из больницы. У неё – тиф.
– ААА! Хорошо! – ответила секретарша, – тогда займитесь её делами – целая папка накопилась.
– Бедная девочка!
Так Шурочка превратилась в Александра. Мужская жизнь ей неожиданно понравилась – в новом образе мужчины её принимали на равных, а женщины даже заигрывали. Костюм сидел на ней немного мешковато, но это помогало ей скрыть её женские формы. Приходилось ходить в мужской туалет, но там, к счастью, были сделаны запирающиеся кабинки. Мужская роль удавалась ей хорошо, и они ходили гулять с мамой Маней под ручку по Нескучному саду – как пара.
Шурочка купила себе в торгсине два шёлковых галстука, а на барахолке – длинный мундштук и стала курить папиросы с мундштуком. Деньги ей платили неплохие на службе, и она стала посещать рестораны, где по вечерам танцевали фокстрот и читали стихи. Она научилась танцевать фокстрот, а с мамой на кухне – вальс и чарльстон и уже отваживалась пригласить на танец дам из ресторана.
Танцевала она хорошо, но не так мужественно, как другие танцоры-мужчины – более нежно, бережно, и женщины предпочитали её как партнёра. Однажды она даже отважилась пойти в открывшееся в дни НЭПа казино, где долго наблюдала за игрой в рулетку, но сама не играла.
Жизнь мужчины была проще, практичней и интересней, поэтому, когда её волосы подросли, она пошла в парикмахерскую и сделала настоящую короткую мужскую стрижку “ под польку».
Прошло уже более месяца, как она стала Александром, и вот в один день она встретила в ресторане Олечку. Олечка сидела за столиком одна и была печальна. Она только что разошлась со своим молодым человеком, которого она знала три года – его перевели в другой город, а покидать Москву ей не хотелось.
Шурочка пригласила Олечку на тур вальса, с которого всегда начинался танцевальный вечер, и пара закружилась под чудесную венскую музыку, написанную в честь петербургской красавицы более полувека назад божественным Штраусом.
Чудесная музыка подействовала магически, и двое – Олечка и Шурочка – слились в одно существо, кружась в волнах вальса, растворившись и забыв о происходящем вокруг. Олечка танцевала легко, даже виртуозно, а Шурочка вела Олечку по большому кругу этого нэпманского танцевального зала уверенной, но ласковой, по-женски, рукой. После танца они сели за столик, и Шурочка заказала по бокалу крымского Абрау-Дюссо.
Они начали говорить, рассказывая друг другу о своей жизни, поэзии, революции, и не могли наговориться. Две души купались в нежном единении и узнавали друг друга в мелочах – взгляде, улыбке, движении аристократических рук. Вечер затянулся допоздна, и Шурочка вдруг вспомнила про маму Маню и резко остановила разговор.
– Мне пора! Меня ждут. Увидимся завтра! Чао!
Она не стала ждать Олечкиной реакции, поднялась, поклонилась слегка и вышла из кафе на ещё морозный, но уже по-весеннему лёгкий воздух.
Дома она ничего не сказала маме Мане о происшедшем, а та и не спросила, но заметила новую, лукавую смешинку в глазах своей Шурочки. Ночью они лежали под одним одеялом, и мама Маня чувствовала, что тело Шурочки становится более сильным, не таким тощим, каким она вернулась из тифозного барака.
К вечеру следующего дня Шурочка почувствовала, что ей хочется увидеть Олечку опять. В голове проносилось:
– Придёт ли Олечка? Да зачем ей этот роман без продолжения? Что она, Шурочка, делает?
Но ответов на эти вопросы у неё не было, и она решила:
– Танцуем дальше!
Это была её любимая приговорка.
В ресторане она увидела Олечку и заметила радостный блеск в Олечкиных глазах, когда она, Шурочка, подошла своей лёгкой, летящей, не мужской походкой к столику.
– Ты давно меня ждёшь?
Давно, всю мою жизнь жду, – ответила улыбающаяся Олечка.
Пойдём гулять! – добавила она. Они вышли на улицу, но было ещё холодно, и ветер щипал прохожих за лица.
– Пойдём лучше слушать стихи, – предложила Олечка, и они отправились в клуб железнодорожников, где молодые поэты-футуристы читали свои новейшие шедевры.
Они вошли, не раздеваясь, и нашли два свободных стула в заднем ряду. Зал был полон. Жители новой России истосковались по поэзии, гармонии и грёзам, пройдя суровую, дикую и голодную пору революции и войны. На сцене стоял кучерявый, бледный, длинноносый, казалось, застенчивый молодой человек в длинной робе и галстуке и читал свои стихи.
– Кто это? – спросила Олечка у соседа.
– Тихо! Это – Блок!
– Спасибо, – тихо ответила Олечка.
На сцене раздавался глуховатый голос, отчеканивающий странный, рваный ритм стихов. Олечка широко открыла глаза. Ритм уносил её далеко от зала, неустроенной жизни, но рядом с ней был тот, кто придавал ей уверенность, что ещё не всё потеряно – Шура сидел рядом и, казалось, был полностью поглощён происходившим на сцене. А Шурочке действительно понравились стихи, Блок, атмосфера в зале и … Олечка, сидевшая рядом.
У Шурочки никогда не было близкой подруги, кроме любимой мамы Мани, а тут – такое родство душ… Пусть она – в мужском обличье, но ведь душа – бесполая, а их души были близки. В Бога Шурочка не верила, но верила, что люди могут быть близки – как она и мама Маня. Впервые в жизни Шурочка почувствовала, что ей было хорошо с другим человеком – хорошо и спокойно, хорошо и интересно, хорошо и по-родному. Объяснить она это не могла, а просто была благодарна кому-то или чему-то (она не хотела думать о Боге), что вот тиф чуть не убил её, заставив надеть мужской костюм, но если бы и не тиф, она бы не встретила Олечку. Странно!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.