Электронная библиотека » Иван Лукаш » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Граф Калиостро"


  • Текст добавлен: 22 ноября 2013, 19:51


Автор книги: Иван Лукаш


Жанр: Русская классика, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Волшебный испанский плащ

Преданья старины.


Со шпагой в руке, – рыжие волосы вздыблены, бакалавр вбежал в кабинет канцлера.

Подперев кулаками щеки, Калиостро смотрел на остывающий сплав.

– Где Санта-Кроче? – задыхаясь выговорил бакалавр.

Граф что-то бормотал, склонясь над колбой.

– Калиостро, я спрашиваю тебя, где Санта-Кроче?

И ударил графа по плечу эфесом. Калиостро содрогнулся, оглянулся, оскаленный.

– Нападение! На безоружного! Варвар, что тебе надобно?

– Санта-Кроче…

– Тебе нет дела до нее, московит…

– Я не выпущу тебя, Калиостро, я убью тебя, если ты не скажешь, куда спрятал Феличиани.

Дрожа с головы до ног, он подступил к магу, острием шпага коснулся его двойного подбородка.

Калиостро косолапо и медленно отступил. Под нависшими веками сверкнули, погасли глаза.

– Вы обезумели, господин секретарь, что вам надобно?

– Истину.

– Истину? Но вы видели ее еще на Гороховой, в гостинице. Я вожу мою истину в дорожном сундуке.

– Не издевайся! – взмахнул шпагой Кривцов. – Твоей кукле я размозжил голову… Где живая?

– А, так вы знаете мой маленький секрет?.. Хорошо… Я скажу, где живая Санта-Кроче, если вы не будете угрожать… Дайте мне сесть… Видите ли, история эта… Да садитесь же и не держите шпагу так близко предо мной, я не могу повернуть головы… История живой Феличиани очень любопытна… Успокойтесь, молодой кавалер, я ее не прятал, больше того, она…

Граф Феникс прищурился и поманил кого-то согнутым пальцем из-за спины Кривцова:

– Феличиани, поди же сюда.

– Она тут? – метнулся бакалавр.

– Да вот она, за вами.

Кривцов оглянулся. Калиостро мгновенно вырвал шпагу.

– Так будет покойнее, любезный кавалер. Теперь будем вести наш диспут.

Граф развалился в креслах, играя отнятой шпагой. Сталь сверкала, выгибалась дугой.

– Попрощайтесь навсегда с Санта-Кроче. Вчера ночью я переплавил ее в золото. Феличиани уже остывает.

Слезы горечи, ярости потекли по впалым щекам бакалавра…

– Как, вы плачете, мой бедный друг?.. Допустим, что я обманул вас, допустим, что поступок с вашей шпагой предательский, допустим даже, что я лжец, но скажите, кавалер, что есть истина? Разве более привлекательна истина, которую вы обрели в темной каморке: чахлую Венеру, всю в морщинах… Уверяю вас, у нее старая и дряблая кожа… Ваша мечта оказалась изнурительной чахоткой. Моя Санта-Кроче прекраснее той, живой, хотя она из воска и на шарнирах.

– Говорю тебе, я разбил кукле голову.

– Напрасно… Впрочем, я смастерю другую… Скажите, почему вы все мечтаете об истине? Мой друг, – истина скучна. Комедия обманщика Калиостро, уверяю вас, веселее… Истина?.. Да ее никогда не было… Истина только в том, что я веду вас от обмана к обману, что я щедро разбрасываю перед вами мои миражи о небесах, чудесном золоте, вечной юности, жизненном эликсире, perpetuum mobile… Почтенные signores, вам надобна не истина, а убеждение… Вы обезьяны и попугаи, вы мои Жако и Жульены, но я убедил вас, что вы люди, и я выдумал ваших богов.

Бакалавр горько усмехнулся.

– Пакостный враль. Подумать, так все человечество – один ты, итальянский бродяга, ярмарочный торгаш.

– Браво, браво! Правильно, хотя и невежливо… Вот теперь я решил объявить вам золотой век, открыть философский камень.

– Ложь, у тебя нет его.

Кривцов собрал в охапку груду исписанных за многие ночи листков, смял их, поднес к свече.

– Вот твой фальшивый камень…

– Не жги! – крикнул с тоской Калиостро.

Но пламя вспыхнуло, зловеще осветило лица. Черный пепел задышал над свечой.

– А впрочем, жги. Ты прав, московит: я не знаю философского камня. Его не знает никто. Все это выдумки… Да, я фокусник, бродяга, я играю с вами комедию… Глупец, зачем ты перешел на трагическую роль?.. Ты растревожил мой старый геморроид. Мне нет охоты вести с тобой философский диспут, – уходи!

– Где Феличиани?

– Клянусь, не знаю, о ком ты говоришь. Ты бредишь призраком, ты, кажется, влюбился в Саламандру, которую зажигают блуждающие звезды, ложные солнца…

– О нет, Феличиани не Саламандра, – улыбнулся Кривцов. – Она не призрак, она открыла мне истину, какую ты не найдешь никогда.

– А я говорю, она призрак! – топнул ногою граф. – Моя чахлая жена давно померла в «Голубых оленях». Твоя истина мертва. Это я выдумал тебе Феличиани, я давно заметил твои вздохи, твой флажолет, – я просто водил тебя за нос. Твоя истина – выдумка, вампир, – неведомый, давно издохший, дряхлый, проклятый вампир! Истины нет! Один я, граф Феникс, вот уже тысячелетия брожу по земле. Сам Бог ваш Иегова, как Великий Кавалер Калиостро, только брожение, только разрушение создания…

Калиостро вскочил, протяжно завыл по латыни:

– Lilium pedibus destrue.

– Да кто ты, мятежный кощунник? – дрогнул Кривцов.

Калиостро выл, выпучив глаза:

– Хризофир – Геликон – Офир – Ма-Ро-Бо-Кукуреку! Как черная жирная жаба, запрыгал он на корточках кругом бакалавра.

– Отойди, дух нечистый! – задохнулся тот от страха и отвращения. Пошарил по столу, пальцы наткнулись на Калиострову табакерку…

– О, я не дух, не приплетай страшных басен о сатане. Шпага прыснула огнем в руке графа, черными копьями дыбятся волосы по краям лысины.

– Я только Джузуппе Калиостро, итальянский бродяга. Я – человек…

– Сгинь!

Табакерка ударила звонко о сталь, шпага с пронзительным свистом вырвалась, острием воткнулась в паркет. Трепеща, закачалась. Кривцов подхватил ее.

– Теперь ты ответишь мне, окаянный!

И с размаха влепил графу дюжину азартных пощечин. Заколотил кулаками по тугим колючим щекам, которые бухали, как кожаные подушки…

– Не довольно ли, мой кавалер, выбивать пыль из кресел? – позвал вдруг насмешливый голос графа.

Устало дыша, бакалавр осмотрелся: перед ним – потертые кресла, а граф Феникс, оскаленный, стоял у окна. Он в черной треуголке и в испанском черном плаще, подбитом красной тафтой, точно тлеющей огнем…

Ледяной ветер обдал Кривцова – граф взмахнул полой плаща.

– Adio, любезный бакалавр, я к вам вернусь.

Тут Калиостро пристукнул красными каблуками и прыгнул в окно.

Кривцов головой вперед устремился за ним.

Раздут черный плащ, граф Феникс косолапо бежит по аллеям, к Неве, через мост, как тяжелая черная птица. Бакалавр его настигает.

Бегут Васильостровские пустыри, заборы, тусклые фонари на полосатых, столбах, хлебные магазейны, кордегардии.

Феникс вдруг оглянулся. Его оскаленные зубы показались громадными, лошадиными.

– Никогда никому не догнать – Феникса, Феникса!

И почудилось Кривцову, что они оба бегут на месте. «Вечный бег. Недвижна вселенная», – пронеслось в голове бакалавра. Задыхаясь, он стал отставать.

Черный плащ вздулся, шумя раскинулся в воздухе, – граф Феникс поднялся над мостовой. Толстые икры, подошвы тупоносых башмаков мелькнули в бледном небе над головой бакалавра. Он открыл рот и выронил шпагу.

С пронзительным свистом, как черная машина, Калиостро пронесся над шпилем адмиралтейства, зацепил полой золоченый кораблик, рванулся, взвился… Ночной ветер затрепал на кораблике черный лоскуток испанского дорожного плаща.

– Амо, амо, – безумно мычал Кривцов. А хотел крикнуть – Феличиани, философский камень, любовь…

* * *

Старый канцлер вернулся из города за полночь, букли растрепаны, сам сердитый. Выбрался из кареты, а в сени из круглой залы выбежал навстречу дворецкий Африкан, тоже растрепанный и сердитый.

– Батюшка, Иван Перфильевич, – страсти! – старик упал канцлеру в ноги. – Граф иностранный с секретаришкой твоим подрались – баталия! Я в кабинет было сунулся, да назад – оплеушины, шпагами колятся, бумаги пожгли, в окна попрыгали.

В кабинете еще летал черный пепел. Елагин заглянул в открытое окно.

– Никого нет. Невысоко, не убьются. Убегли, куда ни есть… Ступай, дед, я все разберу.

Африкан, уходя, поднял с паркета Калиострову табакерку, у которой перламутровая крышка отскочила с шарниров.

Старый канцлер собрал обгорелые обрывки, клочки записок. Серые буквы на кусках пепла рассыпались от прикосновения.

– Ах, петухи, весь труд свой пожгли… А тут и государыня слышать о Калиостре не хочет: выслать без замедления… Вот тебе и чудесное золото.

Канцлер сел в кресла спиною к колбе. Сердито нахмурился. И вдруг в тишине за спиной послышался звук, чистый и легкий, как бы звук падения червонца.

Под стеклянным жбаном на оловянной тарелке заиграл желтым светом кристаллик металла.

– Никак из колбы упал, – прикинул его на руку канцлер. – Что такое? Столь чистый блеск.

Он бросил кристалл на тарелку. Тот подпрыгнул, издав ясный звон. Канцлер порылся в кармане камзола, кинул на тарелку империал, тот упал тяжелее, но его звон был таким же ясным и как бы прохладным – гармоническим звоном золота.

– Золото? – поднял белые брови Елагин. – Чистое золото?

Он засмеялся, подкидывая в ладонях сияющий кусок.

– Золото, золото… Рыцари Розы и Креста обладают тобою. Первая ступень к истине пройдена.

Но посмотрел на груды черного пепла, на обгорелые обрывки бумаг и нахмурился.

– Однако они сожгли все тайные формулы до остатней… Никак сгорело чудесное золото мое?

Фаворит императрицы

Как лебедь на водах Меандра,

Пропев, умолкнет навсегда.

Херасков

Сандро де Каглиостро, полковник испанский, явился в нашу столицу вызывать духов, чего отменно хотели здешние франкмасонские ложи, напоенные бреднями Шведенборха. Плут Каглиостро, лысый бес, показывал им черного козла, гнал ртуть из ноги подагрика и, наконец, вызвался найти философский камень и сделать золото. Но за предприятием сим в погребе господина Елагина прежестоко подрался с Елагина секретарем, и о ту же пору был выслан нашим генерал-губернатором из Санкт-Петербурга. Уверяю вас, что Каглиостро отбыл отсюда в кибитке, а не по воздуху, со старым солдатом и графиней, имея подорожную до Митавы…

Так через год писала императрица корреспонденту своему, барону Гримму, в Париж.

В столице все лето, да и зиму с опаской передавали слух, сердивший весьма государыню: будто тот испанский полковник, маг Калиостро, который являлся ко двору в черном наряде, словно на парадную панихиду, – не человеческим путем покинул Империю, а вылетел из ее резиденции по воздуху, на черном плаще.

Зеваки из гвардейских щеголей, заезжие дворяне и даже обер-секретари сената в ясные дни собирались у перистиля Адмиралтейства, чтобы смотреть, закинув вверх головы, на золоченый воздушный кораблик. В Санкт-Петербурге ходили вздорные выдумки, что маг, пролетая, зацепился о шпиль и что на самом острие адмиралтейского кораблика, точно дохлая черная ворона, треплется клок Калиострова плаща.

Затейливые сборища на плацу были пресечены, а на мнение Европы Augustissima с сердцем написала свое письмо.

И к лету 1784 года в Санкт-Петербурге о пребывании Калиостро было забыто всеми, тем более, что черный лоскут уже истлел на воздушном кораблике и был развеян без следа свежими невскими ветрами…

Генеральс-адъютант Ланской в 1784 году, по ласковой милости государыни, украсил свой белый кавалергардский колет еще одним орденом – Российского Апостола Андрея Первозванного, одновременно получив высокое звание действительнаго камергера.

Но изящная пудреная голова генеральс-адъютанта, голова молодого Антиноя, не поднялась выше, а смуглое и продолговатое его лицо было таким же чистым и простым, как и четыре года назад, когда Ланской весною, в апреле, в пасхальный перезвон, впервые прошел через Китайское зало на половину Светлейшей Царицы.

По утрам в Царском Селе, в павильоне фаворита, государыня пивала запросто кофе. Влажными лучами вспыхивало столовое серебро, прозрачный фарфор сквозил розовато, отсвечивая на круглом, с ямочкой, подбородке императрицы.

По утрам Ланской в шлафоре белого тентинета просматривал с государыней новые эстампы, привезенные из Лондона, портреты in taglio и en camée[18]18
  инталии и камеи (фр.)


[Закрыть]
из Парижа. Пудреный Антиной, приветливый фаворит больше всего любил головки Греза, гравюры и музыку.

– Государыня, – говорил он. – Я ваш отдых, ваш домашний очаг, коего может желать не токмо императрица, но и последняя пехотная прапорщица в Империи… Державные дела мне не под силу, а придворными хитростями гнушаюсь… Государыня, я счастлив одним вниманием вашим. Я просто люблю вас.

На клавесинах – лака коричневого, светлого, с золочеными грифами на ножках, – со звуком, нежно звенящим, как легкая арфа, – Ланской игрывал по утрам государыне новые опусы кавалера Моцарта, серебряные песенки почтенного кавалера Глюка. Государыня посмеивалась:

– Есть три скучнейших вещь на свете: гистория Тредиаковского, симфония Плейля и квинтет Вонгали… Но Глюк твой – прелесть, не в пример им хорош.

А чуткие пальцы Ланского едва касались клавиш, вспыхивающих солнцем.

Во дворце такого робкого фаворита не опасались даже придворные конюхи: он редко выходил на собрания, ни во что не мешался. В своих светлых покоях звенел молодой генерал на клавесинах, любовался эстампами, читал с императрицей вслух Вольтера, «Les amours pastorales», «Oevres spirituelles par Fenelon»[19]19
  «Любовные пасторали», «Духовные сочинения Фенелона» (фр.)


[Закрыть]
и за полночь разбирал с нею резные камеи, в которых оба были тонкими знатоками.

Караульные гвардейцы, – им часто перепадали от Ланского серебряные рублевики, – прозвали его между собою «Генерал Красная Девица». А старые придворные дамы времен императрицы Анны, сухопарые, жилистые, в фишбейнах на китовом усу, обмахиваясь пышными веерами, шептали одна другой из-под тощей руки на дворцовых куртагах:

– Сама-то, гляньте, сударыньки, – расцвела, весела, в экосезах прыгает, в гавотах гуляет… А ей уже полвека минуло. Вторую молодость обрела: бабье лето – со своим «Не Тронь Меня Генералом».

Так прозвали Ланского при дворе после спуска в Неву в день Архистратига Михаила восьмидесятипушечного фрегата, которому сама государыня дала такое чудное прозвище. А командиром «Не Тронь Меня» назначен был шотландец Крюйз, долговязый пьяница и добряк с выцвелыми голубыми глазами.

 
– Царей и царств земных отрада,
Возлюбленная тишина, —
 

посмеиваясь, декламировала императрица по утрам в павильоне фаворита. Флеровый чепец влево сбит, сама жмурится от солнца, весело хлопает продолговатою ладошкой по перламутровым черешкам стола:

– Еще год подобной тишины, милий друг, и я обнародую мой указ, давно вчерне писанный. Маркиз Пугачев указ сей вспугнул. Обнародую я, подобно вольности дворянства, и вольность крестьянству, гражданству моему брадоносному.

– Смелая государыня, – кланялся Ланской. – Я вижу, вы точно намерились объявить златой век Астрея.

Утренние их беседы были светлыми и веселыми, а пополудни, государыня, опираясь на руку генеральс-адъютанта, гуляла в дворцовом парке…

В конце июня на такой прогулке, когда они миновали садовые шармильи и прошли под сводом темно-красных бегоний на высоких штамбах, Ланской тихо сказал:

– Пойдем к Лебяжьим прудам.

Открылась ясная даль. На зеленом лугу круглые и квадратные озерца подобны тихим зеркалам. Играют радугой, бьют, вея свежестью, тонкие каскады фонтанов. Лебеди подплыли, выгибая шеи, точно любуясь собою. Их оперение сияет, как белая пена.

– Нынче с утра неможется мне, – сказал Ланской, отщипывая лебедям крошки белого хлеба.

Бесшумно, уступая друг другу, лебеди закружили у гранитного парапета. В голубоватой воде витыми белыми тропами бегут их отраженья. Отдувает на серый гранит лебяжий пух, сквозящий солнцем.

– Друг мой, и я приметил, что вы не в себе.

– Правда ли, государыня, про лебедей сказывают: будто они перед смертью поют?

– Правда.

– Так послушайте меня… Потомки хулить, верно, будут: фаворитишка, подлый наемник… А каков же срам, государыня, что полюбил тебя? И с любовью помру. Случай жизни моей весьма редкостен. Не чаял я, что мне, дворянину простому, судила судьба полюбить саму Императрицу Российскую… Катя, лебедь, царица…

– Ланской, что с тобою, милий? Слова столь торжественны, равно прощаешься.

– У меня пустяшное нездоровье. Горло будто простудой прохвачено. А некий голос мне говорит: более не встану.

– Отмахни. Ребячество токмо.

– Нет, не могу… Послушайте… Вечор, как вышел от вас, лихорадка треплет, от жара глаза горят, не уснуть. А окна отворены. Тут на свечу летучая мышь налетела, о стол стукнула, зашуршала. Я мнился ее согнать, а мышь об пол. И на месте мыши стоит предо мною кавалер Калиостр в черном кафтане: «Здравствуйте, – говорит, – господин генеральс-адъютант, я прибыл за вами…»

– Милий, милий, – охватила Екатерина голову Ланского. – Бред, ты явно болен, – каково, лысого беса вспомянул.

И за руку, как мальчика, повела Ланского к бельведеру.

Лебеди, чуть качаясь, выгибали сияющие шеи, следили за ними. В черных лебединых глазах, обведенных оранжевыми ободками, пролетало солнце.

К генералу «Не Тронь Меня» еще до вечера был послан придворный медик, но Ланской отослал его прочь, сказав, что ему полегчало.

Бледный, с горлом, повязанным батистовым шарфом, Ланской поднялся по вечерней заре на бельведер императрицы. Его прекрасные глаза горели, как факелы.

На вечерней заре, когда дымят росы и умолкает журчание фонтанов, а небо над багряным костром заката светлеет, как покойная зеленоватая заводь, – из гренадерских лагерей дальними вздохами докатывает пенье солдатской молитвы «Коль славен…».

На вечерней заре императрица, опираясь, как всегда, на руку генеральс-адъютанта, медленно идет парком. Ланской без треуголки. Их лица озарены.

– Не хочешь тревожить меня, но ты точно болен, мой бедный Ланской… – тихо сказала в тот вечер императрица.

Ланской ничего не ответил. Они молча обошли потемневшие пруды. Зябко белелись лебеди. С болот тянулась дымка тумана. Их шаги едва шуршали на влажном песке. Когда возвращались они к бельведеру, из гренадерских лагерей доплыл печально и ясно последний вздох солдатской молитвы:

В нощи, во дни

Сияньем равен…

Уже при свечах государыня играла на галерее с генеральс-адъютантом вечернюю парию в раверси. Ланской не хотел уходить к себе, но когда снимал он колоду, его пальцы обжигали государыне руку.

– Наконец сие нестерпимо, мой друг… Повелеваю вам лечь в постель, вы явно страдаете.

И ночью у генеральс-адъютанта открылась горячка…

В Царское Село на рассвете наемный берлин привез из столицы медика Вейкарта. Сутулый, хмурый, с оловянными глазками и весьма красноватым носом, в синем прусском кафтане и с рыжей косицей, загнутой под ворот крючком, – медик бесцеремонно, через голову, стянул с Ланского голландскую тонкую рубаху и охватил желтоватыми плоскими ладонями его нагой торс, достойный мраморного бога.

За китайской ширмой Вейкарт возился с всесильным фаворитом так же, как привык возиться с простыми солдатами в прусских госпиталях. Ланской стонал в забытьи…

Вейкарт вышел, опуская обшлага на тощие, в рыжеватых волосках, руки. Порылся в задних карманах синего кафтана, вытянул обширный красный фуляр, утер лоб.

Екатерина провела всю ночь у китайской ширмы, поджав ноги на кресла, без чепца, волосы заплетены в плетушку. Она подняла на медика усталые глаза:

– Господин Вейкарт, что с ним?

Вейкарт прислушался к сжатым стонам, понизил голос:

– Ваше Величество, генеральс-адъютанта поразила редчайшая болезнь: пятнистая горячка.

– Ланской умрет? – она мгновенно сбросила на паркет ноги.

– Одна надежда на его молодость…

– Ланской не может умереть, вы ошибаетесь, Вейкарт.

– Я медик, Ваше Величество, – отвечал упорный пруссак, посопев. – Когда у больного уже перемежается пульс, мы знаем, что это пахнет мертвецкой…

– Не смей, вон! – звонко крикнула императрица. Затряслась, зажала ладошкой рот. Плечи заколыхались, плетушка-косица запрыгала, как у обиженной девочки.

«Восточные деспоты не любят слушать о смерти», – презрительно думал Вейкарт и, сутулясь, пятился из спальни.

На другой день у китайской ширмы собрался докторский совет. Медики разводили руками, протирали запотелые стекла очков, с важным видом перечисляли мудреные прозвища. Кавалергардский полковой доктор Соболевский порешил все споры, приказав поить Ланского ледяной водой, умеряющей жар. Медик-француз, присланный от графа Панина, было не согласился.

– Да горячка ли это, милостивые государи?.. Не отравлен ли молодой генерал? Есть испанский яд – вегерамба, – те же корчи, икота, багровые пятна по телу.

На француза зашикали.

В белых одеждах, похожая на привидение, одна императрица тихо плакала за полночь у китайской ширмы. Вырывались глухие вопли больного:

– Не хочу, не хочу.

Генеральс-адъютант и в бреду отказывался от ледяного питья.

Но рецепты Соболевского помогли – на четвертые сутки Ланской уснул. Государыня подняла над спящим свечу и отшатнулась – покоилась на смятых подушках не голова Адониса, а затекшая от жара, опухлая голова урода. И уже побелел, как у мертвеца, кончик носа. В ту ночь Перекусихина подслушала у китайской ширмы тоненький визг, плач государыни.

В ту ночь Ланской очнулся. Облизывая шаршавым языком запеклые губы, повел глазами, где полопались от жара багровые жилки. С трудом улыбнулся:

– Катя, не плачь… Люблю… Все тебе завещаю… В саду похорони, тут, чтобы слышал, как ходят ножки твои…

А наутро Перекусихина поздравляла государыню. Генеральс-адъютанту полегчало, жар опал, он приказал сменить рубаху, лежит тихо да вертит перстень на похудевшем пальце.

– Пошла бы ты, матушка, ручку ему подала…

В этот час в аванзалах дворца ожидал у императрицы приема аглицкий резидент. Государыня у туалета торопливо пудрила наплаканные глаза.

– Савишна, видит Бог, в сей час не могу, позже буду… Постой, записочку ему передай.

Императрица писала карандашом, по-русски, отодвинув граненые флаконы, серебряную чашу с пудрой, душистые ларцы. Круглые буквы кривились, прыгали:

Зеленый канапей возле билиарда в китайской зале вам кланятся, также балкон той залы и колоннада и белый кабинет, совокупно с ними стол с фруктами, а за ним и я бедный мальшику моему.

Ланской сжал записку государыни, потом разгладил на тощих пальцах и целовал долго. Он приказал подать себе башмаки, кафтан. Он пожелал встать. Соболевский и камердинер едва его удержали. Тогда генеральс-адъютант заплакал и стал просить, чтобы позволили ему лежать не за ширмой, а в покое, светлом, прохладном, ближе к государыне. Медик согласился.

Шатаясь, Ланской пошел туда сам, в нижнем белье, опухлый, затекший, – ужасная карикатура: Адонис в пятнистой горячке.

И через час впал в забытье…

Императрица, подобрав роброны, спешила с толпой придворных к зеркальной галерее.

Ее глаза сияли голубым светом, переливались. Сегодня она была так остроумна, так тверда с этим британцем, у которого красный королевский мундир висит, как на вешалке, а нижняя челюсть похожа на лошадиную.

– Вот и я, с поклоном моим, – государыня запнулась, входя к Ланскому.

Он сидел на постели верхом, он вырывался из рук камердинера, его обнаженная грудь в багровых пятнах, лицо закинуто кверху – он бредит.

– Запрягите тройку в постель! Скорее, к императрице!.. Кони… Куда несешь, стой!.. Ваше Величество, Ваше Вели… Калиостр на козлах! Калиостро возница, Империя под откос, – Ваше Вели…

Государыня так сжала руки, что хрустнули пальцы. Выпрямилась, залилась белизной, отвердела, как мрамор. Императрица Российская стояла у постели генеральс-адъютанта. Обвела медленным взглядом блестящую толпу.

– Я вижю, в здоровье Ланского новое ухудшение. Не будем тревожить его.

И медленно вышла…

Утренним рапортом императрицу осведомили, что в горячке генеральс-адъютанта перелом, что опасений нет. О Ланском все говорили с ободряющей улыбкой, делая сочувственное лицо. Екатерина слушала, твердо сжав губы…

Императрицу просто обманывали. Уже отчаялись медики. Один камердинер, наглый парень в пудре, ходил за умирающим. Тайком по ночам он мазал грудь Ланскому какой-то вонючей белой жидкостью из горшка, чтобы не приметила государыня черных пятен на груди фаворита. По ночам камердинер насильно поил Ланского крепким вином, чтобы больной к рассвету, – как прийти государыне, – забывался.

– У-у-у – мычал, вертел головой Ланской. Он уже не мог сказать «не хочу».

– Пей, слышь, пей, – злобно шипел камердинер. – Доколе возжаться с тобой. Говорят пей, уснешь…

И в ночь на 25 июня 1784 года генеральс-адъютант Ланской уснул навсегда.

Похоронили «Генерала Красную Девицу», по желанию его, в Царскосельском парке у любимой императрицыной тропинки, где еще пылали на высоких штамбах темно-багровые бегонии…

Государыня заперлась у себя в покоях. Сенаторы сердито ворчали, что этак делам государства грозить может расстройство.

Государыня с одной всего камер-фрау внезапно уехала в недостроенный загородный дворец Пэллу.

В адмиралтейских и военных коллегиях, в сенате, в казенных палатах замелькали смятенные лица. Кое-кто хихикал в обшлаг, кое-кто шептался, что надобно ждать шведа, что на Урале вновь зашевелился Пугач, который живехонек, – на Москве не ему рубил палач голову, а бомбардирскому беглому солдату, принявшему имя его мятежное, страшное…

Императрица внезапно вернулась в Санкт-Петербург. Она не выходила из Эрмитажа. Личный ее секретарь говорил, что государыня принялась за диковинную работу: составление двухсотязычного словаря. Тут кое-кто стал поговаривать, не помешалась ли императрица в уме.

И только в эти дни, через две недели по кончине Ланского, императрица села за первое письмо к господину Гримму в Париже:

Камеи и резные камни больше мне не нужны. Нет Ланского… Я была счастлива, и было мне весело, и дни мои проходили так быстро, что я не знала, куда они деваются. Теперь моего счастия не стало. Я надеялась, он будет опорой моей старости, он разделял мои огорчения, радовался моими радостями… Словом, я имею несчастие писать вам, рыдая, я не в состоянии видеть человеческого лица, чтобы не захлебнуться слезами…

А к осени мраморная колонка над могилой Ланского была исчиркана похабными надписями и скверными ругательствами на фаворита. Государыне сказали, что могилу могут размыть дожди, что монумент из дворцового парка лучше убрать. Императрица ответила холодно:

– Хорошо, уберите. И без вашей лжи мне ведомо, сколь опакощена могила бедного Ланского…

В осенние сумерки, когда пожухлая трава шуршала под моросивом, голые ветви влажно стучали на ветру и стыли в размытой глине, налитые дождевой водой, следы копыт и башмаков, – гроб генеральс-адъютанта без парадных церемоний переносили из парка в церковь Святой Софии.

Капитан-командор фрегата «Не Тронь Меня», шотландец Крюйз, глаза которого еще больше выцвели, а изрезанное морщинами лицо стало краснее и от ветров Балтики, и от пунша, – был в тот день в Царском Селе, с морскими рапортами.

Крюйз встретил похоронную процессию к сумеркам, в шумящем и мокром парке.

Императрица в собольей шубке, крытой парчой, опираясь на янтарную трость, шла одна за деревянным гробом впереди толпы садовников и кофешенков, державших черные треуголки в руках.

Ветер относил мокрые пряди на открытый лоб государыни.

– Что я вижу? – протянул тогда под нос шотландец. – Наша belle-femme, наша неувядаемая – превратилась в морщинистую старуху…

Вскоре оправдались и петербургские слухи о войне, но не со шведом, не с уральским маркизом: турецкий султан повелел выставить на площадях Царьграда бунчуки с полумесяцем и конскими хвостами, объявляя своим сераскирам поход на урусов…

Поздней осенью, когда уже затянуты тонким льдом Лебяжьи пруды, по ясной и холодной заре доносится из Царскосельских лагерей пение солдатской молитвы.

 
Коль Славен
Наш Господь в Сионе…
 

По вечерней заре старая императрица проходит теперь заинелыми дорожками парка одна.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации