Электронная библиотека » Ирина Муравьева » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 11 декабря 2013, 14:07


Автор книги: Ирина Муравьева


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Когда возвращались обратно, Барченко сказал, что все это – чушь, ерунда. Самозванцы.

– А что тогда не ерунда? – спросил Блюмкин.

Ах, какое лицо было у этого человека, когда он остановился, задрал к небу голову – а там, в вышине, сколько звезд, сколько тайн! – и, полузакрыв свои глаза, сказал, что не ерунда только поиск Гипербореи. И знание смерти. Блюмкин и сам это чувствовал. Именно так: знание смерти. Что там? Кто нас ждет? А если – никто? Каббала, конечно, многое толковала, но времени не было на каббалу. А Барченко – рядом, живой. И он – знает.

Месяц назад чахоточный дьявол Дзержинский приказал завершить поиски Гипербореи и вернуться в Москву. У большевиков, мол, нет лишних денег на подобные экспедиции. Блюмкин знал, что деньги есть. Денег у них было немерено-несчитано, успели наэкспроприировать. Но спорить не стал, слишком было опасно. Барченко вернули, но из поезда не выпустили. Нужно было подстраховаться, понять, с чем он едет в Москву. Терентьев сообщил, что у Барченко есть только одна слабинка: актрисочка Форгерер, Дина Иванна. Вернулась в Москву из Берлина. Живет в одном доме с сестрой, отчимом и племянником. Сестра – любовница доктора Веденяпина, психиатра из бывшей Алексеевской клиники, в которую пришлось однажды, прямо из «Кафе поэтов», доставить Сережку Есенина в белой горячке. А сын Веденяпина, белогвардеец, сидел на Лубянке, и Барченко этого парня затребовал. Сказал: уникальные данные, парапсихолог. Короче: клубок. Хорошо бы распутать. Сейчас Барченко перевезли в Москву, а парень этого доктора, Веденяпина, остался в Мурманске. За ним Мясоедов присмотрит.

Терентьев даже и не постучался. Скребнул ногтем дверь и вошел. Блюмкин прикрыл фотографии Дины Ивановны вторым толстым томом товарища Маркса.

– Садитесь, Терентьев.

Терентьев тяжело развалился, сел по-барски. Знает, что сам на крючке, а поведение наглое.

– Что скажете? – И спичкой ковырнул в зубах. – Вы время-то не тяните, Терентьев.

– Вы должны, товарищ Блюмкин, лично посмотреть на эту женщину. Характер весьма любопытный.

– Работать согласна? – быстро спросил Блюмкин.

– Я же вам говорил, товарищ Блюмкин: она подписала, но… кто ее знает…

– Пригрозил ты ей? – хрипло спросил Блюмкин, побледнел и облизнулся.

Терентьев привстал: вся Лубянка знала, как начинаются приступы у товарища Блюмкина. Вот этой вот бледностью, быстрым облизыванием. Потом изо рта идет пена.

– Пошел вон отсюда! – тонким голосом закричал Блюмкин.

Терентьев выскочил за дверь. Блюмкин рванул ворот рубашки, достал из ящика стола бутылку, захлебываясь, отпил треть, вытер губы ребром ладони. Руки его тряслись. Полегчало только от порошка. Где этот юродивый? Как его? Ванька Плясун.

Он вышел в приемную, бледный, но твердый, с ушами, прижатыми к черепу.

– Юродивого ко мне.


Алиса Юльевна наблюдала за Таней так, как только очень любящие родители иногда наблюдают за своими выросшими детьми, болея за них всей душой и отчаиваясь, потому что взрослому человеку уже не позволяется выговаривать так, как ребенку, и взрослый человек имеет полное право попросить, чтобы его оставили в покое. Будучи неискушенной в любовном деле, Алиса Юльевна не могла даже представить себе, где в этом холоде, голоде, мраке умудряются встречаться два человека, если дома у Александра Сергеевича находится его законная жена, а Таня ни разу за все эти годы даже в отсутствие отца не пригласила Веденяпина зайти к ним хотя бы на чашечку чая. Ах, Господи! Чашечку чая! Какой теперь чай и какие там чашечки… Пару месяцев назад Алиса Юльевна получила официальное разрешение покинуть страну Советов и вернуться в Швейцарию, откуда она уехала двадцать три года назад. Двадцать три года назад она пришла в дом доктора Лотосова и впервые погладила эту девочку по ее кудрявой голове. В душе у Алисы Юльевны не было места разброду и хаосу. Она видела жизнь так, как должны были бы видеть ее все люди на свете: тогда не случалось бы войн и пожаров. Вставали бы утром, молились бы Богу и благодарили, что утро настало. Потом бы трудились на совесть. А дети? За что их-то мучить, ответьте! Недавно доктор Лотосов рассказал, что во времена Французской революции использовали специальные детские гильотины для маленьких жителей Франции – с пяти вроде лет до четырнадцати. Алиса Юльевна сначала окаменела, а потом заставила Илюшу выпить два стакана молока вместо одного. Ей неоднократно приходило в голову, что лучше всего было бы взять ребенка и уехать с ним в Швейцарию, но это были праздные мечтания: Тата его никогда не отдаст, да и сама Алиса с Татой не расстанется.

Бог мой! Какие они обе красивые и несчастные девушки: и Тата, и Дина! Алисе Юльевне не пришлось испытать любви к мужчине, но теперь, глядя на Тату и Дину, она благодарила Бога за то, что он не наслал на нее такого несчастья. Обеих ведь просто трясет лихорадка! А Татины слезы ночами! Алиса сколько раз саму себя за руку удерживала, чтобы не войти к ней в комнату, не обнять маленькую свою глупышку, самой не заплакать с ней вместе. Нельзя. Потому что нужна дисциплина. Поплачет и справится. Сердце не обманывало Алису: она знала, что чувство долга, которое она воспитывала в Тате с самого первого дня, и есть ее стержень, она не сломается. А с Диной труднее. Дина была воспитана матерью, которую Алиса Юльевна презирала от души: как женщина может во имя мужчины оставить ребенка? В Дине было много от матери, гораздо больше, чем в Тате, которая пошла в отца. От Дины можно было ждать чего угодно, хотя, если бы не ее возвращение из Европы и связь ее с этим ученым, никто бы не выжил. Она всех спасла. Барченко уже почти год как находился в экспедиции, а им все еще помогали с продуктами: два раза в неделю приезжал шофер на служебной машине и выносил коробку с удивительными по нынешнему времени вещами: сардинами, сыром, сухим молоком, английскими крекерами и шоколадом. Половину Дина немедленно отдавала Варваре Брусиловой, которую уже два раза забирали на Лубянку, но оба раза выпускали: вмешивался, наверное, тесть, сам Брусилов, теперь генерал Красной Армии. Алиса Юльевна все порывалась спросить у Дины, почему же генерал не помогает невестке и внуку с питанием, но не спросила. Все знали, какие в этой семье тяжелые отношения, особенно после кончины Алеши. Говорили, что младший Брусилов служил в Красной Армии и умер в Ростове от тифа. Дина как-то проговорилась, что Варя в его смерть не верит и почти убеждена, что Алеша не умер, а перебежал к белым и покинул Россию. Слух о его смерти был распущен для того, чтобы спасти жизнь отцу-генералу. С другой стороны, и отец перешел на сторону Советов, чтобы спасти Алешу и выдрать его из рук ВЧК. Как бы то ни было, но теперь Варя осталась одна, с ребенком, имея несносный строптивый характер. У Дины характер не легче.

Как ни сосредоточена была Алиса Юльевна на своей Тате и маленьком Илюше, как ни переживала она за доктора, который работал сутками и часто спал не раздеваясь в кабинете, хотя в доме было тепло (шофер на служебной машине дрова привозил дважды в месяц), – но в последнее время она стала замечать, что с Диной творится неладное. Тата, конечно, что-то знала, но даже Алисе Юльевне, которую она любила и без которой не представляла себе ни своей, ни Илюшиной жизни, – даже Алисе она ни за что не сказала бы правды. Тем более она не сказала бы этой правды отцу, который с самого начала был насторожен к Дине и иногда слишком внимательно смотрел на нее за обедом. Обедали вместе, семьей – так, как раньше. Алиса Юльевна не сомневалась, что с Дининым характером, а главное, с Дининой внешностью она непременно вляпается в какую-нибудь историю, и Тата, которая разрывается между сестрой, сыном и любовником и у которой в темно-голубых ее глазах теперь уже постоянно светится что-то такое, от чего у Алисы переворачивается сердце, – Тата обязательно кинется ей на помощь и тоже, скорее всего, пострадает. Главное правило, которое Алиса усвоила еще в годы Таниного отрочества, было простым: никогда ни о чем не спрашивать, сама надорвется своим же молчанием, сама все расскажет. Всякий раз, когда Тата в сумерки выскальзывала из дому, Алиса Юльевна повторяла себе, что нынче – мороз, она скоро вернется.

В мороз им укрыться совсем было негде. Они бродили по городу, изредка она забегала к нему в больницу, где он оставался ночевать, и там они, обнявшись, сидели у печки, пили чай с черными сухарями, пока из палат не начинали доноситься крики больных людей, потревоженных близким дыханием чужой любви. Она закутывалась в платок, ждала, пока он успокоит несчастных, и Александр Сергеевич провожал ее до дому. У Таниного дома они быстро целовали друг друга замерзшими губами, и Александр Сергеевич всякий раз напоминал ей, что сразу, как только наступит тепло, они будут ездить на «дачу». При мысли о «даче» у Тани кружилась голова. Какая же странная все-таки жизнь!


…Розовая река блестела, как зеркало, цветами и травами полон был воздух, и томно, словно изнемогая от счастья, стонали и охали в парке лягушки. Таня запомнила этот вечер целиком, во всех его самых случайных подробностях. На трамвае они с Александром Сергеевичем доехали до Каланчевской площади, потом взяли извозчика и под переливающееся пение горлинок, под цоканье и мелодичный треск соловьев, под голос кукушки, одурманенные запахами цветов и травы, после пыльного и раскаленного солнцем города въехали в Сокольническую рощу, где в редком лесу, на полянах которого росли очень низкие дикие яблони, стояли обычные мирные дачи. Вдали был заросший кувшинками пруд, по краям так щедро осыпанный мелкими незабудками, как будто его обвели синей краской.

– Куда мы приехали, Саша? – спросила она, изо всех сил сжимая его руку, переплетая его пальцы со своими и поглаживая ладонью ладонь.

– Мы будем здесь прятаться, – спокойно ответил Александр Сергеевич. – Мне нужно же где-то любить тебя, правда?

Она вспыхнула и глазами показала ему на спину извозчика.

– Ну, знаешь! – резко сказал он. – Еще и извозчиков тоже бояться! Смотри, какой рай! Мы в раю с тобой, Тата.

У маленькой дачи с декоративной изгородью, увитой твердыми и блестящими листьями, извозчик остановился. Александр Сергеевич довольно уверенно пошел по тропинке прямо к крыльцу, поднялся, открыл замок. Плетеный стол на террасе был усыпан мертвыми осами, закат золотил их худые тела. В столовой была темнота, занавески опущены. Александр Сергеевич подошел к окну, распахнул его. Вся белизна разросшихся у самого окна кустов, все запахи, звуки и яркий, садовый, восторженный ветер – все это наполнило комнату и преобразило ее. Старые иконы в переднем углу и низкие полки обожгло светом, сиреневой искрою вспыхнула ложечка. Александр Сергеевич близко подошел к Тане и погладил ее по щеке. Потом так же осторожно, словно боясь разрушить что-то в этом чужом мире, обнял за талию. Она покачала головой и отступила.

– Но где это мы? У кого?

– У моего бывшего больного. Какая ты стала пугливая!

– А где сам больной?

– Больной давно в Питере. У него мания преследования. Все время спасается и убегает. Сейчас это, правда, уже не болезнь…

– И он тебе сам дал ключи?

– Он знал, что мне тоже захочется спрятаться. Хотя бы на время, на день или два. И дал мне ключи.

– А если кто-нибудь видел, как мы вошли сюда?

– И что?

– Если сейчас кто-то откроет дверь?

– Я запер. Прошу тебя: ну, перестань!

– Но это так странно, что мы в чужом доме…

– Я всегда говорил тебе, – Александр Сергеевич притянул Таню к себе и губами прижался к ее виску, – что вся наша жизнь будет странной. Ведь я говорил тебе.

Таня закрыла глаза.

– Но я тебя очень люблю…

– И я тебя очень люблю, – отозвался он, расстегивая пуговицы на ее спине. – А ты в новом платье…

– Не в новом, а в Динкином, – прошептала она. – У Динки их много. И мы с тобой – два сумасшедших. Вот кто мы…

Когда он наконец оторвался от нее, уже наступил вечер, и молодая желтовато-розовая луна казалась фарфоровой, ненастоящей и низко висела над деревом.

– Господи, Господи! – бормотала Таня, торопливо одеваясь, пока Александр Сергеевич продолжал лежать на широкой чужой кровати, застеленной старым чужим одеялом. – А как я домой доберусь? И что я скажу?

– Тебе разве плохо сейчас? – спросил он.

Она тихо легла рядом в наполовину застегнутом, измятом платье и прижалась к нему.

– Я часто думаю, что я виновата перед всеми, что надо кому-то сказать, объяснить… И главное: врать очень трудно…

Веденяпин приподнялся на локте и свободной рукой оттянул назад ее волосы.

– Послушай меня, – медленным и слегка поучительным тоном, который всегда вызывал в ней протест, заговорил он. – Тебе все кажется, что мы по-прежнему там, где мы были, когда познакомились с тобой и сблизились друг с другом. А там – все другое, и, главное, этого там больше нет. Ты слышишь меня?

Она хотела возразить ему, но он не позволил:

– Я прошу, чтобы ты выросла, наконец! – В голосе его прозвучало раздражение, и Таня, уже слегка обиженная этим тоном, насторожилась. – Я сам долго не мог поверить в то, что все стало другим и с каждой минутой все только чуднее и все непонятнее. Что-то, наверное, произошло в самой глубине жизни… Но это мне трудно тебе объяснить…

– Нет, кажется, я понимаю…

– Понять это трудно, но можно почувствовать. Как можно понять умом то, что сейчас происходит? Тогда нужно сразу лишиться рассудка… Ты знаешь стихи? «Не дай мне Бог сойти с ума! Нет, лучше посох и сума…» А дальше не помню. Но это не важно…

Таня вдруг подумала, что самое странное – это именно стихи, который он пытается вспомнить, лежа рядом с нею на чужой кровати и глядя в окно на чужие деревья.

– Я это почувствовал раньше, может быть, чем другие, – перебирая ее волосы, пробормотал он. – Когда получил телеграмму о Нининой смерти. Я ужаснулся тогда. Но не тому, что она умерла. Я знал, что она жива. Ты не забывай, кем я работаю и где. Вокруг меня всегда были сумасшедшие. Для нас петухом закричать – разлюбезное дело. И на четвереньках побегать. Но я закрывал за собой дверь больницы – и всё. Возвращался обратно в мир милых, нормальных людей. Граница между ними и нами была четкой. Иначе нельзя: вот мы, вот они. А Нина переступила черту… Я увидел фотографию какой-то женщины в гробу и знал, что это не она. И все сразу стало другим. Для меня, во всяком случае. Я до сих пор не могу понять, как у нее хватило духу…

Он уже не первый раз говорил ей все это, и она понимала, что он не может иначе: это было сильнее его.

– Я понимаю, – мягко перебила Таня. – Но няня всегда говорит: «Вот, дошла». Она не о ней говорит, разумеется… Но я это все понимаю…

Он насмешливо и неприятно засмеялся:

– А! Ты понимаешь? Ну, может быть, женщинам это понятнее. Читала ты «Кроткую»?

– Нет, не читала.

– С тобой тяжело разговаривать, – вздохнул он. – Стихов ты не любишь и книг не читаешь… Женщинам многое открыто в области чувства. Гораздо, наверное, больше, чем нам. Но я не об этом. Зачем ты вскочила опять?

Она умоляюще посмотрела в окно, где небо меняло свой цвет, от мелких сияющих звезд стало нежно-молочным.

– Но, Саша, ведь поздно!

– Да подожди ты! – Он обнял ее и силой уложил обратно, притиснул к себе, и она покорилась. – Никто без тебя не умрет. Только я. А может, и я не умру. Ты не бойся. Я иногда спасаюсь тем, что начинаю повторять себе: да, очень страшно, да, грустно, да, больно, но все это, может быть, и не со мной. А может быть, все это мне только кажется… И легче становится. Право же, легче.

– Там папа волнуется!

– Да он на работе, твой папа! А даже если и не на работе, он разве не знает, что у тебя есть любовник? Ты взрослая женщина! Живешь – лет уж пять как – с женатым мужчиной… Оставь ты свои институтские штучки… Ну, вот! Только слез нам теперь не хватало.

Движением головы Таня вытерла правый глаз о подушку.

– Ты начал про Нину, – покорно сказала она.

– Да. Начал про Нину… Нина посягнула на нормальность жизни. Вот именно так: посягнула. Своим этим розыгрышем. Хотя… Это даже не розыгрыш. Это произвол. Бессовестный произвол. Тот же самый, который я знаю по своим пациентам. Но они действительно не видят черты. Они ее не видят. Им можно кричать петухом. Им все вообще можно. А Нина черту эту видела, знала. И переступила ее. Ты говоришь: «дошла». А может быть, все мы «дошли»? Я иногда сам с ума схожу: мне кажется, что и война, и Васькин уход на фронт, и все, что случилось потом, и весь этот смрад большевистский – все есть результат ее этого розыгрыша… Что ты так смотришь на меня?

– Я не понимаю… При чем здесь она?

– Она ни при чем. И лично никто ни при чем. Но если к ее поступку прибавить другие, такие же, как у нее… Такие же «кукареку»… Не в моей клинике и не в сумасшедшем доме, а просто… Вокруг нас с тобой, в нашей жизни? Вот и окажется, что половина людей на свете кричат то же самое «кукареку» и бегают так же все – на четвереньках. Ты слышишь?

Она испуганно кивнула.

– Я подумал тогда: а что, если таких поступков, похожих на тот, который сделала моя жена, слишком много накопилось? И все они с ложью, с предательством, злые! Терпел, терпел Бог, и терпение лопнуло… Ну, вот тебе и революция.

Таня негромко заплакала.

– Хорошее вышло сегодня свиданье… – прошептал он, опять оттягивая назад ее волосы и целуя мокрые веки. – Я хочу, чтобы ты все знала, чтобы ты все понимала. Может быть, я дурак и фантазер, а может быть, у меня от пережитого у самого мозги расплавились и напрасно я тебя мучаю. Но ты – моя женщина. Должна же быть женщина, которую я вспомню, когда уже ничего не буду помнить, помру уже наполовину! Вот тут-то и вспыхнет: «А! Это ты!» – Александр Сергеевич замолчал. – Сейчас самое главное: выжить нам обоим. Только выжить, больше ничего. И быть с тобой вместе. Ты только подумай: «свобода любви»! Что они понимают про свободу любви, эти сволочи?! Им лишь бы на улицу голыми выскочить да красных бы тряпок побольше… Хватит же плакать!

Таня попробовала улыбнуться ему и не смогла: слезы душили ее.

– Поэтому нам все сойдет: и чужой дом, и овраг в лесу, и скамейка в парке, – сказал он. – Я хочу надеяться, что за любовь нам многое простится с тобой. За эту свободу. А ты как считаешь?

Она пожала плечами.

– Ты думаешь: нет? – грустно удивился он. – Но как же тогда? Я вот смотрю на твою косичку, глажу твою ключицу и чувствую, что и косичка твоя, и ключица – это часть меня самого. А уж если целую твой живот – так это же вечность! А ты говоришь: не простится…

Она только к ночи вернулась домой. Отец спал в своем кабинете. Где была сестра, никто не знал. Алиса Юльевна, ждавшая ее с ужином, не задала ни одного вопроса, и только няня, к которой Таня зашла перед сном, робко заглянула ей в глаза, как будто хотела о чем-то спросить, но всхлипнула и ни о чем не спросила.

До самого конца октября чужая дача в Сокольниках служила им домом, приютом, гнездом, которого быть не могло, о котором они и не мечтали. В ноябре ударили морозы. Печь в доме была разрушена, воды не было.


На сцене нового, только что ставшего самостоятельным, театра шла репетиция спектакля «Чудо святого Антония». За окнами сверкал и гудел мороз, и в зале было так холодно, что актеры репетировали в платках и валенках. Посреди сцены на венском стуле громоздилась казавшаяся огромной фигура режиссера, который на самом деле давно был похож на воробышка и быстро терял в своем щупленьком весе, поэтому только облезлая шуба – скорее всего, из зайчат или кошек – ему придавала вот эту огромность. На худенькой голове режиссера с большим выступающим носом и полузакрытыми от слабости глазами было намотано мокрое полотенце, потому что мигрень мучила его уже вторую неделю, и никакие порошки, кроме «белой феи», не помогали, а «белая фея» моментально приводила к галлюцинациям, и тогда приходилось сразу останавливать репетицию.

Сегодня ночью ему снилась старуха, которую он возил в колясочке по арбатским переулкам. Старуха при этом кричала «У-а-а!», как младенец. В аптеке он ей купил соску и тут, к сожаленью, проснулся. Утром режиссер пришел в театр с твердым намерением воспользоваться своим сновидением. Он знал, что умирает, но дикая мысль, что смерть только попугает его и отступит, все время терзала рассудок. Спектакль «Чудо святого Антония», где все действие строится вокруг воскрешения богатой, бессмысленной, злобной Гортензии, казался ему ниточкой, связывающей его собственную жизнь с огромной всеобщею смертью, которую можно легко обмануть, вернее сказать: разыграть, одурачить. Режиссера колотил озноб, перед глазами прыгали разноцветные молнии, тело горело, а руки и ноги были холодны, как лед. Он все пытался вспомнить, где находится сейчас Константин Сергеевич: в Европе или в Москве. Можно было, конечно, спросить у кого-то, но режиссер боялся обнаружить перед труппой свое беспамятство и не спрашивал.

По его просьбе из подсобной комнаты вытащили массивную, размером в два раза больше обычной, глубокую детскую коляску. Нужно было восстановить сновидение. Взгляд его больных полузакрытых глаз остановился на хрупкой и худой актрисе с огромными золотыми волосами, обмотанными вокруг головы, как полевой венок. Ее звали Форгерер, это он помнил.

– Подите сюда, – слабым, но настойчивым голосом приказал режиссер. – Вы уместитесь в эту коляску? Вы можете сжаться в комочек?

Худая золотоголовая актриса подняла на него глаза, обведенные густой тенью страха. Он знал эту тень: ею полон весь город.

– Вы можете сжаться в комочек? – настойчиво повторил режиссер.

– Хотелось бы, – странно ответила она.

– Садитесь в коляску.

Актеры и статисты переглянулись. Дина Ивановна Форгерер разулась и в белых, заштопанных няней чулках залезла в коляску.

– Вот так! – пересохшими губами прошептал режиссер. – Теперь вы, Захава, берите за ручку, возите по кругу.

Плотный невысокий актер с волевым подбородком осторожно взялся за ручку.

– Боюсь, все развалится, – пробормотал он.

– А все развалилось! – быстро, словно он бредит, отозвался режиссер. – Вы что, не заметили? Везите быстрее! Кружитесь, кружитесь… Ей главное – спрятаться!

Неожиданная мысль осветила его крошечное вдохновенное лицо. Он содрал с головы мокрое полотенце.

– Я понял! Смерть – это ребенок! Мы думаем, что она вечная и всесильная. А это неправда! Она – наш ребенок! Мы носим ее во чреве с самой минуты своего рождения. А потом, когда наше чрево переполняется ею, она нарождается, мы умираем. Вот как происходит! А раз она тоже ребенок, ей хочется, чтобы ей спели песенку. И чтобы ее покатали в коляске. Она, хоть и Смерть, но такой же младенец! Ее нужно нянчить, она будет спать… Ну, что вы стоите? Вы пойте, Захава!

Дина Ивановна Форгерер обхватила голову обеими руками и вжала ее в согнутые колени. Актер с волевым подбородком прищурил глаза и запел:

 
Цыпленок жареный,
Цыпленок пареный
Пошел по улице гулять.
Его поймали,
Арестовали,
Велели паспорт показать.
 
 
Я не советский,
Я не кадетский,
А я куриный комиссар —
Я не расстреливал,
Я не допрашивал,
Я только зернышки клевал!
 

– Это что, новая песня? – с восторгом спросил режиссер.

Актер кивнул и продолжал:

 
Но власти строгие,
Козлы безрогие,
Его поймали, как в силки!
Его поймали,
Арестовали
И разорвали на куски!
 
 
Цыпленок жареный,
Цыпленок пареный
Не мог им слова возразить.
Судьей задавленный,
Он был зажаренный.
Цыпленки тоже хочут жить!
 

– Да, да, да! – забормотал режиссер, вскакивая, уронив огромную женскую шубу на пол и оставшись в парусиновом летнем костюмчике, который болтался на его иссохшем теле. – Да! Об этом и речь! О цыпленке! О крошке! О желтом комочке нещадной Вселенной! Как ты там сказал? «Хочут жить…» Браво, браво! Они «хочут жить»! Вот и всё! Они хочут! Ах, великолепно! Прекрасно, прекрасно! Какие слова! Обо всех. Все ведь хочут… Об этом и будет весь новый спектакль. О Смерти-младенце и этом цыпленке!

Дина Ивановна, скрючившись в коляске, с головой накрылась серым платком.

– Ах, как великолепно! – продолжал режиссер, размахивая руками. – Теперь вы похожи на маленький холмик. Вы – символ всего что угодно. Это может быть новорожденный, может быть чрево беременной, а может быть даже надгробие! Тайна! Завеса! Которую мы приподымем! И символ, конечно. И жизни, и смерти! Захава! Везите коляску по кругу!

Дверь в зал отворилась, и вошли двое. Режиссер прищурился, всматриваясь в полутьму:

– Товарищи! Идет репетиция спектакля!

Вошедшие подошли к самой сцене и показали вынутые из нагрудных карманов книжечки.

– Извините, товарищ Вахтангов. Нам срочно нужно поговорить с товарищем Форгерер, Диной Иванной.

Режиссер снова нырнул в свою огромную шубу, как птица в дупло. Лицо его стало надменным.

– Товарищ Форгерер занята, она не может оторваться от текущей работы.

Серый могильный холмик и чрево беременной одновременно остались недвижны. Актер Захава покачивал коляску.

– Скрываетесь, Дина Ивановна? – добродушно спросил один из вошедших, с большими густыми бровями, с большими ушами, в расстегнутой куртке. – Давайте-ка мы вам поможем.

Он подошел к коляске и сдернул платок. Вытянувшись тощей шеей из облезлого меха, режиссер вдруг хлопнул руками, как делают фокусники, когда предмет, только что спрятанный на глазах зрителей, должен исчезнуть. Фокус, однако, не удался: Дина Ивановна Форгерер по-прежнему находилась в коляске.

– Прошу вас! – Чернобровый чекист, протянул руку, чтобы помочь ей вылезти.

– Оставьте меня, я сама.

Лицо ее горело.

– Поговорить нужно, гражданка Форгерер.

Спутник чернобрового чекиста массивный и широкоплечий, в добротном, явно американском пальто, пушистом шарфе и желтых, на меху, перчатках, пододвинулся поближе к режиссеру и, наклонившись над ним, проговорил негромко:

– Я слышал, что вы захворали, товарищ Вахтангов? Условия здесь для болезни… не очень… Уж больно тут холодно.

Режиссер высоко закинул свою птичью голову. Глаза его раскрылись полностью и черным огнем заблестели.

– Искусству не важно, какие условия! – с вызовом, срывающимся тонким голосом воскликнул он. – Искусство само себя греет!

– Товарищ Терентьев, – негромко вмешался чернобровый. – Мы можем заняться вопросом отопления театрального помещения в другой раз. Вы, гражданка Форгерер, едете с нами.


У Александры Михайловны Коллонтай было беспокойное сердце. Больше всего ей хотелось немедленно запретить вредные дискуссии, которые вдруг, пользуясь тем, что в мире на редкость морозно и голодно, вспыхнули в определенных кругах так называемой философски настроенной интеллигенции. Это было, конечно, парадоксальным явлением: люди с остервенением набросились на духовную пищу и начали буквально рвать ее зубами, весьма ослабевшими в пору разрухи. То ли от недоедания, то ли от недосыпа они устраивали разные кружки и изо всех сил пытались завести в тупик марксистскую идеологию. Всех их, разумеется, нельзя было сразу перестрелять, потому что было и без них кого стрелять; сажать же их было пока что невыгодно, как, скажем, сажать певчих птиц – все клетки загадят, а толку не будет. Последней каплей для того, чтобы Александра Михайловна вмешалась в происходящее, послужила философская конференция на тему «Человек ли женщина?», организованная Российским антропологическим обществом.

Отпечатанные на машинке материалы этой конференции Александра Михайловна просмотрела с особою брезгливостью, кутаясь в песцовую накидку. Вот, например, что было сочинено неким товарищем Рякиным, Олегом Вульфовичем:

«Вопрос о том, является ли женщина человеком, присутствует в каждой культуре и составляет неотъемлемую часть медитаций о сущности человека и его месте во Вселенной. В философской традиции мужское начало трактуется как аполлоновское начало формы, идеи, активности, власти, ответственности, Логоса, сознания и справедливости. Женское начало осмысляется как дионисийское начало материи, пассивности, подчинения, инстинкта и бессознательного. Таким образом, мужские качества издавна считаются подлинно человеческими, а женские – не вполне человеческими, от которых человек в своей эволюции отталкивается, и поскольку женские качества в процессе развития человека подлежали преодолению и расценивались ниже мужских, то мужские качества определяются как норма, а женские – как отклонение от нее».

Собственная судьба, надорванная страстью к огромному, мощно-волосатому, краснолицему, с яркими белыми зубами и глубоко вырубленными чертами лица Паше Дыбенко, герою Балтийского флота, страсть к этому звероподобному соратнику, который однажды, когда она, с развившимися от ветра волосами, закончила свою вдохновенную речь перед «братишками», пронес ее на руках по трапу, и через десять минут она отдалась ему прямо там, в капитанской каюте, и долго рыдала потом от никогда и ни с кем прежде не испытанного наслаждения, – собственная судьба вдруг показала Александре Михайловне такой прямо волчий оскал и так наказала ее с этой страстью, что только одно оставалось: самой и оскалиться. Мохнатый, с огромной, из золота, цепью на шее, предатель Павлуша менял своих «цыпок» (его же слова!), как меняют перчатки. Это и продиктовало Александре Михайловне желанье поднять высоко над всем миром кровавое знамя униженных, слабых, рожающих в муках детей, но свободных, и страстных, и очень начитанных женщин; а всех волосатых, ослабленных, потных мужчин, очень гордых собой, сбросить в море. Вот так каблуками их всех и спихнуть бы!

На следующее заседание полуголодного и чахлого антропологического общества Александра Михайловна явилась лично, на сей раз не в накидке, а в длинных серебристых шиншиллях, розовая от пудры, в нитке крупного жемчуга, которая опускалась до самого нижнего позвонка на спине, открытой по моде зауженным платьем. Голодные антропологи присмирели, и худосочный председатель собрания со всклоченной сизой бородкой вскочил, чтобы дать ей дорогу.

– На чем вы, товарищи, остановились? – звонко спросила Александра Михайловна и закурила в серебряном мундштуке длинную и ароматную папиросу.

– Уважаемая Александра Михайловна, – сорванным чахоточным голосом заговорил худосочный председатель. – Мы переходим к вопросу идеологии женской эмансипации, содержащему положение о том, что женщина – это такой же человек, как мужчина.

Разбитная Александра Михайловна хлопнула себя ладонью по шелковому бедру таким же жестом, который использовал Паша Дыбенко, когда начинал плясать «Яблочко».

– Вы меня просто насмешили, товарищи! – пуская колечками дым и томным смеющимся взглядом провожая тающее в воздухе кудрявое стадо овечье, сказала она. – Именно женщина и является в полной своей мере человеком, ибо мужчина – он всего лишь человек, а женщина, если она к тому же полноправный член нашего развитого передового и коммунистического общества, она не просто человек, а именно тот человек, на плечи которого в основном и ложится все переустройство нашего общества. Вот вы мне скажите, – обратилась она к поникшей и всклоченной сизой бородке. – Как вы понимаете чувство любви?

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации