Текст книги "Невероятное преступление Худи Розена"
![](/books_files/covers/thumbs_240/neveroyatnoe-prestuplenie-hudi-rozena-291052.jpg)
Автор книги: Исаак Блум
Жанр: Зарубежные детские книги, Детские книги
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
– Мне кажется, ты не расстраиваться должна, а гордиться.
– Ну, пожалуй, – согласилась она. – Есть чем гордиться: ты всего за две недели сумел так запустить ситуацию, что ребе счел нужным нас об этом уведомить.
Впрочем, ни радости, ни гордости я у нее на лице не заметил. У Зиппи тут включаются личные чувства, потому что сама она очень сильна и в математике, и в священном писании. Школу окончила год назад, а теперь учится в колледже на инженера. Когда она снова заговорила, голос ее звучал устало и обреченно:
– И как это яблочко упало так далеко от яблони?
Я разгрыз корочку.
– Ты же не яблоня. Ты тоже яблочко. Так что вопрос в другом: как на одной и той же яблоне выросли яблочко спелое и наливное, а рядом – гнилое, кривобокое и червивое?
– Никакой ты не кривобокий и не гнилой, – сказала Зиппи (против моей червивости она не возражала). – Ты что вообще проходишь в этом году? Геометрию? Я знаю, тебе она плохо дается, но… ты что, не можешь постараться?
– Математика – из Ситры-ахры[29]29
Ситра-ахра («нечистая сторона») – этим словом называют все дурное, сомнительное, не относящееся к иудаизму и его изучению.
[Закрыть].
– У тебя все, что тебе не нравится, «с нечистой стороны».
– Ну прости. Я, видимо, неправильно выразился. Я хотел сказать вот что: Зиппи, дорогая моя старшая сестричка, математика – классная штука. Позанимаешься со мной?
– Сдалась тебе эта математика. Ты еврейский мальчик. Кого волнует, умеешь ты считать или нет? А вот гемора – другое дело. Еврейский мальчик должен знать Талмуд.
Она подняла голову, и впервые за все время взгляды наши пересеклись. У Зиппи глаза темные, глубоко посаженные, как и у меня. Смотреть на нее – все равно что смотреть на самого себя, если бы я вдруг стал старше, умнее, мудрее. И женщиной.
Я иногда совсем не прочь с ней поменяться.
Тяжелое это дело – быть единственным сыном в семье, на которого навалили все соответствующие ожидания. А я их не оправдывал: учился средненько. За всю жизнь ни разу не предложил ни одного приличного толкования Талмуда. По-древнееврейски читал с трудом. А вот Зиппи никто и не просил брать никаких высоких планок, но она все равно проделывала это с легкостью. Умела цитировать всякие заумные религиозные комментарии, а компьютерные симуляции по своей инженерной специальности создавала, потратив на это столько же умственной энергии, сколько у меня уходило на то, чтобы, скажем, надеть носки.
Над головами у нас что-то бухнуло, а потом плюхнулось, да так, что задрожал потолок. Так обычно плюхается Голди, но я, оказывается, ошибался.
– Это Ривка, – сказала Зиппи. – Я вижу по тому, как качается люстра.
Гипотеза ее оказалась верной, потому что следом раздались звуки, которые точно издавала Ривка: только она у нас умеет завывать как сирена скорой помощи.
– Ну вот что. Я с тобой позанимаюсь геморой, но только если ты разберешься с этим. – Зиппи указала ручкой на потолок.
– Я с этим разберусь, если ты сделаешь мне еще два бутерброда.
– Да ни за что.
– Ну и ладно.
Я подошел к столу, оставил на нем бумажное полотенце, а потом отправился наверх утешать Ривку.
Глава 3,
в которой мы обсуждаем разные виды скота и разницу между ними
Мойше-Цви Гутман сочетает в себе строго противоположные качества. Я к нему отношусь соответственно. С одной стороны, он мне не нравится, потому что нет в нем ничего особо хорошего, он невоспитанный, с ним вечно неловко, он не умеет себя вести в обществе и то и дело задирает нос по всем мыслимым поводам, причем совершенно зря, потому что толком он ничего не знает, вот разве что в Талмуде дока.
С другой стороны, он мой самый лучший друг. Должны ли друзья нам нравиться? Мне кажется, в дружбе это не главное. Мойше-Цви не больно-то мне нравится, и я никогда не задавался вопросом, нравлюсь ли ему я, но я точно знаю, что ради меня он готов на все. Даже убить, в буквальном смысле. Он, собственно, сам мне это говорил, и не раз. Ему, можно сказать, не терпится убить кого-нибудь ради меня. Его вообще интересуют оружие и насилие.
– Ты мне только слово скажи, Худи, – вызывается он.
Прежде чем пойти учиться на раввина, он хочет послужить в израильской армии.
Сегодня на нем футболка Армии обороны Израиля. В футболках у нас ходить не положено, но раввины закрывают глаза на любую одежку, на которой изображена Звезда Давида[30]30
Звезда Давида (магендовид, щит Давида) – шестиконечная звезда, основной символ иудаизма; в современном мире многие евреи носят Звезду Давида в виде значков, медальонов, рисунков на одежде и пр.
[Закрыть]. Хоть в плавках в школу приходи, главное, чтобы на заду красовался израильский флаг.
А еще на Мойше-Цви перчатки без пальцев. Он утверждает, что в них и спал, – в этом никто не сомневается. Правая мокрая от молока: есть хлопья в перчатках – дело нелегкое.
В дополнение к уроку, посвященному утреннему омовению рук, ребе Мориц пустился рассказывать о других утренних обрядах.
– Сами ритуалы совершенно ясны, – начал он. – Посмотрим, в каких комментариях говорится об этом предмете.
Я посмотрел на комментарии, написанные на странице по бокам, но слова почему-то не складывались. Сердце все неслось вскачь после утренней прогулки до школы.
Похоже, ответа не знал никто. Даже Мойше-Цви молчал.
– Вопрос, которым они вынуждены были задаться… – Голос ребе Морица пополз вверх, и «задаться» вышло уж совсем фальцетом. – Да, мы знаем, что обязаны делать, начиная день. Это просто. Но от этого никакого проку, если мы не знаем, когда именно начинается день.
По всему классу закивали.
– Итак. Когда, согласно средневековым толкователям, начинается день?
Я смотрел, как левая перчатка Мойше-Цви заскользила по тексту, а правая тут же взметнулась вверх.
Ребе Мориц опознал его и подался вперед над своим столом у доски.
– День, – заговорил Мойше-Цви, – начинается, когда достаточно света, чтобы отличить ручного осла от дикого.
У толкований Талмуда в исполнении Мойше-Цви есть одна постоянная особенность: они какие-то кривоватые, но при этом правильные, поэтому ребе не за что его ругать. Сосредоточившись на странице, я увидел, что Мойше совершенно прав. Средневековые комментаторы сошлись на том, что день начинается, когда можно отличить домашнее животное от дикого.
– То есть когда можно различить, кто осел, а кто нет, – пояснил Мойше-Цви, указывая большим пальцем на нужное место в книге. – Тут так сказано. То есть речь о дифференциации ослов. Можно сказать, о восприятии ослов. Короче, все дело в ослах: про кого видно, что он осел, а про кого, несмотря на все попытки разглядеть, вы не можете этого сказать…
Ребе Мориц откашлялся и поправил галстук.
– Правильнее сказать не «что он осел», а «что это осел». Если посмотреть в…
– То есть вы хотите сказать, ребе, что в моей формулировке комментаторы называют ослами не ослов, а друг друга? Но таких меньшинство?
– Не развивай эту тему, Мойше-Цви. Ты верно ответил на вопрос, но не скатывайся в богохульство, в невул-пе.
– А можно я все-таки еще немножко ее разовью? Я хотел, ребе, попросить вашего благословения называться не ешиботником, а ослоботником.
Ребе Мориц плотно сжал губы и уставился на Мойше-Цви.
– Не благословляется, – вставил Рувен.
– Ребе переходит в атаку, – заговорил я тоном спортивного комментатора, – и влепляет благословение прямо Гутману в физиономию. Болельщики…
Мориц меня прервал, возвысив голос.
– Почему пальцы у меня прямые? – завопил он. Слюна с верхней губы разлетелась по всему столу. – Почему? Почему? В геморе сказано, что пальцы у меня прямые. Почему? – Он уже орал на нас во весь голос.
Ребе оглядел нас всех по очереди, буквально буравя взглядом. Мы один за другим покачали головой.
Разумеется, Мойше-Цви знал ответ. Когда Мориц к нему повернулся, голубые глаза Мойше-Цви блеснули. Он дружелюбно махнул ребе перчаткой.
– Что тебе, Мойше-Цви?
– Я могу вам ответить на вопрос, ребе, но только если вы благословите меня стать ослом.
В обсуждениях Талмуда ты всегда как на войне. Битва умов, познаний, а в данном случае еще и характеров. Наверное, оно всегда так было.
Еврейская традиция основана на Торе. Торы существует две. Одну из них Господь даровал Моисею на горе Синай. Это Письменная Тора, Моисею ее выдали свежеотпечатанной и сброшюрованной. Другая – Устная Тора. Видимо, у Бога не нашлось времени ее записать – этот прохвост вечно чем-то занят, – и он просто нашептал ее Моисею в виде такого постскриптума. А Моисей забыл в Египте зарядник для ноутбука, так что набить ее было не на чем. Поэтому он просто пересказал ее своему народу. А потом народ пошел пересказывать дальше, и с тех пор эта Тора передается изустно из поколения в поколение – а это, на мой взгляд, не самый лучший способ сохранять бесценное божественное знание.
Меня-то, понятное дело, никто не спрашивает, но у некоторых вавилонских раввинов сложилось такое же впечатление, и они эту штуку все-таки записали. По памяти, где на арамейском, где на древнееврейском, без знаков препинания. Потому что основывалось все на старых преданиях, рассказанных их отцами, вот они и записали их на смеси двух устаревших языков, пропустив все точки с запятыми, так что текст получился не слишком внятный.
Целые две тысячи лет разные раввины пытаются понять, что там сказано, пишут собственные комментарии, аргументы и возражения и добавляют их к исходному тексту. Эти добавления и называются геморой. Талмуд – это изначальная Устная Тора плюс все эти комментарии. Гигантский лабиринт еврейских законов, правил, мыслей. Соображений, домыслов. Изучение этой штуки, как однажды выразился Мойше-Цви, «по сути – средневековая пытка, но такая веселая, еврейская. Приятная боль».
В иешиве мы изучаем Талмуд каждый день.
В битве характеров победу одержал ребе Мориц.
– Почему? – спросил он в последний раз. – Почему, Мойше-Цви?
Мойше-Цви медленно, театрально стянул с правой руки перчатку, потом согнул длинные тонкие пальцы.
– В геморе сказано: пальцы у меня прямые, чтобы, услышав невул-пе, я мог засунуть их в уши и не слышать.
– Совершенно справедливо, – согласился ребе Мориц.
Так оно со всеми талмудическими битвами: вопрос решен – и противники опять лучшие друзья. Ребе кивнул Мойше-Цви, снова открыл свою книгу и перевернул страницу вперед.
А я мысленно перевернул страницу назад, к тем волнениям, которые пережил по дороге в школу. Сердце все еще колотилось, ноги слегка тряслись. Я-то думал, что войду в учебный ритм и успокоюсь, но ничего не вышло.
В тот день я проснулся от будильника. Будильник у меня простой – нога Зиппи. Нижний край моей двери весь во вмятинах от ее утренних пинков, потому что у нее слишком много забот и сестер на руках, ей некогда стучать нормально.
Даже если бы на газоне у нас перед домом стояло целое стадо ослов, я бы все равно ничего не разглядел в темноте. Я произнес «Мойде-анье», встал, вымыл руки, съел пять или семь злаковых батончиков и вылетел за дверь.
В школу я шагал в том же полусонном трансе, что и всегда, глядя себе под ноги и заставляя их двигаться.
Вы верите в совпадения? В Торе сказано, что совпадений не существует, а все в руке Божией. Ну и ладно. С другой стороны, этот тип – он что, обращает внимание на все детали? Ну, он наверняка взбесится, если я нарушу какую-то из его заповедей. Но где проходит граница? Ему не все ли равно, если я перейду улицу на красный свет? Или надену разноцветные носки?
А спрашиваю я потому, что, когда я заклеил пластырем ссадину у Ривки на коленке, сказал Голди, чтобы она поаккуратнее спихивала людей с подоконников, убедился, что Хана и Лия по крайней мере прикидываются, что делают уроки, и съел еще несколько бутербродов, почти весь остаток вчерашнего вечера я провел в мыслях об Анне-Мари: прокручивал в голове наш короткий разговор, воображал себе, как мы сидим за столом с ней (и ее бабулей), жалел, что не пожал ей руку, когда она мне ее протянула. Я рассматривал свою руку в свете, вливавшемся в окно моей спальни, пытался себе представить, как ощущалась бы ее ладонь в моей.
А как встало солнце и я пошел в школу, я все гадал, что сейчас делает она. Так и гадал, пока не увидел, что именно она делает.
Вошел на кладбище – и вот она прямо передо мной. Резко затормозил. Кладбище, все еще в утренней сырости, было тихим и безлюдным.
Одета Анна-Мари опять была очень легко, руки и ноги открыты. В моей общине есть такая штука, цниес[31]31
Цниес – свод законов, описывающих подобающее поведение как для мужчин, так и женщин; в частности, жестко регламентирует одежду и насколько можно открывать на людях тело (правильный ответ: почти ни насколько).
[Закрыть], правила скромности, которые она нарушала сразу по восьми пунктам. На ней было что-то вроде туники, только без юбки снизу. Чуть ниже талии эта штука превращалась в широкие легкие шорты. Кроссовки на Анне-Мари были те же самые, а черные волосы она распустила, они спадали чуть ниже плеч и ровной линией лежали на лопатках.
Я издалека заметил, что она плачет, – удивляться нечему, на кладбище вообще-то положено плакать. Она стояла у новенького надгробия и смотрела на него. Раз примерно в секунду с подбородка сползала слеза и капала на траву.
Первым моим побуждением было спрятаться за каким-нибудь надгробным памятником. Я уже было рванул туда, но потом подумал: как бы сделать так, чтобы меня не приняли за маньяка? Исподтишка разглядывать человека, сидя за могильным камнем, – не лучший способ.
Тогда я решил, что просто пойду по кладбищу, как нормальный человек, который идет по кладбищу. Люди постоянно ходят по кладбищам. Вот и я иду.
Но там была единственная дорожка, которая проходила совсем рядом с Анной-Мари. Я попытался смотреть в землю. Но силы воли – ее сколько есть, столько есть. Когда она подняла глаза, взгляды наши встретились.
Я понял, что она меня узнала, даже улыбнулась сквозь слезы. Я тут же самовоспламенился и перестал существовать.
Нет, не совсем так. Я только подумал, что так произойдет. А на деле она сказала:
– А, это ты.
– Да, – ответил я, подтверждая ее правоту.
– Худи.
– Ага. Анна-Мари.
– Мило, – сказала она и принялась оправлять и так нормально сидевшую одежду – потянула себя за рукав.
Она как бы избегала смотреть мне в глаза, и мне от этого почему-то стало легче. Когда мы разговаривали накануне, я, хотя и был одет как положено, чувствовал себя обнаженным. Мне было далеко до Анны-Мари по части выдержки и уверенности в себе – и это делало меня уязвимым. А сейчас уязвимой оказалась она. Я совсем не специально застал ее в такой трогательный момент, однако меня это радовало, потому что я стал гораздо меньше ее бояться. Она не какое-то там небесное видение. Она живой человек, такой же, как и я.
– А где Борнео? – спросил я.
– Вон тут похоронен, – ответила она.
– Ой, я…
– Господи, я не всерьез, конечно. Сама не пойму, как у меня такое вылетело. Ужас какой. Господи Иисусе. Прости. А ты тут… с кем-то встречаешься?
– Нет. Просто это самая короткая дорога в школу. Наша семья вообще-то не отсюда. Ну, понимаешь, – закончил я, как бы оправдывая тем самым свой статус чужака: белую рубашку, ермолку[32]32
Ермолка (кипа) – маленькая шапочка, прикрывающая затылок, которую после бар-мицвы мужчины-евреи обязаны носить постоянно. Символизирует преклонение перед Всевышним, к голове крепится заколками.
[Закрыть], таблички на газонах. Хотя, может, Анна-Мари и не знает про таблички на газонах. Может, если они к тебе не относятся, ты их просто не замечаешь.
– А, да, – сказала она. – А моя родня – ну, по большей части, – живет здесь давным-давно. Прадеды тоже здесь похоронены.
После шутки, что это могила Борнео, я инстинктивно взглянул на памятник, рядом с которым она стояла. Вот только сфокусировать взгляд сразу мне не удалось – мне вообще это редко удается часов до десяти утра. Но тут все-таки в конце концов получилось.
Фамилия – О’Лири. Имя Кевин. Я посмотрел на даты, справился с вычислениями. Умер он в этом году в сорок с чем-то – как раз подходящий возраст, чтобы быть отцом Анны-Мари.
– Так это… он…
– Мой папа? Да. – Анна-Мари перестала плакать, но все еще вытирала глаза.
– Блин, – не сдержался я.
– Да, – согласилась она. – Жесть полная.
Вот только мы говорили о разных вещах. Если бы мое невул-пе относилось к смерти ее отца. Так ведь не относилось. Дело в том, что фамилия ее отца была О’Лири, получается, что она – (Диаз)-О’Лири, то есть и мама ее Диаз-О’Лири, то есть мэр города, та самая, которая запретила строительство многоквартирного дома и пытается выдавить нас из Трегарона.
Я не знал, что сказать, поэтому сказал то, что полагается сказать любому хорошему еврейскому мальчику: «Зихроно ливраха»[33]33
Зихроно ливраха – одна из формул, которые принято произносить при упоминании имени умершего.
[Закрыть]. А когда Анна-Мари ответила мне удивленным взглядом, я перевел: «Благословенна будет память о нем».
– Да, – подтвердила она. – Благословенна. – Она сдвинулась с места. Я собирался подождать, пока она уйдет, но она позвала: – Пошли, да?
И я ее догнал.
– Тебе здесь нравится? – спросила она.
– Ну да, в смысле красивое кладбище.
– Да нет. Я про город. В Трегароне.
Если честно, я вообще об этом не думал. Никто меня не спрашивал, хочу я сюда переезжать или нет. Вместе со мной приехало много друзей и одноклассников, так что я почти что не замечал разницы.
– Ну вроде ничего, – сказал я. – Только местным не нравится, что…
Тут Анна-Мари оборвала меня, вскрикнув, точнее резко втянув ртом воздух.
Я тогда тоже посмотрел нам под ноги. Рядом с ее кроссовкой в голубую полоску находился Коэн, которого я приметил накануне. Оказалось, что он Оскар Коэн. Умер в конце 1940-х годов.
Только теперь стало видно, что на надгробии нарисована свастика. Черной краской из баллончика. Середина нацистского символа находилась выше имени, а нижняя полоса тянулась к датам. На соседней могиле Элси Кантор тоже была свастика, примерно того же размера, тоже черная. Надгробие Кантор было побольше, там нашлось место еще и для надписи: «Валите отсюда, жиды».
Я попытался это осмыслить. Послание на могиле Кантор было обращено непосредственно ко мне: мне предлагали отсюда убираться, меня здесь не ждут, место, которое должно было стать моим новым домом, меня отвергает.
О существовании антисемитизма я знал всю свою жизнь, но напрямую с ним никогда не сталкивался. И вот я смотрю ему прямо в лицо. Или должен смотреть.
Но, вместо того чтобы таращиться на граффити, я поднял взгляд на Анну-Мари. Глаза у нее расширились. Она застыла, будто на фотографии. Я почему-то понял, что она хочет взглянуть на меня, но сдерживается усилием воли.
Потом она все-таки медленно повернула ко мне голову.
– Я… – начала она.
– Да ладно, ничего, – сказал я.
– Вовсе не «да ладно».
– Ясно, что не «да ладно». Я не это имел в виду. Я имел в виду – да ладно. Пошли отсюда.
Не хотел я больше во все это вдаваться. Не хотел, чтобы мне испортили общение с Анной-Мари. Но было уже поздно.
Дальше мы шагали в молчании. Неловком. Оно затянуло нас, будто пелена тумана. И душило.
Нам хотелось разбежаться в разных направлениях, но никто не решался сделать это первым. Я шел в школу обычным путем и на каждом углу только и мечтал, чтобы она свернула в другую сторону. Но дом ее оказался в том же квартале, что и школа, прямо на моем обычном маршруте.
Подойдя к дому, Анна-Мари остановилась. На газоне у нее за спиной на очень высокой подставке стояла та самая табличка. Похоже, Анна-Мари попыталась ее от меня заслонить, но я в этом не уверен.
Я думал, она что-нибудь скажет, но она промолчала. Просто повернулась и пошла по дорожке к крыльцу.
Дом – в колониальном стиле, с открытой верандой. Мезонин на втором этаже поддерживают две толстые белые колонны. Очень похож на тот дом, который мы снимали на другом конце города, только куда более ухоженный, и на крыше никто не стоит и не кидается в проходящих мимо.
А вот во дворе, у входа на веранду, кто-то стоял. Видимо, сама мэр, Моника Диаз-О’Лири. В свободной футболке и спортивных штанах – из тех, в которых ты выглядишь так, как выглядел бы голым, если бы покрасил задницу в черный цвет. Она держала Борнео на поводке, а он обнюхивал клумбу.
Увидев на дорожке дочь, миссис Диаз-О’Лири подняла голову. Она не могла не заметить меня на тротуаре, но не помахала мне, ничего такого. Вытянула руку, обняла Анну-Мари за талию, и они вместе скрылись в доме.
Я все стоял у калитки, и тут Анна-Мари пулей вылетела обратно. Промчалась по дорожке.
– У тебя какой номер телефона, Худи? Я бы тебя нашла в Инсте или ТикТоке, но… – Она умолкла.
Я переводил взгляд с таблички на нее и обратно. Она – из этих. Даже если с ними и не согласна. Я решил не давать ей свой номер телефона.
Я дал ей свой номер телефона.
– Можешь сказать бабуле – пусть звонит мне перед сном. То есть в любое время не позже восьми.
Анна-Мари нервно хихикнула. Но все же хихикнула.
И мне от этого вдруг стало очень хорошо, и было очень хорошо всю дорогу до школы, а там за Шахарис[34]34
Шахарис («Рассветная молитва») – первое, утреннее и самое длинное богослужение в иудаизме.
[Закрыть], утренней молитвой, я опять вспомнил про кладбище. Закрыв глаза, покачиваясь взад-вперед, я все видел свастики на внутренней стороне век. Они застряли там, будто спроецированные на экран, напоминая о собственном смысле. Под этим знаком и властью этого знака были уничтожены миллионы евреев. В то утро я поминал их в своей молитве.
После молитвы я сказал ребе Морицу, что мне нужно с ним обсудить одну вещь. Я совершенно не собирался мутить воду – на мой взгляд, мутная вода много хуже чистой, – но просто не знал, как еще поступить. Молчать про осквернение могил я попросту не мог. Что об этом подумают мои предки?
Когда все с топотом вылетели из класса перекусить на перемене, я остался.
– Иехуда, – обратился ко мне ребе Мориц, раскладывая книги на столе.
Я как раз собирался замутить воду, но тут в кармане завибрировал телефон. Я инстинктивно вытащил его, открыл крышку. Сообщение с незнакомого номера. Вот такое:
«Худи! Это твоя новая знакомая Анна-Мари. Меня бесят эти граффити. Поможешь разобраться?»
Я даже обдумать ничего не успел, а сразу ответил:
«Да. Прямо сейчас?»
«Я думала, ты в школе», – ответила Анна-Мари.
«Типа того».
«Как это в школе типа того?»
«Потом объясню».
«Заходи ко мне в □», – написала она. Вместо квадратика явно должна была быть картинка, но мой телефон эмодзи не воспроизводит. Наверное, там был домик.
– Иехуда, – повторил Мориц. – Ты хотел мне сказать что-то важное?
– А, да, – вспомнил я. – Просто я вчера забыл рассказать вам про одну березу, которая мне очень понравилась. Я так увлекся этим дубом, что у меня из головы вылетело. Только сейчас я… занят. Мне нужно идти. Придется отложить на потом.
Мориц засунул под мышку парочку книг, подчеркнуто расправил плечи и слегка поклонился.
– Буду с нетерпением ждать того дня, когда ты мне изложишь все подробности.
– Вам точно понравится! – заверил я и вышел следом за ним из кабинета.
Сбежал вниз по лестнице, вылетел наружу и во весь опор рванул в сторону дома Диаз-О’Лири. Борнео выскочил ко мне навстречу, а потом помчался назад к моей новой подруге Анне-Мари. Новая подруга меня не поприветствовала. Просто зашагала со мной рядом по тротуару в сторону центра. Борнео семенил сзади на поводке.
Анна-Мари была высокой, почти с меня ростом, но очень длинноногой. Шагала она размашисто, длинные ноги как бы опережали тело, тянули ее за собой – так собаку тянут на поводке.
– Как это ты «типа, в школе»? И почему ты вообще в школе в августе? – осведомилась она.
– Мы учимся в августе, потому что в прошлом году пропустили очень много дней из-за праздников. Нам в праздники разрешается не учиться. И… – Я приостановился, подумал, как бы это получше ей объяснить, что я могу в любой момент уйти с занятий. – Ну, в общем, зачем вообще нужно ходить в школу? – спросил я у нее.
– Учить физику, математику, историю? Готовиться к поступлению в колледж? Пялиться на прикольных парней и делать вид, что не пялишься?
Мы с ней ходили в очень разные школы. Впрочем, у нас ей бы, наверное, понравилось. Парней сколько хочешь.
– Ходить в школу нужно для того, чтобы стать настоящим мужчиной, научиться жить как положено, служить Богу. По крайней мере так оно в моей школе. Мы вот уже мужчины и должны понять, как выстраивать свои отношения с Богом и с нашей религией, понять, почему мы живем как живем и почему важно так жить, – а для этого иногда нужно погрузиться в себя, и, если нам нужно погрузиться в себя, нам разрешают пойти погулять.
– То есть ты сейчас погружаешься в себя?
– Угу, – ответил я. – Я как с виду, погруженный в себя?
– А то. Прямо такой погруженный, что дальше некуда. Господи Иисусе, если б я ушла из школы, они б вызвали полицию.
– У нас, похоже, следуют другим правилам, – сказал я.
– Это я заметила, – фыркнула Анна-Мари.
– Ты это в каком смысле? – уточнил я.
Анна-Мари посмотрела на Борнео.
– Ну, я не хотела…
– Погоди. Ты в каком смысле?
– Я не хотела тебя обидеть. Прости.
Да я и не обиделся. Нет, стоп. Обиделся. В Анне-Мари меня обижало все: ее одежда, ее шуточки на отцовской могиле, табличка перед ее домом. Но к ней подходило то же, что и к Мойше-Цви: друзья не обязаны тебе нравиться. Анна-Мари может обижать меня сколько угодно, я все равно постоянно хочу быть с ней рядом.
– Я просто не понимаю, что ты имеешь в виду, – объяснил я.
– Ну, эти ваши… нет, не «эти ваши». Я… Ладно, мы же друзья, да?
– Да, мы друзья, – подтвердил я, прежде всего потому, что сам хотел услышать, как звучат эти слова. А потом повторять их снова и снова.
– В общем, просто иногда я замечаю… ну, что ваши – так, наверное, их правильно называть, – вообще не замечают реальности. Ну, типа, мужик переходит дорогу и не видит, что на него едут машины, или детишки топают напрямик через чужие дворы по дороге в школу – всякое такое. Наши новые соседи… я просыпаюсь, а их дети носятся по двору и перекрикиваются, а вообще-то два часа ночи. Я не… я не имею в виду, что…
– Гм, – сказал я. Про первое я вообще никогда не думал. А что, разве не все переходят дорогу на красный свет? По второму пункту у меня у самого рыльце в пушку. Я каждый день по дороге в школу прохожу как минимум через два чужих газона. И не могу не признать, что Хана сидит в своем снайперском гнезде примерно в любое время дня и ночи. – Реальность… – протянул я. – А что такое реальность?
– Да вот это, – ответила Анна-Мари, указывая на окрестности, яркое солнце, деловую часть города, до которой мы уже почти дошли пешком.
Я был с ней не согласен, но спорить не собирался.
Минутку мы шагали в молчании. А потом она сказала:
– Было бы неплохо, если бы можно было иногда сбегать в другой мир. В этом-то не всегда классно, правда? Ну, я бы как минимум не возражала против мира, куда можно смываться от мамы.
Анна-Мари привязала Борнео перед хозяйственным магазинчиком.
Снаружи стоял летний зной. По крайней мере мне так казалось. Но народу по улице шлялась уйма – всем это пекло было в удовольствие. Молодые родители катили детишек в колясках. Наши ровесники заходили в кофейни, покупали напитки со льдом, выходили обратно. Иногда появлялся, пыхтя, как Борнео, очередной мазохист, совершавший пробежку.
В хозяйственном магазине было прохладно и пахло опилками. Когда мы вошли, женщина на кассе подняла голову. Я ни разу еще не был ни в одном магазине в центре, кроме кошерного, – уж больно косо тут на меня смотрели. Но у этой женщины на лице не читалось никакой злобы. Она просто задумчиво подняла брови, точно спрашивая: «Ну, а этому что тут надо?» Как будто у евреев болты и гайки не такие же, как у гоев.
А вот когда она увидела мою подругу, выражение ее лица изменилось.
– Анна-Мари! – сказала она. – Чем обязана такой чести?
Лгун из меня никакой. Просто отвратительный. Вы бы, например, никогда не поверили, что я люблю цукини.
Я просто обожаю цукини. Такая вкуснятина! Особенно потому что он такой… мягонький.
Нет. Все это вранье. Я терпеть не могу цукини. Гадость полная.
Поняли мою мысль?
Поэтому меня очень удивило, с какой легкостью Анна-Мари соврала продавщице.
– Мама меня кое за чем послала, – пояснила она.
– И как у нее дела? – с заботливым видом осведомилась продавщица.
– Да все хорошо.
– Чем могу помочь?
Анна-Мари подошла к прилавку. Я топтался сзади, подаваясь корпусом вперед, потом назад, потом опять вперед, медленно.
Анна-Мари повернула телефон экраном к продавщице.
– Я толком не знаю, зачем ей это, но она просила что-то в таком духе. Отчистить краску.
Женщина ловко выскользнула из-за прилавка и зашагала в дальний конец магазина.
Мы пошли следом.
Она сняла с полки бутылку, протянула Анне-Мари.
– Это должно помочь, – сказала она. – Плюс немного ветоши.
– А вы ее продаете?
– Чего? Ветошь? У мэра, что ли, нет ветоши?
– Не знаю. Не хочу к вам бегать второй раз.
– Дам тебе пару губок – должно подойти. Жду у кассы.
Анна-Мари заплатила, заверила продавщицу, что передаст маме привет, а потом мы вышли на улицу, отвязали Борнео и зашагали к кладбищу. Очень странным путем – не по главной улице, а закоулками.
– Меня тут каждая собака знает, – объяснила Анна-Мари.
Это видно. Продавщица в хозяйственном магазине знала ее по имени, и даже на боковых улочках, вдали от центра, при встрече все махали ей рукой.
Мне это чувство было знакомо по Кольвину. Там жили одни евреи, все знали меня и моих родных. Останавливались, расспрашивали, как дела у родителей, говорили, что только что видели Зиппи и Йоэля в магазине еврейской литературы (и как этой парочке хорошо вместе) и еще что я «с каждым днем все больше и больше похож на отца».
А когда я иду по Трегарону, никто меня не замечает. Сразу после переезда такая анонимность меня совсем не смущала, но теперь, после этих надписей на могилах, опущенные глаза стали казаться зловещими. Как будто все намеренно избегали на меня смотреть, делали вид, что меня вовсе не существует.
– Я жду не дождусь, когда свалю отсюда, – поведала мне Анна-Мари. – Поеду учиться в Университет Нью-Йорка, самый большой в самом большом городе, где меня никто не знает. Постараюсь ни с кем там не встречаться дважды.
Мы зашли на кладбище через боковой вход и прямиком зашагали к Коэну и Кантор. В ярком полуденном свете свастики были видны еще отчетливее.
Анна-Мари присела на корточки, вытащила бумажный пакет. Я присел с ней рядом, она поставила бутылку и положила губки на землю перед надгробием. Мы были совсем близко: я, она, оскверненные могильные плиты. Она потянулась, положила руку мне на локоть. Я немного закатал длинные рукава рубашки, она слегка коснулась одним пальцем моей голой кожи. Ощущение было до странности нормальным – невероятно, как такая странная, почти невозможная вещь может вдруг оказаться чем-то совершенно обычным! В такой момент ждешь грома, извержения серы, какого-нибудь знака свыше. Ждешь, что мистер Коэн сейчас выскочит из могилы и заорет на тебя на идише.
Но ничего такого не случилось. Я улыбнулся про себя, а Анна-Мари сказала:
– Худи, мне жуть как неприятно. Такие гады попадаются! Даже не представляю, что бы я чувствовала, если бы кто-то сделал такое с моими…
А потом, вместо того чтобы навеки оставить свою ладонь у меня на локте – я так на это надеялся, – она открыла бутылку, и мы принялись за работу.
Должен признать: не так я прежде воображал себе свое первое свидание. Я все не мог решить, что невероятнее: то, что она не еврейка, или то, чем мы занимаемся – старательно стираем с надгробий антисемитские надписи.
«Стираем» – не совсем подходящее слово. Скорее «размазываем».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?