Текст книги "Белый шарик"
Автор книги: Ирина Перунова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Перунова И.
Белый шарик
I
«Теряя ключи, забывая пароли…»
Теряя ключи, забывая пароли,
вперяя вопрос в облака перьевые,
с ремарками вызубрив первые роли,
хотя не предложат и роли вторые,
ни брассом, ни кролем житейское море
смирить не пытаясь. От качки до качки –
назад отмотав, разгляжу при повторе
себя в бултыханиях смелой собачки.
Она за буйки… Интересное дело,
как будто за брошенной Господом палкой!
Ей тоже в тумане, похоже, белело…
Ни глупой она не казалась, ни жалкой.
Так вот и меня – никогда не пороли,
ни в детстве, ни в смысле обид – переносном.
И не было мне ни покоя, ни воли,
лишь детская вера на свете на взрослом.
ВЕСТНИК
Голубь лазоревый. Может, зелёнкой
выкрасил гулю какой-то балбес?
Что же до зрителей с психикой тонкой,
вне подозрений посланец небес.
Головы к небу задрали подруги,
три неофитки из тех выпускниц
школ благородных девиц кали-юги,
сами диковенней крашеных птиц.
Эта – Фотиния. Светка, короче,
в чём-то закрученно-алом до пят.
Та – в золочёных браслетах сорочьих,
и до бровей помрачительный плат
голубю в тон… подтверди, Вероника!
Я то и вовсе в мужицкой джинсе:
девочка, мальчик? Поди разбери-ка,
вроде пацан, но при длинной косе.
Зыркает голубь на нас непредвзято,
мы, изумлённые – на сизаря.
«Светлое завтра» из кадра изъято,
и, вероятно, изъято не зря.
Чтобы запомнили вспять ликованье,
к матушке Ксении первый визит:
думали, души несём на закланье,
вышло – дешёвенький свой реквизит.
Чтобы заштопали швы девяностых
в памяти нашей и et cetera
окна икон на Васильевский остров,
голубь лазурный над чашей двора.
MADELEINIEA LOLITA
Такая бабочка над ним
крылатый размыкала нимб,
как поцелуй Христа в чело –
такое небо в ней цвело,
что мальчик выгнулся до дна
своих зрачков, и дно двойное
его вело, куда вольно ей.
Мелькнёт – и снова не видна.
Он видел рай. Я вижу ад.
В музее выставленных в ряд
четыре тыщи экземпляров
павлиноглазых фей, икаров…
Сачок-рампетка под стеклом.
Ты им как вид была открыта,
нимфетка, бабочка lolita,
и поздно сожалеть о том.
Лес препарирующих игл
омыт лучами детских игр.
Пыльца на пальцах – кровь почти,
но в старце мальчика почти.
Средь радуг мёртвого эскорта
вне зоны действия сети
прости, прости его, прости!
Смахни с лица морщины чёрта!
АРФА
И внемлет арфе Серафима…
А. С. Пушкин
Тридцатые годы, но время не суть.
По лестнице старую арфу несут
под марши Осавиахима
недюжинных два Серафима.
Петров Серафим
и по правую с ним
вполне себе Кац,
но и он Серафим.
Так звёзды легли и берёзки,
что в паре работают тёзки.
Взывают ли трубы, ревёт грузовик
изнаночным эхом бравурных музык
у выхода… Дивная, Вы хоть,
внемлите себе, это – выход!
Ваш выход, сударыня!
Да, «запасной».
Вот-вот полыхнёт нашатырной весной
сквозь ваши чехлы и обмотки
от центра Москвы до Чукотки.
В избытке у свежей гармонии нот
на лестничный ваш молчаливый пролёт
в заверенном званье балласта
во славу Екклесиаста.
Труба ли взывает,
гудит ли клаксон,
бесполая Муза, как мальчик-гарсон,
вам двери придержит на Вы и,
не морщась, возьмёт чаевые.
МАТЬ
Пока носила передачи
былая львица сыну Льву,
она походкой старой клячи
обзавелась. Пока молву
топтать не поступью, а шорком
гордыне сношенной пришлось,
глядеть в упор голодным волком
голодный научался лось,
и зайка серенький в лисицу
вселяться заживо, пока
ёж, превращаясь в рукавицу,
утюжил львиные бока.
«Похож на мать, – твердили сыну –
с горбинкой нос и лоб высок!»
И кляча прёт через грязину,
стянув потуже поясок.
«Подставлял Господь дураку плечо…»
Подставлял Господь дураку плечо.
Попривык дурак:
Подавай ещё
высоко сидеть, далеко глядеть!
Уронил – поймай, не чужие ведь.
А уж я Тебе отслужу, Христос,
упрежу Твоих – тише вод – невест.
И пока Господь его в гору нёс,
не спросил дурак:
Где, Господь, Твой крест?
ГОЛОСА
Тысячекратная тьма повторенья
танца теней Саломеи с Иудой.
– Нет!
Ещё Иродова даренья
нет!
Не вернулись посыльные с блюдом,
нож не рождён ещё.
Незачем, нечем,
некому…
Спящий во чреве Предтечей
день не восстал.
– Удались, удали!
Жорж приглашает на вальс Натали.
Нежный румянец прильнул к эполете…
Танец как танец. Дети как дети.
НАТАЛИ
Раз-два-три, раз-два-три…
Разве ты – он!
Смят недоразвитый розы бутон,
смыты румяна, помада, грехи.
Саша, не надо сейчас про стихи!
Раз-два-три, раз-два-три…
Разве он – ты!
Молча меняют бельё и бинты.
Думали жить. Ты возьми, да умри.
Раз-два-три, раз… без пятнадцати три.
Двадцать седьмого январского дня –
ты уезжаешь на бал
без меня.
«Кучевые заметки и лес…»
Кучевые заметки и лес,
оступившийся в небо стокрыло.
Дымовых облаченье завес
наготу листопада сокрыло
от него самого. Немота.
Только шоркает ветер вслепую.
Лета многие или лета? –
тишина отливается в пулю.
«Пробита речь молчанием, сквозит…»
Пробита речь молчанием, сквозит
последнее несказанное слово.
Возможно, это слово-паразит,
от зёрен отлетевшая полова.
Лишённое таланта и ума,
отсутствие без всякого покрова.
Ты погляди –
тома, тома, тома…
И что тебе несказанное слово?
Снегами заплывает окоём
пространства, прикипевшего к засовам.
Там трудники поврозь или вдвоём
всю жизнь свою работают над словом.
Издали, не издали – не вопрос.
От точки доведённые до точки,
роняют миллионы алых роз
отсохшие печатные листочки.
Но ты вберёшь бескровный перегной,
пустой травы крушенье и шуршанье,
как обещанье музыки иной,
как пущенное в рост благоуханье.
«– Садись за алгебру, дебил…»
– Садись за алгебру, дебил!
А мальчик Пушкина любил,
тот за него посуду мыл, не белоручка.
Поручик Юрьич Михаил
ронял соломку вдоль перил,
по коим жизнь съезжала в мир, где злая Жучка.
Там царь зверей, не пив, ни ев,
Толстой на Жучку шикал Лев
и укорял слезинкой детской Достоевский.
И было мальчику легко
скользить за Пушкина и ко
на лыжах узких башмаков лыжнёю Невской.
Где оборвалась та лыжня,
не говори, что жизнь фигня –
седой мой мальчик, не зови за стол Иуду.
И я не буду. Визави
присядет тень твоей любви.
Не выключай за тенью свет, помой посуду.
ФИЛЬМ «АББА»
Сияния полярные. И перпендикулярно им
из кинотеатра «Родина» мы вышли вчетвером.
И на душе не очень нам,
жизнь кажется просроченной:
сажать не стоит дерево,
не стоит строить дом.
Такой фильмец, сияния,
что добрым всем влияниям
на души неокрепшие наметился конец:
Гори ты, школа средняя – и наша и соседняя –
какие школы к лешему, когда такой фильмец!
Зачем ты, наша «Родина», не глупая же вроде, но
на вражескую фильму ту
нам выдала билет?
Там пел квартет заоблачный:
О, «Money, money…» Вона что!
А здесь согласно климату такой музыки нет!
Завод есть винноводочный, три шахты круглосуточных
и мясо-банно-прачечный-молочный комбинат.
А хочется-то – музыки…
Отечество, дай музыки!
Мы девочки, мы музы и
музык нам не хватат.
И тут врубилась музыка! Загадочная музыка,
улыбчивая музыка – сплошной парад планет.
Шары влетели в лузы и развеселились лузеры!
Сто лет как длится музыка,
но вырубился свет.
Ах, если б не сияния на грани выгорания
при переходе качества с количества на мат,
не вспоминали б девочки, что раньше были туточки
три шахты круглосуточных,
завод и комбинат.
ГАРАЖНАЯ
Закрутилась красивая гайка,
да на болтик со сбитой резьбой.
Что стоишь, гражданин? Помогай-ка,
назови это дело судьбой!
Вынимай плоскогубцы и ключик
или что там ещё наизусть,
только пусть эту гайку не глючит,
этот болт не болтается пусть.
Озадачься их склейкой и спайкой,
подбери им секретный пароль,
чтобы болтик тот счастлив был с гайкой
в агрегате «НАМИ – ноль шесть ноль»!
Чтоб леталось тому агрегату
мимо просек и прочих красот,
как по синему морю фрегату,
лет пятьсот.
«Во сне ко мне приходит друг…»
Во сне ко мне приходит друг
предупредить о переезде
и просит выключить утюг,
забытый им на старом месте.
Сам, уверяет, не могу.
Мол, недосуг. И новоселье.
Целуй, мол, ручку утюгу!
Проси его, чтоб не висели
на мне последние счета.
Такая, знаешь, нищета.
И всё же нужно быть людьми! –
даёт мне книгу. Книга жалоб.
– В дорогу почитать возьми…
И к сердцу я её прижала б,
но та, вывёртываясь вдруг,
летит, как на ногу утюг.
«Были счастливы…»
Были счастливы?
Счастливы – были!
В звёздной пыли
и прочей пыли
артефакты порой находили:
скажем, выцветший шарик Земли.
А на нём, вы представьте, коллеги,
Театр Эстрады:
скудельный сосуд
стих читает про белые снеги –
будто идут они! Не идут.
И от этого самого «идут»
целый зал заливался слезми…
Грех смеяться. А сами-то вы тут
со своими, друзья, ми-ми-ми –
были счастливы?
В новой вселенной
негатив ототрём добела:
даже кошка в грязи у пельменной
хоть однажды счастливой была.
Всяким счастьям –
большим и не очень –
по-над бездной отыщем закут.
Видно, ключ мой под счастье заточен,
даже если все двери запрут.
«Исчезает с рабочего наспех стола…»
Исчезает с рабочего наспех стола
из немногих любимое фото.
Кем он был для тебя?
Кем ему ты была?
Да ни кем, в самом деле!
Вот то-то.
Что даёт тебе право просить «ни о ком»?
Помолчи! – пустоте отвечаю, –
Будь он трижды со мной на земле не знаком,
а его Воскресения – чаю!
«Совсем не нужно быть морковью…»
Совсем не нужно быть морковью
чтоб видеть тёрку изнутри
и расписаться рыжей кровью
в полнеба почерком зари
«Здесь был Борис».
Для справки: Рыжий.
Проездом в город Уфалей.
А ты борись: морковку выжал,
на треть стакана сливок влей.
Иначе – мигом витамины
из сердца высосут слова.
Он в небе был, там те же мины
по типу «Чёрная вдова».
За каждым облаком «гостинец»,
за каждой терцией минор.
Там выживает пехотинец,
где подрывается минёр.
В порядке бреда обезвредит,
с небесных вынесет полей
одну, другую… и уедет
на третьей – в город Уфалей.
НЕОФИТКА
Верблюжье, то, почти шинель –
твоё пальто, а больше не в чем.
Зато чужую ношу не
внове принимать на плечи.
Ты так легко спешишь на зов
звезды, не видимой отсюда,
как-будто к шествию волхвов
примкнула – на правах верблюда.
И вот несёшь в свой Вифлеем
надежду, ладан, мирро, смирну.
Немного личного совсем,
по нитке собраного с миру:
пелёнки, смеси, ползунки,
две соски, смену распашонок.
Не отвечали на звонки,
но дар твой примут, верблюжонок.
Там на любую мелочь спрос,
где чью-то жизнь вмещают сутки.
– Ты подожди меня, Христос,
не плачь. Ну, вот и «Дом малютки».
КОШКЕ МЯТЕ
В каком напёрстке жизнь твоя?
Денис Новиков
Я знаю, ты кошка по имени Мята.
Пойми меня, Мята, нервозный подросток,
не ты, неваляшка, была виновата,
что шарик не в тот закатился напёрсток.
Не в тот, не в другой и, конечно, не в третий.
Мы честно пытались потерю нашарить
в каких-то щелях меж теней и столетий –
любовь испарилась… да был ли он, шарик?
Ни слёз, ни азарта: какие там ставки?!
Мелькнула горошина белого смысла
и канула в ночь коридорами Кафки
от нас, огорошенных, начерно смылась.
У кошек лопатки похожи на птичьи,
ты их без оглядки подставила боли
мужчины и женщины, до неприличья
несчастных, друг другом контуженных, что ли.
Нам время настало вне времени она.
И мы в нём немало намаялись, Мята.
Потом ты пропала. Сказали, с балкона
упала… нашли на помойке ребята.
Теперь я скажу тебе, Мята, такое,
что можно в моём усомниться рассудке,
пускай внутривенно мне «Оле-лукойе»
введут в междустрочном онлайн-промежутке.
В том городе стольном, скажу тебе, Мята,
где сила на силу и тяжесть на тренье,
за наши грехи ты была сораспята
Христу, бессловесное Божье творенье.
Пускай говорят, не наследуют рая
пушистые наши святые собратья –
приходишь ты, шариком белым играя,
в надеже, что шарик смогу подобрать я.
«Наши тени легли валетом…»
Наши тени легли валетом,
им не важно, куда уснуть.
Я запомню тебя поэтом,
остальное уже не суть!
Расскажи за чертой последней
слога бедного, за – чертой,
Бога Слова слуга, наследник,
расскажи мне сюжет простой,
как мне жить и тужить покорно
или жить-не тужить – равно,
горе луковое с попкорном
перегноем вобрать в зерно.
Научи меня быть наивней,
всё, что кроме «люблю» прости.
Буду ждать проливного ливня!
Стоит крови зерно в горсти.
«Ни Содома, ни Гоморры…»
Ни Содома, ни Гоморры.
В сумке яйца, помидоры,
хлеб и сыр на пару дней.
Только та, что всех родней,
соляным столпом-ледышкой
с заголившейся лодыжкой
всё торчит среди углей.
– Лот, иди уже! Не лей
соли слёз, они – в столпе,
оглянуться не успе…
Так и ты не плачь о Лоте,
все слезинки на учёте.
Он ушёл. И мы уйдём.
В одиночку. Не вдвоём.
Не хотела б я тебе
за версту в любом столбе
век мерещиться. И фото
тишины вполоборота,
если что, не береги.
А беги, беги – беги!
«Пчела облетает усопшие травы…»
Пчела облетает усопшие травы,
неймётся пчеле.
Такие у пчёл невоспитанных нравы –
и в мёртвой петле
выуживать сладкую память о мёде,
о клевере дней…
Однажды и мы обнаружим в полёте,
что память – вкусней.
«Гады, значит? Воистину, гады…»
Тамо гади, имже несть числа
Пс. 103
Гады, значит? Воистину, гады.
А запомнится берег-отвес,
да на нём светлячков мириады,
их лампады нескучные, бес.
Мы сюда добрели еле-еле,
помню, с другом моим Костылём,
не нашли на ночлег в Коктебеле,
ночевали под небом вдвоём.
Мне тринадцать, ему ненамного
выше уровня моря и щёк.
Мы лежали в ладонях у Бога,
не гадали о гадах ещё.
Просто ведали: смерть – понарошку,
и не стоит игра её свеч.
У продрогшего Ницше обложку
оторвали – гнилушку разжечь.
По крутым бережкам перебежки
созерцали родных медяков:
два на счастье орла, да две решки.
Ныне, присно, вовеки веков!
Морю чёрному снимся ли? С ними,
с медяками своими, и без.
Что ты в сердце моём, объясни мне,
шаришь сутками бестолку, бес.
Можешь разом его обесточить:
гад на гаде, известный расклад.
Только вдруг сковырнёшь тот листочек,
а под ним светлячок, а не гад.
«Забывчивая, да. Отходчивая? Очень…»
Забывчивая, да. Отходчивая? Очень.
Мой пропуская тост, острит на брудершафт
с какой-то шантропой, с ромашками обочин,
и спьяну тополя ей песенки шуршат.
Мне всё казалось, жизнь – то мачеха, то мама,
но девочка она. И я её древней.
Дерзит мне: «Отвяжись!»
Боюсь, влюбилась в хама,
а я переживай, как дурочка, о ней.
Я жизнь переживу. Давай в неё не плюнем,
хорошая она и смерти не глупей.
Пускай себе идёт коричневым июнем,
нас отрясая вдруг, как с платьица репей.
Не спрашивай: пошло уместней здесь иль пошло.
Не брезгуй словарём. Умрём, но без обид.
Клянусь, что всё прошло. Что ничего не в прошлом.
Что жизнь ещё идёт. Но больше не болит.
II
«Легло на камни абы как…»
Легло на камни абы как,
похоже, что весло.
Но где та лодка, тот рыбак?
Куда их унесло?
Воткнёшь просоленный насквозь
в песок шершавый шест,
и вот уже – земная ось,
мир кружится окрест.
И всё, что в нём – легко и вскользь
вселенной на весло
наверчено, веслом спаслось.
Запомни день, число!
Спаслись и звёзды, и моря,
и улиц берега,
мелькая, цокая, паря –
все зерна, вся лузга,
вся муравейня кривизны
зеркал, дорог, сердец –
веслом спасённым спасены!
Но лодка, но гребец…
Зачем лишь им не повезло?
Есть ремесло без слов.
Рыбак найдёт свое весло,
когда начнётся лов.
ПЕРЕВОД
Есть блуд труда и он у вас в крови.
«Есть блуд труда и он у нас в крови».
О. Мандельштам
Пока я чуду поперёк
стою за точность перевода,
в траве безумствует пророк –
кузнец речей иного рода.
Утроив солнечную прыть
кузнечик тот
и чуйка птичья
не трусят слуха окропить
живой водой косноязычья.
Хоть весь словарь перетолкут
и вестью весть перетолкуют,
но каждый камень или прут
они споют как алилуйю!
Так не податься ли мне от
безумцев праздных огородом?
Мой перевод их переврёт
и не цветком пахнёт, а потом.
На то и есть он, блуд труда!
Блудница, да. Но дай мне чуда:
Переведи меня Туда,
Господь, не вычеркнув отсюда.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?