Текст книги "Особое детство"
Автор книги: Ирис Юханссон
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Он не хотел проходить конфирмацию, но бабушка боялась, что отец опозорит всю семью, что после смерти она навечно угодит в ад за то, что у неё сын отщепенец. Тогда он сказал, что может пройти конфирмацию, чтобы не опозорить её и угодить Небесам. Так он и поступил. Он получил строгий наказ: никогда в жизни не говорить, что не верит в Бога, он просто не стал учить Символ веры, и всё. Если его спрашивали, он отвечал, что верит больше в теорию эволюции, чем в Бога, и часто говорил: «Я не имею ничего против Бога, но его представители на земле не внушают мне доверия».
Однажды к нам зашли свидетели Иеговы, чтобы спасти его душу. Он собирался на скотный двор и стоял у двери, они тут же стали проповедовать. Он сказал, что для него их проповедь не имеет смысла, потому что он потерял веру в Библию. Он ещё сказал, что от дома рукой подать до церкви, что, если он захочет, он может ходить туда хоть каждый день. Они отвечали: «Но вы ведь не ходите туда каждый день?» Он сказал:
«Хожу звонить в колокола». Тогда они ушли.
Кроме постоянных домочадцев – десяти-двенадцати человек – количество людей в доме менялось: умирали старики, рождались дети. Жили случайные люди, бывали родственники и знакомые родственников, и иногда они платили за постой.
На эти деньги покупались велосипеды и другие предметы роскоши. Приезжали на лето дети из города, жил подросток, убежавший из дома, был психически больной, который не мог сам себя обслуживать, был инвалид, какая-то пара, которой негде было жить, какая-то девочка, которая «неприлично» вела себя с детьми, и её выгнали из дома. Бывало одновременно до двадцати трёх человек. Не иссякал поток родственников матери. Они воспринимали визит к нам как увеселительную поездку, а уезжая, захватывали с собой кусок мяса, немного яиц и молока, чтобы пополнить свои запасы.
Отец и мать поженились и поехали на велосипедах в свадебное путешествие в Сконе. На каких-то участках пути они садились с велосипедами на поезд, но большую часть пути всё-таки проехали на велосипедах. Мать хотела встретиться со своим отцом. Она видела его один раз в жизни, когда ей было шестнадцать лет, около часа разговаривала с ним, потом он «сцепился» с её дедом, они поссорились, и отец ушёл. Она написала ему письмо и получила ответ, но больше ничего не слыхала о своём отце.
Когда они приехали туда, они встретили необычного, своенравного человека, у которого была масса странностей. Он жил один, как отшельник, и ни с кем не общался. Он батрачил у разных людей и так зарабатывал себе на жизнь. Он накинулся на маму по поводу её внешности. Он оскорблял её и рассказывал отвратительные истории о бабушке. Это было так ужасно, что мой отец сказал, что не следует больше оставаться у него, и через пару часов они поехали домой.
Потом дед написал письмо с извинениями, чтобы они вернулись обратно. Они приехали через год, но их ждал такой же приём. Дед набросился на маму, её охватило отчаяние, а отец разъярился и ударил его. Тогда дед набросился на отца и стал бить его. Отец оттащил его в сторону, взял мать и тотчас они уехали. Они не навещали деда до тех пор, пока мне не исполнилось двенадцать лет. Отец решил, что мы должны побыть у него хоть пару часов. Наша семья не оставляла его, потому что мать жалела его и надеялась на то, что он каким-то образом исправится. У него случилось кровоизлияние в мозг, он пролежал год в больнице и умер. Похороны я помню. Тогда мне было четырнадцать лет, и я только начала размышлять о своей жизни и жизни других людей.
Папа рассказывал мне, что мама считала себя неспособной нянчить детей, испытывать к ним материнские чувства, оттого что она сама лишилась своей матери, когда была малышкой, до шести лет росла в больнице и с тех пор жила с одиноким стариком, своим дедом, до самого замужества.
Мать с отцом решили, что у них всё равно будут дети и что отец будет заботиться о них, как только они родятся; так оно в общем и случилось. Мой старший брат, который родился первым, днём вёл себя хорошо, а все ночи напролёт кричал. Он хорошо засыпал и какое-то время спал, потом вдруг просыпался, вздрагивая, словно ему снились кошмары, и отчаянно кричал; он кричал и кричал и был безутешен. Мама не могла его успокоить, и отец носил его на руках и убаюкивал, носил и убаюкивал. Когда брат немного подрос, он перестал так страшно кричать и стал спать; по словам отца, это было большое облегчение. Но зато он стал сильно тревожиться, как только мама отходила от него, пусть совсем недалеко, и проводил всё время на кухне, где она хозяйничала.
Я родилась через пятнадцать месяцев после брата – я не была желанным ребёнком. И мать, и отец опасались, что я буду точно так же безутешно кричать каждую ночь, и поэтому с тяжёлым сердцем ожидали моего появления на свет. Отец всё же надеялся, что родится девочка, и думал, что, может быть, это перевесит все прошлые трудности.
Когда мать разрешилась от бремени, её поразила новая вспышка туберкулёза. Раньше её периодически забирали в инфекционную клинику, и она не переносила этих больниц. К тому же теперь её разлучили с отцом, и она до смерти боялась больничного персонала. Она чувствовала себя совершенно подавленной, когда они говорили ей хоть слово. Доктор сказал матери, что ребёнка придётся забрать у неё сразу после рождения, перевезти его в местную больницу и сделать ему прививку, чтобы он не заразился. Ей запретили видеться с моим братом, чтобы не заразить его, а отец ездил в местную больницу и сделал прививку себе и сыну. На папу снова обрушились критические высказывания. Мол, выбрал жену болящую, от которой в семье одни несчастья, но он не слушал. Он понимал, что их одолевает страх, страх перед опасной болезнью. Со временем страхи улеглись.
Я родилась в стерильной обстановке, и меня на такси отвезли в местную больницу, которая находилась в тринадцати милях от роддома. Там меня держали три дня после вакцинации, чтобы она наверняка подействовала. Потом меня отвезли обратно, и, по словам мамы, я «кричала как резаная». Ей это ужасно не нравилось, но совсем скоро я утихла, и всё стало хорошо. С тех пор я стала паинькой, как она говорила. Это значило, что я вообще не кричала и не обнаруживала никаких признаков того, что хоть сколько-нибудь нуждаюсь в ней.
Через несколько дней она вернулась домой, и все напряжённо ждали, что я буду кричать по ночам. Я не кричала, но и не спала. Я лежала в своей люльке и казалась довольной всем на свете. Мой брат ужасно отреагировал на мамино возвращение домой. Он взял половую щётку и ударил меня по спине, а по отношению к матери повёл себя ещё хуже. Он лягался, кричал, кусался и вис на ней. Мама и папа всецело занялись им и были от всего сердца благодарны мне за то, что я была невероятно послушным и молчаливым ребёнком, никогда не кричала, даже если у меня были мокрые пеленки или я хотела есть, долго лежала в одиночестве и бодрствовала ночью.
В первые три месяца жизни я ничем не отличалась от других детей. Мать кормила меня и меняла пеленки через каждые четыре часа, и всё было спокойно вокруг меня. Однажды мой брат случайно схватился за край моей люльки и стал трясти меня. Моя рука угодила в ручку люльки, и пальцы застряли между стеной и краем люльки. Ногти посинели, но я не кричала. Это насторожило отца. Он сомневался, всё ли в порядке с ребёнком, который не кричит, когда ему делают больно.
В скором времени меня в нос ужалила пчела, у меня распухло всё лицо, а глаза превратились в две маленькие щёлочки, но я не кричала и, казалось, меня это не слишком беспокоило. Тогда-то отец понял, что мои реакции не вполне нормальны. Его это очень удивляло, но он не понимал, отчего это происходит. Он всё чаще замечал, что со мной нельзя сохранять контакт, что ему не удаётся произвольно войти со мной в контакт, но в какой-то миг я вдруг обращала на него внимание, и тогда он мог на минутку почувствовать контакт со мной, чтобы вскоре обнаружить, что я снова погрузилась в себя и до меня больше не достучаться. Мама же была просто в восторге от того, что ребёнок не кричит – о таком она и не мечтала.
Отец – в основном возился со мной он – раздумывал, как привлечь ко мне всеобщий интерес, хотя я сама вовсе и не стремилась к этому. Он сшил заплечный мешок и в нём носил меня, сколько мог, особенно когда он ходил на скотный двор и доил своих коров. У него была такая странная черта – он охотно разговаривал сам с собой, с животными и растениями и со всем, что попадалось ему на глаза. Он считал это естественным – если ты не один, почему не поговорить.
Когда он носил меня на спине, он говорил обо всём, что приходило в голову, вслух. Не для того, чтобы я понимала, а потому, что я была рядом. У него был псориаз, и зимой ему тяжко приходилось – толстая корка покрывала всё его тело под одеждой, и чтобы было не так больно, он всегда носил меня прямо на спине, то есть между мной и его телом не было ничего. Теперь я знаю, что это имело огромное значение для моего развития – голова к голове и его ненавязчивый разговор с самим собой.
В доме он соорудил гамак в проеме кухонной двери, так что все входящие и выходящие должны были проходить подо мной. Это означало, что все «гулили» и заговаривали со мной. Мне кажется, что отец приказал им так делать, хотя не пройти мимо меня они не могли. Когда я подросла, он повесил на том же месте качели, и я часами могла сидеть на них.
Папа таскал меня с собой во все мыслимые и немыслимые места, чтобы я, как он говорил, «не была отрезана от мира». Первые три года моей жизни это не представляло трудности, потому что тогда я не кричала и не требовала ничего. Он рассказывал, что я была похожа на угря, и уползала, как только кто-то обращался ко мне, или пытался потрогать меня, или взять на руки. Из моего рта струился непрекращающийся поток слов. Это была не осмысленная речь, а масса слов, чаще всего совершенно беспорядочная, с которыми я играла, выставляла их в ряд и ловко складывала, и, казалось, от души веселилась, потому что я почти беспрерывно хохотала.
Я пребывала в таком состоянии, которого никто не мог ни понять, ни разделить со мной. Изредка, на какую-то секунду, папа улавливал проблеск контакта, но по большей части я была где-то внутри себя, недосягаемая для общения. Было такое впечатление, будто я не вполне присутствую в мире, будто я не совсем родилась.
Больше всего на свете папа любил коров. Он любил ухаживать за ними, он с радостью шёл на скотный двор и доил своих коров. Их было двадцать три, и каждый год появлялись новые, а старых продавали или забивали на мясо. Больше всего ему нравилась красно-коричневая равнинная порода – с ними ему было легко и приятно.
Отец считал несправедливым, что человеку нужно обманывать коров, чтобы подоить их. Он хотел, чтобы они привыкали к тому, что он не телёнок, которому нужно материнское молоко, и не машина, которая забирает молоко для удовлетворения потребности людей. Обычно человек обманывает корову: она не может одновременно есть и сдерживать молоко. Подвязывают ей хвост – тогда она начинает беспокоиться и даёт молоко, или надевают на неё цепь, так что ей приходится балансировать на трёх ногах, и она не может сдерживать молоко. Папа разговаривал с коровой, похлопывал по спине и удерживал её внимание, пока она не отдавала молоко добровольно. Корова быстро понимала, что у неё нет выбора, что папа получит молоко в любом случае, но при этом её никто не обманывает. У папы была мечта – иметь скотный двор, полный коров, с которыми он умел бы найти общий язык, чтобы они мирились с дойкой. Время от времени у него это получалось, и отец очень гордился своими достижениями.
Немного похоже папа думал обо мне. Он использовал каждый обеденный перерыв – летом на лужайке, а зимой на постели: он клал меня на небольшом расстоянии от себя так, чтобы мои глаза приходились напротив его глаз, и пытался привлечь моё внимание. Это было большое испытание для него: я смотрела прямо сквозь него, мимо него, словно тело его было пустым. У него возникали очень неприятные чувства. Он рассказывал, что иногда впадал в такую ярость, что ему хотелось шваркнуть меня об стену, иногда его охватывал такой ужас, ему казалось, что я раскрыла какую-то его тайну, страшную тайну, иногда его охватывало отчаяние. Казалось, я проникала в его чувства, хотя я в это время была очень далеко. В какие-то моменты я бывала там и видела его, и тогда он ликовал, но в следующий миг я опять исчезала. Он знал, что пройдёт несколько часов, прежде чем ему удастся снова войти со мной в контакт.
Он никак не мог уразуметь, что со мной: с одной стороны, я вызывала у него очень сильные чувства, при этом отсутствуя в реальном мире, а с другой стороны, могла находиться в полном, нормальном контакте с ним и при малейшем проявлении чувства с его стороны снова исчезала. Когда я была в контакте с ним, в это мгновение я казалась совершенно спокойной, безмятежной. Это обескураживало его. Он решил попробовать удержать контакт, хотела я того или нет, и это должно было происходить на его условиях, а не на моих, как случалось до сих пор.
Ему это удалось, когда мне было чуть больше трёх лет, и тогда появился крик, пробудились боль и страх. Отец был рад, теперь он знал, что можно вступить со мной в контакт, но окружающие пугались. Лишь только кто-то дотрагивался до меня, смотрел на меня, делал что-то неожиданное, направлялся или обращался ко мне, я поднимала дикий вопль. Я кричала так постоянно, и они не переносили этого крика, который исключал всякое нормальное общение.
С трёх до шести лет моя жизнь состояла из того, что я либо сидела в одиночестве, либо была в моём «состоянии» и играла дома или во дворе, ещё папа занимал меня или заставлял кого-нибудь занимать меня. Папа хотел, насколько возможно, добиться того, чтобы кто-то поддерживал контакт со мной. Всё неожиданное или то, что я переживала как вторжение, пугало меня, и я криком кричала. Утешить или остановить меня во время таких эпизодов было невозможно, только если я кому-то сильно мешала, меня хватали, уносили и ждали, пока это прекратится.
Всё время, которое у него было, папа посвящал тому, чтобы научить меня элементарным вещам, которые я с трудом понимала. Он знал, что пытаться научить меня, когда я была в «состоянии», бессмысленно; я могла механически делать то, что он просил, но это не оставалось в памяти. Напротив, если он заставлял меня входить в его атмосферу, хорошее поведение иногда закреплялось и становилось постоянным. К сожалению, так бывало не каждый раз, но всё же это было лучше, чем когда я вообще не шла на контакт. Ни одно поведение не было постоянным, оно исчезало и появлялось снова самым непостижимым образом.
Одеваться, умываться, ходить в туалет, чистить зубы, ложиться спать, есть и другие ежедневные ритуалы не имели для меня никакого смысла. Если никто не проявлял бы заботу обо мне, я сама бы никогда пальцем не пошевелила. Одежду я часто надевала наизнанку, потому что лицевая сторона была мягче изнаночной, и у меня начиналась «вспышка», если кто-то пытался помешать мне. Часто я срывала с себя всю одежду и бегала голой, даже по снегу зимой. Я любила воду и купалась в каждой луже. Папа рассказывал мне, что прежде чем в доильне появилось специальное оборудование, там был резервуар для охлаждения только что надоенного молока, и как только он отворачивался, я кидалась в него, даже если в нём была ледяная вода. Это продолжалось до десяти лет.
Еще у меня была привычка тащить в рот и облизывать всё, что я видела. У отца был «Скурит» – сильное щелочное чистящее средство в картонной коробке, я просунула туда голову и стала лизать его и сожгла себе всю слизистую рта. Две недели меня кормили только жидкой пищей, пока слизистая не зажила, но в какой-то момент я ухитрилась сделать то же самое и опять пару недель питалась жидкой пищей. После этого отец стал следить за тем, чтобы опасные жидкости и другие вещества хранились в недоступных для меня местах.
В холодный зимний день, в тридцатиградусный мороз, я облизала железные перила и приклеилась к ним языком и губами. Мама принесла тёплую воду и лила на перила, пока губы не отлепились. Опять я повредила слизистую рта. Это случалось много раз в ту холодную зиму. Казалось, что я не страдала от этих ран и содранной кожи, и сдирала болячку, как только она начинала заживать, так что я почти всё время ощущала привкус крови во рту. Периодически я раздирала кожу ногтями, чтобы добраться до крови и полизать её. Каждый раз когда у нас резали скот, то оставляли кровь, садились и по полчаса взбивали её, чтобы она не свертывалась. Я всегда оказывалась поблизости, и мне удавалось слизнуть немного.
Иногда я набрасывалась на других, кусала или царапала их, и как только кровь выступала на поверхность, я слизывала её. Это никому не нравилось, папа приложил много сил, чтобы прекратить такое поведение, и в конце концов ему это удалось.
Я любила кусать малышей. Они орали как резаные, этот звук мне нравился, и я не могла понять, почему нельзя этого делать. Вокруг становилось так прекрасно – дети орали, а ещё воздух наполнялся чувствами, которые исходили от окружающих людей. Меня притягивали только сильные эмоции, и время от времени мне удавалось их вызывать.
Оказалось, что я совершенно не могу рассчитать, предвидеть что-либо. Я не могла ничего запомнить или думать о нескольких разных вещах; когда происходили такие случаи, срабатывал условный рефлекс, и я всегда удирала, стремительно, словно ласка. Существует бесконечное множество историй об этих «выходках», и сегодня это весёлые истории, которые с удовольствием рассказывают свидетели моего детства.
В те годы, когда я начала кричать, папа заметил, что я не понимаю содержание речи нормальным образом, не осмысливаю её. Субстантивные понятия я усваивала хорошо, если их не нужно было обобщать. Лампа – это именно та лампа, которая выглядит вот так, и никак иначе. Если кто-то говорил о лампе другого типа, её для меня не существовало. Её просто не было, пока кто-либо не прибавлял к этому слову что-либо, что отличало бы его от первого понятия, которое я усвоила, например, настольная лампа, настенная лампа и т. д. Люди, способные к общению, в первые годы жизни ассоциируют лампу с её функцией: то, что можно гасить и включать, называется лампа, но я не могла мыслить таким образом. Я не могла понять всю ту нематериальную информацию, которая присутствует в любой форме коммуникации, в которой обе стороны находятся на общем поле.
Для отца это было непостижимо: иногда он мог рассказывать мне очень сложные для понимания и запутанные вещи – не для того, чтобы я поняла его, а потому что он сам лучше понимал их, когда проговаривал их вслух. Позже он стал понимать, что я усваивала эти сложные вещи, но при этом не воспринимала простейших вещей, которые он говорил мне. Он говорил, что мной так же трудно управлять, как сном, чтобы он закончился так, как хочется.
Отец много размышлял о том, чего мне не хватает, – в какой-то момент я прекрасно всё понимала, а в следующее мгновение становилась совершенно иррациональной, и всё, что мне говорили, бесследно проходило мимо меня. Казалось, что мозг отрывается от своей опоры, память испаряется или погружается в недоступные глубины. Было совершенно невозможно заставить меня понять и использовать слова «я», «ты», «мы».
Отец поставил в чулане зеркало в полный рост, становился рядом со мной и учил меня. Сначала я должна была стоять сбоку от зеркала, лицом к нему, и смотреть, как он говорил со своим отражением в зеркале и показывал пальцем на себя и говорил о себе: «Я». Потом он ставил меня перед зеркалом, и я должна была делать то же самое. Так продолжалось несколько лет, пока у меня не появилось ощущения того, что «я» – это то, что каждый может сказать, говоря о себе самом, и что это каждый раз имеет разный смысл, в зависимости от того, кто произносит это слово. Мне было девять лет, когда в один прекрасный день я смогла более или менее удовлетворительно усвоить это понятие.
Самым тяжёлым для окружающих меня людей было то, что за мной нужно было приглядывать, что нельзя было оставить меня одну – я просто исчезала, и тогда нужно было собирать людей на поиски. На меня нельзя было положиться, а поскольку у меня не было инстинкта самосохранения или нормальной реакции на боль, я легко могла попасть в ситуацию, опасную для жизни. Нельзя было верить ни одному моему слову. Иногда я могла осмысленно ответить на заданный мне вопрос, но часто бывало, что я отвечала невпопад. Меня пытались учить, что хорошо и что плохо, что правда, что ложь, но я не могла связать эти понятия со своей жизнью. Бывало так, что я случайно отвечала правду, но это бывало так редко, что не принималось в расчёт.
Пока была жива Эмма, это не представляло трудностей: она всегда хотела сидеть со мной, и я оставалась с ней, всё время крутилась около неё, словно маленький гном. У неё, которая почти уже не видела и не слышала, было сколько угодно времени, и она рассказывала о себе и о своей жизни. Когда я не была с ней, меня окружал какой-то густой туман, и из-за этого я была как бы совершенно одна, я не видела, не слышала и не чувствовала ничего, кроме проникавших сквозь него призраков, а иногда туман превращался в чудеснейшие картинки из волшебного фонаря. Это происходило на одном уровне, а на другом я видела, слышала и понимала гораздо больше, чем обычные люди, но, глядя на меня, этого нельзя было сказать, да и осознать это внутри себя я не могла.
Внутри этого тумана было так спокойно, безопасно и чудесно, что я очень болезненно реагировала, когда кто-то пытался проникнуть сквозь него. Я испытывала очень противоречивое чувство – с одной стороны, неприятное, а с другой стороны, меня охватывал какой-то особенный покой, когда кто-либо проникал сквозь него. Это так трудно объяснить, что, когда меня спрашивают об этом, мне приходится объяснять снова и снова.
Эмма входила в мой туман, и туман обнимал нас обеих. Свет в тумане менялся от тускло-серого к блестящему серебристо-золотистому. Её слова образовывали длинные струны, которые обвивались вокруг нас, и это было так красиво! Я много смеялась. Когда Эмма говорила, что я должна сесть на горшок и сходить «по-маленькому» и «по-большому», я слушалась её. Я точно знала, чего она хотела от меня, и для меня было совершенно естественно выполнять то, что она просит. Ещё ей удавалось мыть мне голову. Она клала меня на спину, чтобы моя голова приходилась над краем лохани, и я лежала неподвижно, как неживая. Она мыла мне голову, полоскала и расчесывала волосы, пока они не приобретали опрятный вид. Когда мать или кто-то другой мыл мне голову, я поднимала ужасный шум, я кричала и всё время отбивалась, так что им приходилось держать меня, а потом должно было пройти несколько часов, прежде чем я переставала биться головой о дверцу шкафа, царапаться и искусывать в кровь губы.
Отец тоже часто входил в мой туман, и тогда свет приобретал другой оттенок. С ним было немного по-другому, он прямо подходил ко мне, и иногда всё было так, как и должно быть, но иногда вокруг него крутилась масса странных, причудливых завитушек, мне становилось как-то не по себе, и тогда мне приходилось «убирать помехи», и я делала это всеми доступными мне способами: махала руками, вертела головой, крутилась вокруг своей оси, выпускала изо рта нескончаемый поток слов и т. п.
Папа установил, что когда я была с Эммой, моей проблемы как бы и не существовало. С ней я как будто всё слышала и понимала, делала, что она говорит, у меня не было стереотипных движений, и даже лицо у меня совершенно менялось. Только он входил в комнату, я преображалась, и все эти специфические реакции возвращались, но когда он наблюдал за мной через окно, когда его не было в комнате, я вела себя адекватно. Этого он никак не мог уяснить. Он понимал, что ни один известный ему диагноз мне не подходит. Он сознавал, что я во многих отношениях неадекватна, но не умственно отсталая и не психически больная; так что же тогда со мной? Да он так и не понимал этого, пока я не выросла и не смогла объяснить ему, как организован мой внутренний мир. Временами ему начинало казаться, что я просто обиделась и не хочу идти на контакт, но иногда он ясно сознавал, что это не так. Он понимал, что гораздо приятнее и естественнее быть в контакте друг с другом, но это не зависит от меня, просто что-то со мной неладно.
Передо мной стояла дилемма: внутри моего «состояния» было так спокойно и безопасно, что мне всегда хотелось там оставаться, но иногда мне становилось ужасно одиноко, и этого я не могла вынести. Я наполняла его чем-нибудь, чтобы уйти от пустоты: я царапала, кусала себя, билась головой о стену и т. п. Я причиняла себе боль, и тогда пустота уходила, и я могла смеяться.
Когда я входила в моё «состояние», мне было так спокойно. Но мне, как и всем людям, нужны были отношения с другими людьми, а это было пугающим, трудным, причиняло мне такую боль, что внутри меня всё разрывалось на части каждый раз, когда кто-то пытался войти со мной в контакт.
Папа решил, что я, несмотря на мою дикость, должна, насколько это возможно, участвовать в жизни окружающих меня людей. Он понимал, что моя социализация зависела от того, насколько окружающие могли – любыми способами, которые были в их распоряжении, – развивать у меня интерес к людям и их мыслям.
Однажды в возрасте шести лет я, как обычно, стала кричать, вероятно, от того, что в кухне совершенно неожиданно появился незнакомый человек и обратился ко мне, может быть, просто сказал «Здравствуй», и тут моя боль вспыхнула во мне, а потом случилось нечто удивительное – человек закричал изо всей мочи: «Эй, девчонка, что ты орёшь, я же тебя не режу!» Я вдруг замолчала, туман рассеялся, я стояла совершенно спокойно и видела, что всё вокруг изменилось. Как будто у меня открылись глаза.
Моя беспорядочная и кишащая людьми жизнь имела одну особенность: никто не позволял себе впадать в зависимость от моих потребностей, мой пустой мир, моё поведение и мои «вспышки» не управляли ими. Всё время происходило что-то новое, приходили новые люди, каждый раз мне давали разные указания и т. п. Моя болезнь не влияла на жизнь семьи в такой степени, как это обычно бывает в маленьких семьях, где есть неконтактные люди.
После того случая мои ежедневные крики вдруг прекратились, и лишь иногда возвращались на короткое время в тяжёлых для меня ситуациях. Для всех домочадцев это было большим облегчением, я стала более управляемой в том, что касается хождения в туалет, умывания и причесывания. Я могла теперь находиться в обществе других людей, просто тихо стоять и позволять ситуации развиваться так, как хотят другие. Я стала легче приспосабливаться и реже доставляла беспокойство окружающим. Иногда я могла что-то сказать к месту, но в основном я витала в облаках и из моих слов ничего нельзя было понять. Это было похоже на журчание ручейка или пересыпание камешков.
Я не очень интересовалась людьми. Мой мир был населён всем, что только есть на свете: столами, стульями, растениями, животными, людьми, но меня занимали только обстоятельства, в которых я жила. Люди были более тягостными, чем животные и всякие вещи, потому что они всё время менялись и хотели от меня чего-то непонятного, того, что причиняло мне боль или вызывало беспокойство.
Папа продолжал учить меня жизни: он то занимался упражнениями с зеркалом, то рассказывал мне что-либо или заставлял меня удерживать внимание, слушая радио, показывал мне всё, с чем он сталкивался, разрешал мне писать красками и рисовать карандашом. Особенно белым мелом на грифельной доске. Правда, и тут не обходилось без проблем: я часто засовывала мел в рот и съедала, потом я начинала хрипеть и даже теряла голос почти на целый день.
Когда мы с отцом оставались одни, я становилась всё более контактной, и он замечал, что я продвинулась в мышлении. Он также заметил, что вокруг меня стали происходить определенные вещи. Когда какая-нибудь корова телилась и телёнок выглядел безжизненным и больным, он ставил его в маленькое стойло и усаживал меня так, чтобы голова телёнка лежала у меня на коленях. Я играла с телёнком, и в какой-то момент он оживал и начинал лакать молозиво.
Я показывала пальцем на телят, которые совсем не выглядели слабыми, и говорила: «Прочь, прочь», а потом получалось так, что вскоре они умирали, что в них обнаруживался какой-то незаметный глазу изъян. Отец замечал, что я всегда знала, какому телёнку угрожала опасность, и постепенно начал использовать моё знание и забивал тех телят, на которых я указывала, и у нас появлялась возможность употреблять мясо, тогда как умершего телёнка можно было только закопать. Иногда соседи приглашали меня или папу посидеть с их телятами, когда они болели.
Моему брату исполнилось семь лет, и ему пора было идти в школу. Он боялся школы, и его рвало каждое утро, на нём лица не было. Отец провожал его и обыкновенно брал меня с собой. Он сидел с моим братом изо дня в день, но брату не становилось лучше. Отец понимал, что так продолжаться не может, потому что была осень, пора уборки урожая; он брал стул, сажал меня позади брата и говорил ему: «Ну вот, теперь с тобой будет Ирис и тебе не нужно больше беспокоиться, когда я буду уходить домой». Брат говорил: «Нет, не нужно» и спокойно сидел в школе.
Полгода я сидела на стуле позади брата и участвовала в самом фантастическом спектакле в моей жизни. Никто не подходил ко мне и не заговаривал со мной, я сидела там для того, чтобы мой брат был спокоен. Я разглядывала красивые картины, висевшие на стенах, я слышала множество поющих голосов, по комнате кружились замечательно красивые цветные слова. Можно было выходить из комнаты, когда звонили маленькие часы, а если ты уже вышел из класса, тогда по звонку нужно было возвращаться в класс. На школьном дворе было много звуков и беготни, и весь мой мир становился наполненным и содержательным. Голос той, которую называли «фрекен», перекрывал все остальные, и в моей голове рождались фантастические истории, я могла играть с ними или внутри них, в моём собственном мире. Причудливые новые слова излучали свет, имели цвет и форму, я могла играть с ними внутри себя.
К сожалению, это время закончилось. После рождественских каникул брат стал ходить в школу один, а мне оставалось ждать, когда мне самой придёт время ходить в школу. Меня протестировали, чтобы определить, готова я к школе или нет.
Выяснилось, что я не ответила как следует ни на один вопрос. Папа сказал, что он может заставить меня сделать все задания, которые мне предлагали. Но у него ничего не вышло. Я должна была делать задания на условиях других, иначе это мне не засчитывалось; на этом основании меня признали незрелой и недоразвитой.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?