Текст книги "Крест на чёрной грани"
Автор книги: Иван Фетисов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Глава XVII
Село Родники, как молвил мой случайный попутчик Кирилл Вьюгин, – семьдесят пять дворов, шестьдесят вдов, несколько солдаток да десятка три седобородых, на грани заката, стариков. А было время – славилось оно во всей округе силой мужицкой дружбы. Слава держалась до первых месяцев с начала войны, а потом пошли и пошли самые ядрёные работники на фронт. Один за другим повалили – кто по повестке, кто добровольцем. Теперь редкого воина ожидали домой матери, жёны и дети.
Наверно, поэтому моё появление в Родниках стало шумным событием. Солдаткам выдался случай поговорить с глазу на глаз с человеком, вернувшимся с фронта, хотя он, этот человек, и приехал из другого села. Молва обо мне разлетелась в тот же день, когда я очутился у ворот колхозной конторы. Председателя Тимофея Ознобова разыскал в его комнатушке, усталого от повседневных забот. Намётан был председательский глаз на всякого рода людей, потому он с первого взгляда определил, кто перед ним.
– Агроном? – спросил председатель.
– Был до войны агрономом.
– То-то углядел ты снопик пшеничный. Правда, редкий его обойдёт. Но в ваших глазах, заметил, шевельнулась зависть. Ошибся?
– Да нет. Мне занятно. Откуда у вас эта пшеница?
– Э-э, паря, уже сразу – «откуда», – развеселился председатель.
– А что – тайна какая?
– Да какая тайна? Подарил учёный один с опытного поля. Ноне его в живых нету. Снопик – память о нём – храню.
– Только его, этот снопик?
– К сожалению, да.
– Фамилию учёного помните?
– Соснов, Иосиф Петрович.
Сижу недоумеваю. Что за пшеница тогда на поле, та, которую хотел посмотреть со стариком Кириллом Вьюгиным по дороге в село, если Ознобов говорит, что вся память о Соснове – этот высохший пшеничный снопик. Прихвастнул старик или чего-то опасается Ознобов? Мысленно стараюсь представить ту и другую, сравниваю колос, его строение и окраску, высоту соломины. Различия не нахожу. Нет его и между пшеницей в этом сиротливом снопике и той, которую видел на комарковской деляне. Сходятся нити. И опять глаз мой поймал жёлтый снопик:
– Дай, посмотрю – обращаюсь к Ознобову. Тот смеётся:
– Что, не видите? Близорукостью страдаете?
– Да нет, – отвечаю. – Надо посмотреть. Разрешите?
Не ожидая ответа, подхожу к снопику и осторожно прикасаюсь к одному сонно повисшему колоску. Колос будто бы ожил – я услышал нежный, тихий шелест. Заговорили на своем, другому непонятном языке, потревоженные зёрна. Так сразу, с первого слова, откровенно и чисто отзывалась лишь «таёженка».
Председательский кабинет незаметно заполнялся народом. Двери не закрывались, люди шли к Ознобову по всяким делам. Чтобы не мешать их разговору, я, кивнув председателю, вышел на улицу посмотреть село.
Хожу-ковыляю по заросшим бурьяном проулкам, любуюсь крепкими крестьянскими постройками, а мысли всё тянутся и тянутся к «таёженке». Сомнение взяло, найду ли её и в Родниках. Один давний сноп пока увидел – прижизненный подарок Соснова. А может, сноп взят уже с посевов в Родниках, только об этом Ознобов не сказал? Зачем говорить малознакомому человеку, приглядится, тогда и объяснит, если что в тайне содержит.
Вечером встретился с Ознобовым и сказал ему, что по дороге в Родники старик-попутчик упомянул о хлебном поле с какой-то богатырской пшеницей – даром учёного. «Вон там оно, поле-то – за лесом», – пояснил старик. «Подъедем, отец, – прошу старика. – Интересно посмотреть». – «Некогда… В председателевом кабинете увидишь, что за пшеница».
Ознобов насторожился:
– Не с Кириллом Вьюгиным ехал?
– Такой весёлый старичок.
– С ним, значит. Этот тебе наскажет: мастер на байки! А ты поверил.
– Не поверить старику – стало быть, не внять и словам Округина. Теперь вижу: речь об одной и той же пшенице – «таёженке». О ней!
– Ты, как следователь, агроном. Всё тебе знать надо.
– Надо.
– Зачем?
– Ищу истину.
– Кто её потерял? – Ознобов смеётся: чудак агроном, в Родники явился за истиной. – Тебе надо думать о земле и о хлебе.
– Об том и думаю.
– Тогда что – намерения твоего я не понял?
– Наверно.
– Растолкуй.
– Да вы всё знаете… Я только напомню… Уточню. Соснов дал вам новый сорт пшеницы…
– Ну.
– Как это было?
– Как было. Привёз семена и сказал: попробуйте размножить. Всё делалось с согласия секретаря райкома.
– Кто другой ещё знал об этом?
– Если говорить правду: шуметь остерегались. Предупредил Соснов, что сорт до конца испытания не прошёл и поэтому надо быть осторожным. Я следовал совету, но большого изъяна в пшенице не заметил. Первый год посеял её гектарах на пяти… Урожай собрали хороший. Весь оставили на семена. На вторую весну засеяли поболе. И бац – нагрянула комиссия.
– Откуда?
– С опытного поля… Нашли мой массив. Особо я его и не прятал. И получил я строгую директиву о запрете на посевы.
– Вон как!
– Да-да. Приказали… Запретили – и точка. Акт для руководства составили. Бумагу такую грозную.
– Сохранилась?
– Должна бы.
– Поищите, пожалуйста. Любопытно.
Тимофей Романович порылся в забыто стоявшей за печкой тумбочке, подал пожелтевший лист.
– Почитай, ежели занятно.
Единым взглядом схватил я написанное: «Сорт пшеницы «таёжная», сданный для производства в колхоз «Россия» селекционером И.П. Сосновым, запретить. Пшеница не отвечает хлебопекарным качествам, сильно поражаема пыльной головней и осыпается на корню…»
Бумага скреплялась несколькими подписями, среди которых две – директора опытной станции и старшего научного сотрудника Комаркова – были хорошо различимы.
Находке обрадовался. Она восполняла утраченные записи Соснова и могла служить доказательством, что «таёжная» хоть и «выбракована», но не исчезла. Она по-прежнему высевается Комарковым в питомнике испытания сортов. Она! Под другим названием.
Ознобов сидел задумчивый, опустил хохлатые брови.
– Тимофей Романович, вы получили предписание… Выполнили его? – спрашиваю, зная, что он ответит.
Смеётся: чувствует каверзный вопрос.
– Выполнил… Пшеницу подальше посеял! Чтоб не нашли. Увидишь же её. Перед тобой чё таиться?
Когда было твёрдо условлено, что я остаюсь работать в Родниках, председатель назвал хозяйку, у которой можно было найти комнату для жилья.
– Свинарка Серафима Исакова, – сказал Ознобов. – Живёт в первом от конторы проулке. Одна. Никто тебе не помешает.
Я уже было собрался пойти устраиваться на новом месте, да вспомнил: Ознобов толковал ещё о каком-то «сыскавшемся знатоке». С чего он заговорил о нём при мне? Видно, приметен был этот человек-знаток. Рассказывать о нём председатель согласился неохотно – ничего интересного, приходил один человек и, увидев сосновскую пшеницу, тоже присватался к ней роднёю. Корень её, говорит, пошёл от него, этого странника. Он мол, не пожалел учёному семян, когда тот приезжал в село, чтобы ознакомиться с хлебопашеством в таёжном крае. Не стар был странник, но с виду невзрачен, худ и слабосилен, почти слеп – один глаз его закрывался совсем. В дороге выручала странника привычная ему трость. Держался он прямо и независимо… Рассказ Ознобова насторожил, и я вроде бы вспомнил что-то из своего далёкого детства. Показалось, что председатель говорил о моём отце, и спросил:
– А фамилию, имя того человека не знаете?
– Не спрашивал, – безразлично ответил Ознобов.
– Он придет ещё?
– Кто знает. Может, и приковыляет…
С доброго напутствия Ознобова я взял из пшеничного снопа два колоска и положил в дорожную суму – отныне не расстанусь, не доверю по сердечной простоте чужому человеку.
Взял всего два колоска, а казалось, нёс с собою огромное поле. Его теперь ничем не затмить. Немедля поеду на станцию – покажу колосья Комаркову и спрошу: «Какая это пшеница? Узнаёшь?» – «Стрела!» – «Нет. «Таёжная». – «Разве? Откуда?!» – «Ты знаешь. Лучше меня». – «С опытной деляны. Больше неоткуда… ты не имел права срывать драгоценные растения!» – Комарков грозен, голос его дрожит от негодования. В ответ говорю: «Колосья это из колхоза «Россия». О «таёжной» хорошо наслышан председатель тамошнего колхоза Тимофей Ознобов».
…Серафима, располневшая, средних лет женщина с красивым русским лицом, любопытствуя, косит умный глаз:
– На постояльство?
– Ага.
– Надолго? Подёнок не пускаю. От их одни хлопоты. Ничё не пособют, а уходу за имя прорва. Напои, накорми. Кто им што подаст – столовой нету. А оне переночевали – и тягу. Как ты-то?
– Работать приехал, сколько пробуду, пока не знаю.
– Дальний сам-то?
– Да не, сибиряк.
– Сибирь-матушка больша. Глазом её не окинешь…
– Из посёлка, с опытной станции. Слыхали, может, стоит на берегу Нии.
– А-а. Вроде слыхивала. Приезжал одно время, кажись, оттуда какой-то учёности человек. Фамилию его называли, да рази припомню счас. – Серафима сидит на низеньком стульчике, не двигаясь, будто приросла, и всё смотрит на меня. Чувствую: мне она в чём-то не доверяет. В чём, её не понять – спрашивает о том о сём и не говорит, пустит на квартиру или не пустит. Вроде бы она и не может, поскольку жилец подвернулся невременный и не решается: не прогадать бы, не ошибиться. Утвердилась она в своём мнении только после того, как услышала, что я недавно пришёл с фронта, где досталось хлебнуть полной мерой солдатского лиха.
– Зараз бы сказал, а то сидишь, будто как виноватый, – теперь Серафима повернулась ко мне всем лицом и улыбнулась. – Чайку хошь? Счас я. Подвигайся к столу… Не стесняйся.
Первую ночь проспал на старинной деревянной кровати в комнатушке с одним подслеповатым, словно бы прихлопнутым окошком, тревожно. На новом месте всегда так – не спишь, а мучаешься мыслью о сне. Лезут в голову какие-то нелепые страхи, кто-то гонит тебя с кровати, а ты защищаешься, не уходишь. Или кажется: попал в пещеру, блуждаешь по ней, не находя выхода. Страшно тебе и обидно за своё бессилие. А уснёшь – пойдёт бесконечная череда встреч – встаёшь утром разбитый, усталый, будто и не спал, а провёл ночь с лопатой в каменоломне. Во сне ко мне всё шли какие-то люди, должно быть, по вескому аргументу, посмотреть, как устроился. Внимательный, благодарный народ!
Вот вроде бы к окну подступил Комарков, звякнул раза два пальцем о стеклину – задрожала, как будто растрескалась и рассыпалась осколками на завалинку. В пустой квадрат просунулась чёрной куделей взлохмаченная голова.
– Вставай, Санька! – голос Комарковский – приятный, воркующий басок. – Долг тебе принёс…
– Какой?
– Помнишь: брал трояк.
– Пустяк… Зачем беспокоить человека ночью?
– Прости. Не мог ходить в должниках больше: мучила совесть, – и бросил хрусткую денежную бумажку на подушку…
А потом вдруг ни с того ни с сего мы вместе с Комарковым очутились во фронтовой землянке. Грохот за дверью, пальба. Комарков забился в угол от страха, уронил голову между колен и закрыл крутой затылок ладонями… Пальба кончилась, немцы отвалили, зову Комаркова: «Поднимайся»… Молчит, торчит чучелом огородным. Будто мёртвый. Я встал с нар, качаю за упругое плечо: «Генка, Генка!.. Обстрел кончился, надо уходить, пока передышка». В ответ ни согласия, ни отказа. И дыхание у него уже остановилось: мёртв. И странно, в эту же минуту откуда-то взялась Маринка, стоит и удивляется, что мы оба здесь перед нею оказались. «Так и быть должно, – отвечаю ей, – мы вместе на фронт уходили». А потом будто я остался с Маринкой один на один. Маринка, радуясь, говорит: «Ты куда-то скрылся от меня, Саш, я всё равно разыскала. Теперь не отпущу одного… Куда иголка, туда и нитка».
Утром завтракаем рано вместе, за одним столом с хозяйкой. Сначала ставит она блины с густой сметаной. Вкусные блины получаются у Серафимы, про это она, должно быть, знает и потому не стесняется подряд несколько дней кормить ими одними, если, конечно, не считать постоянное блюдо – варёную или жареную картошку.
За столом который раз Серафима, верно, от забывчивости спрашивает меня, где воевал, в какой местности и были ли со мной земляки и знакомые. Коли спрашивает – отвечаешь, правда, всякий раз на один и тот же вопрос по-разному выходит, и не потому, что надоедает повторять – на ум приходят всё новые названия сёл, события и люди. Дотошная Серафима слушает с интересом, подставляет одно ухо и всегда удивляется, охает:
– Откуда, батюшки, такая напасть накатилась? Бьют, калечат людей. Серафима клянёт Гитлера: людоед и изверг рода человеческого, только, чтобы поверить в это, ей надо посмотреть, каков он собой на лицо. Раз людоед, то и на человека, наверное, совсем не походит. Какое-нибудь чудище, вроде представляемого ею черта, с рогами и козлиной бородой.
– Ты сам-то видел этого Гитлера?
– На картинке приходилось. Когда-нибудь и вам покажу.
– Страшный он?
Подшучиваю:
– Страшный, Серафима… Если встретите в лесу – обомрёте. Скоро с ним будет кончено.
– Слава те, Господи!.. – говорит Серафима, выходя из-за стола.
Хозяйку с вечера ожидает мелкая домашняя работа, а я отправляюсь в колхозную контору. Ознобов уже тут, проскочил раненько по фермам, пошумел на доярок – теперь надо разобраться с бабами из тракторной бригады, почему те ночью пары не пахали. Один колёсник в борозде простоял, мог вспахать, по малой мере, гектара три-четыре. Какая же это помощь фронту? Ознобов накаляется постепенно, от вопроса к вопросу, по мере выяснения обстоятельств.
Наташка Бирюкова, малоизворотливая, со слезливыми глазами девчушка лет восемнадцати от роду и трактористка по второму году, вывела его из терпения совсем.
– Пошто, Наталья, твой трактор стоял полсмены, почти всю ноченьку? Та виновато поднимает слезливые глаза:
– Трактор заглох, завести мотор не могла… Ушла с поля.
– Если ещё… Смотри у меня, в лесосеку отправлю.
– Ну и поеду. Там лучше будет…
Слушаю и вижу: трудно Ознобову управляться. Нужно поставить фронту хлеб, мясо, молоко. Будет ли всё это, если Наташка Бирюкова сегодня полсмены не работала, да завтра и послезавтра будет то же. Но в душе горького осадка почему-то не остаётся. Наверное, потому, что видел жизненные моменты посложнее.
Ознобов поначалу долго не обращает на меня внимания – сидит агроном или не сидит; и лишь после того, как разгрузился от скопившегося гнева, вдруг, спохватившись, запальчиво трясет за плечо:
– Лександра, а Лександра, чё же сидишь и вроде не касается тебя никакое дело. Хоть бы одёрнул меня, что ли?
– Насчёт Наташки?
– Обидел я её, наверно? Как считаешь?
– А что, так и было: бросила трактор и ушла?
– Ну, а как же ещё? Зря не скажу.
– Тогда всё ладно. Распускать людей не надо.
Польщённый моей поддержкой, Ознобов веселеет, хотя никаких оснований для этого нет. И соглашаюсь я с ним не потому, что считаю его правым, а ради того, чтобы председатель поскорее обрёл спокойствие и вошёл в рабочую колею. Сколько ни кричи, а работу за нас никто не сделает. Ознобов только что кипятился, не перепаханы ещё паровые поля, а уж скоро начинать уборку. Готовы ли жатки, грабли?
Ознобов мрачнеет и говорит с нескрываемым раздражением:
– Машины есть, работать на них некому.
– Я на жатке попробую.
– Давай, одобряю, – и спохватывается от опрометчивого согласия. – Что я тебе говорю, ты ж у меня агроном, за семеноводство отвечаешь, собирай старух, пусть жать пшеницу серпами готовятся.
…Утром услышал долетевший откуда-то протяжный звон, он перемежался частыми глухими ударами – колотили железом о железо. От ударов, казалось, содрогался воздух и его спружиненные волны расходились над встревоженным селом. Едва успел встать с постели – в сумеречную полость завозни ворвался Ознобов. Я не видел его самого – слышал только отяжелённое дыхание да срывающийся хриплый голос.
– Лександра! Лександра! Ты встал?
– Что там… Кто звонит?
– Беда, паря… Пожар!
– Чей дом-то?
– Не дом! В лесу. Лес – рядом с сортовой пшеницей.
Не помня себя, выскочил из завозни следом за Ознобовым на улицу. Из дворов уже высыпали едва очнувшиеся от сна старики и бабы и, не понимая, что к чему, заметались, будто потревоженные муравьи.
– На конный двор, Лександра, – крикнул, убегая от меня, Ознобов. – Зови народ. На подводы – и в поле! С собою взять топоры, лопаты…
А я подумал в эту минуту о плуге и тракторе. Что если огонь уже переметнулся на пшеничное поле. Лопаты да топоры не помогут! Чтобы преградить путь пламени, надо пропахнуть глубокую борозду.
– Где Мирон Поликарпович? – ковыляю по улицу и кричу народу. – Трактор с плугом надо! Трактор!..
Передался по цепочке клич, и, пока я добирался до конного двора, за околицей села уже слышно было, как попыхивает торопливо выхлопною трубою подстёгнутый Мироном «Натик».
Пал шёл замедленной лавиной. Огонь далеко оставил то место, где возник – в березняковом перелеске, вплотную примыкавшем к посевам. Там, в перелеске, чернели выжженные места, чадом исходили трухлявые пни и где-то поодаль жарко догорали поленницы пылких от сухости берёзовых дров.
Но вот огонь неслышно переступил межу, пламя, хитро подкравшись, лизнуло первые склонившиеся к земле колоски… Ознобов, сняв на бегу, раскинул дождевик, бросил его на пламя и придавил телом.
В один голос неистово закричали бабы:
– Романыч-то – ой, батюшки! Да что это он – сдурел?!
Женщины порасторопнее подбежали, вытащили Ознобова из-под огня.
– Зачем уж так-то? Вона Мирон плугом всё сделает… От умница, догадался агроном-то его покликать.
Мирон пропахивал борозду, отступив от межи метров на пять.
У свежей земли огонь мгновенно терял силу, не было для него пищи. И уже на меже кто-то прокричал солдатское победное «ура», и отражались людские лица улыбками. И слышал я в эту минуту, как повторяли бабы: «Откуда это взялся огонь? Откуда?»
А мне ещё думалось о том, почему возник он сегодня – не раньше и не позже именно на этом поле. Казалось, что огонь шёл по моим пятам.
Глава XVIII
Человек одержим и стоек надеждой. Не даёт она опуститься ему и пасть духом, когда тяжко и не видится в жизни надёжной пристани. Хорошо, что судьба привела меня в Родники и свела с Ознобовым. Ни от кого другого не услышал бы я ничего об одиноком калеке. Теперь он не даёт мне покоя. Кажется, старик каждый день появляется около массива с сосновской пшеницей, подолгу смотрит на неё совсем ослабевшими глазами и молча, отрешённый от всего живого вокруг, садится на межу – ждёт. На широкой канавистой ладони – пшеничный колос. Колосок не тяжёл, под силу унести крепкому трудяге-мурашу, а старик, покачивая его на ладони, будто равняет по весу с кузнечной кувалдой. Потом разминает, отдувает мякину – остаются чистые продолговатые, с надрезом вдоль всего тела, зёрна. Теперь у старика другое сравнение: зёрна – золотые камешки… Я мысленно встречаю старика около поля, веду разговор: «Вижу: частенько приходите… Зачем?» – «На хлеб полюбоваться… Одно в жизни осталось». – «Прибедняешься, старик…» – «Нет». – «Как нет! В тебе глядит ещё сила». – «Нет силы – ушла. Ходит по свету». – «С кем? В ком?» – «В сыне или с сыном, рядом с ним». – «А сам откуда?» – «Оттуда же, откуда эта пшеница». – «Завираешь, старик». – «Не грешно: у меня поводырь-бодожок. Бодожок назначен судьбою… А у тебя его нету, а мог быть». – «Почему?» – «Если бы очутился на моём месте…»
Я гоню упрямого старика: «Сгинь с моих глаз, привидение!» – А он сидит, не уходит и всё старается разглядеть что-то в моём лице. Потом, когда мы наконец расстаёмся, думая, ругаю себя. Мне кажется, что разговаривал с родным отцом, и потому стыжусь своей жестокосердечности. Разве можно вести себя так с отцом? Приходит он, а почему-то, уйдя в себя, сторонится – то ли не узнаёт родного сына, то ли от него отрёкся – за какое-то подлое дело – и появляется лишь для того, чтобы напомнить об этом. Но, поняв, что всё это только всего лишь в моём воображении, я на какое-то время перестаю видеть странника. Потом повторяется всё сначала.
Похоже, я стал бредить, хожу, как в тумане, или же возвращаюсь, припоминая, к тому, чему когда-то был живым очевидцем. Ах да, понял: все смятенные чувства – отдалённое эхо моих детских впечатлений. До какого-то урочного часа оно, затерявшись в безлюдном распадке, таилось, а теперь вот проснулось. Оно подхватило и понесло меня – над угрюмой тайгой и горными струистыми реками, над пашнями и деревеньками в смиренное, будто вечно сонное, маленькое село в долине, по соседству с Саянами. Вижу узенькую, в зелени, улочку, срубленный из вековечного кондовика отцовский дом. Полати над дверями. Когда входишь в избу, кажется – они падают на голову и затеняют от окон свет. С полатей – хриплый голос:
– Сан-нёк? Ты?
– Я, тять.
– Сможешь ко мне забраться?
– Скоро?
– Счас.
– Зачем?
– Надо.
В тени отца не видно, слышно только его тяжёлое, изнурённое дыхание. Отец несколько суток провёл в тайге, и вот вернувшись, слёг.
– Что с тобой, тять?
– Плохо чувствую… Встретился с обидчиком, бандитом Гришкой Безродным. Кончилось бедой.
– Заболел?
– Простудился в тайге. Заныли старые раны. Они ведь глубоки у меня, до самого сердца.
– А ты их погрей. На печке. Ляг на горячее.
– Не поможет. Подкрадывается давняя знакомка.
– Кто?
– Смерть. Ей хоть и скажешь – не ходи! – она не послушает.
– К мамке она приходила?
– Она.
– Я её убью. Если опять заявится. Возьму мамкин ухват и стукну. И ты здоровым станешь.
– Ну-ну… На всякий случай послушай меня, Саня, – отец долго собирался с мыслями, будто хотел накопить про запас, перекладывал их, подыскивая поудобнее место, а когда сказал, то вышло, что пожалел растратить, что собрал. Много говорить не стал. – Могилу с надгробным камнем знаешь? Я показывал её…
– Ага, видел.
– Так вот, запомни. Ежели я умру, ты за неё будешь в ответе. Это память о Федоте Бугрове. Федота убил в тайге бандит Гришка Безродный за буханку хлеба… Ты не забывай это, а то заиграешься и всё вылетит из твоей головы.
– Нет, тять, я не забуду.
Говорю отцу, стараюсь утешить, а сам начинаю подрагивать от страха.
Осознаю: отец не шутит и не пугает, говорит по-серьёзному:
– Ты крепко помни…
Выжил отец… Крепок в нём дух, сильна воля. Не зря зовётся сибиряком. Инвалид первой статьи, а нашёл, чем помочь своему народу в тяжёлую годину…
Не рассчитывал я на скорую встречу с отцом, не попались пока никакие попутчики, чтобы известить его о моём приезде, но на память стал он приходить всё чаще и чаще. И вот в обычный, ничем не примечательный вечер, когда я, уже готовясь ко сну, занял обетованную лежанку в глухой Серафиминой завозне, неожиданно, спугнув мои мысли, дверь приоткрыла хозяйка:
– Саш, ты спишь, нет?
– Лежу думаю.
– Вставай… Какой-то прохожий спрашивает.
– Пусть проходит. Встану, оденусь. Сейчас.
– Коптилочку надо, – сказала сама себе Серафима и вышла из завозни. Вернулась с огарком свечи, зажгла и поставила на табуретку перед кроватью. Прохожий вошёл следом за Серафимой, и пока она оживляла свечу, стоял, прислонясь к колоде, возле приоткрытой двери. В сумеречном свете человека было почти не видно, зато отчётливо выделялся, белея, выдвинутый на расстоянии полусогнутой руки длинный посох.
– Проходите, – попросил я гостя, сделав несколько шагов навстречу. Он суетливо заторопился, часто застучал тростью по утоптанному земляному полу, а когда приблизился ко мне, замер в поклонно-почтительной позе. На нём был перехваченный кушаком зипун, на ногах ичиги с голенищами выше колен. За спиной – котомка.
– Вот табуретка, садитесь…
Он повернулся лицом к разгоревшейся свечке, отыскивая взглядом место присесть. Наконец уловил возвышавшееся над полом тёмное пятно, пошарил рукою, сел, рядом с табуреткой положил посох и снял с головы картуз.
– Наконец-то, – сказал гость, – кажись, прибился к берегу.
– А не ошиблись?
– Вроде нет… Ежели верить людской молве.
– Какой?
– Да по всей округе ходит она. Пересказывают её только на разные лады. И так и этак слышал. Теперя уточнить надо… – гость неуклюже повернулся на стуле, замедленным взглядом обвёл завозню, сказал с сожалением:
– Вижу, паря, ты ни о чём не докумекиваешься.
– Нет, – оробело сознался я.
– А помнишь… – голос его перехватило тяжёлое дыхание. – На, сынка, на, – и он подал мне две толстые круглые лепёшки. – Поешь.
Такие лепёшки отец положил тогда, перед уходом на фронт, в мою холщовую котомку на расставную дорогу. Такие лепёшки, только горячие, прямо с глиняного пода, подавала мать на обеденный стол.
Эти были уже хрусткие, залежалые, видно, не сегодня и не вчера испечённые, но жил, утаивал в них себя тонкий духовитый аромат. И страшась ошибиться, обмануть себя несбыточным желанием, я подумал о том, что духовитый аромат попавшего в мои руки хлеба сравним со стойким, неотразимым «таёжной».
– Я помню, отец… Всё теперь вспомнил.
Осторожно открыв дверь, в завозню заглянула Серафима и позвала на чай. Мы вышли во двор, освещённый мягким, ровным светом луны. Я поглядел на отцовское лицо. На лбу синели шрамы, вместо правого глаза темнела глубокая лунка – следы Тришкиной разбойничьей руки. Не жалела, не ласкала мужика жизнь-судьба, а всё же и теперь он шёл изначально натоптанной дорогой к назначенному берегу – к людям.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?